I
Исходя из понятия о свободной личности и переходя затем к свободному обществу — вместо того чтобы начинать с государства, а затем спускаться к личности, — рассматривая, следовательно, общество и его политическую организацию с совершенно иной точки зрения, чем школы сторонников государственной власти, мы и в вопросах экономических следуем тому же методу. Мы изучаем потребности личности и средства, которыми она пользуется для их удовлетворения, а затем уже обсуждаем вопросы производства, обмена, налогов, правительства и т. п.
С первого взгляда это различие может показаться неважным, но в действительности оно перевертывает все понятия официальной политической экономии.
Откройте сочинения любого из экономистов. Вы увидите, что он начинает с производства: разбирает средства, употребляемые в настоящее время для создания богатств: разделение труда, мануфактуры, роль машин, накопление капитала. Начиная с Адама Смита и кончая Марксом, все экономисты поступали именно так. Только во второй или третьей части своего труда начинает экономист говорить о потреблении, т. е. об удовлетворении потребностей личности; да и то ограничивается он описанием того, как распределяются теперь богатства между всеми теми, кто предъявляет на них права.
Мне, может быть, скажут, что эта вполне логично, что прежде чем удовлетворять потребности, нужно создать то, что требуется для этого удовлетворения; что прежде чем потреблять, нужно произвести.
Но прежде чем произвести что бы то ни было, разве не нужно почувствовать потребность в данном предмете? Что, как не необходимость, заставило прежде всего человека охотиться, разводить скот, обрабатывать землю, выделывать орудия, а позднее — изобретать и строить машины? И чем, как не изучением потребностей, должно было бы руководствоваться производство? Было бы поэтому по меньшей мере одинаково логично начать именно с того, что побуждает человека работать, а затем уже перейти к рассмотрению средства удовлетворения потребностей посредством производства.
|
Именно так мы и делаем. Но оказывается, что как только мы посмотрим на политическую экономию с этой точки зрения, она принимает совершенно иной вид. Из простого описания фактов она превращается в настоящую науку, стоящую наравне с физиологией, — науку, которую можно определить как изучение потребностей человечества и средств удовлетворения их с наименьшей бесполезной потерей человеческих сил. Ее следовало бы назвать физиологией общества. Она является параллелью физиологии животных и растений, которая точно так же рассматривает потребности растения или животного и наиболее выгодные способы их удовлетворения. В ряду общественных наук экономия человеческих обществ занимает, таким образом, место, на котором в ряду наук о жизни (биологических) стоит физиология живых существ.
Мы говорим: <Вот перед нами люди, соединившиеся в общество. Хижина дикаря перестала их удовлетворять, и они требуют прочного и более или менее удобного дома. И вот мы хотим знать, может ли при данном состоянии производительности человеческого труда каждый из них иметь свой дом? А если нет, то что именно мешает этому?> Но раз мы поставим такой вопрос, мы сейчас же увидим, что всякая европейская семья вполне могла бы обладать небольшим удобным домом вроде тех, которые строятся для рабочих в Англии, в Бельгии, в Америке, или же соответственной квартирой. Известного и сравнительно небольшого числа рабочих дней было бы вполне достаточно для того, чтобы построить для семьи в семь или восемь человек хорошенький домик, где было бы много воздуха и света, удобно расположенный, здоровый и освещенный газом.
|
Между тем девять десятых европейцев никогда не жили в здоровом помещении, потому что всегда человек из народа работал изо дня в день и почти без перерыва, и все — для удовлетворения потребностей правящих классов. Никогда не имел он ни времени, ни денег, чтобы выстроить или заказать себе этот желанный домик. И до тех пор пока современные условия не изменятся, у него никогда не будет дома, и всегда он будет жить в какой–нибудь трущобе.
Мы принимаем, таким образом, метод рассуждения, совершенно обратный тем экономистам, которые устанавливают якобы вечные законы производства, затем подводят счет всем домам, которые строят теперь ежегодно, и доказывают посредством статистических данных, что так как этих новых домов не хватает для удовлетворения всех требований, то 9/10 европейского населения должны жить в трущобах.
Или же возьмем вопрос о пище. Перечислив все благодеяния разделения труда, экономисты приходят к заключению, что оно требует, чтобы одни люди занимались земледелием, а другие — фабричной промышленностью. Земледельцы производят столько–то, фабрики — столько–то, обмен происходит так–то. Затем экономисты рассматривают продажу, прибыль, чистый доход или прибавочную стоимость, заработную плату, налоги, банки и т. д.
|
Но, изучив все это по их книгам, мы все–таки нисколько не подвинулись вперед, и если мы спросим у них: <Каким же образом существует столько семей, не имеющих хлеба, когда каждая семья могла бы производить достаточно хлеба, чтобы накормить десять, двадцать или даже сто человек в год?> - то они, в ответ, заговорят сызнова, как в сказке о белом бычке, о разделении труда, заработной плате, прибавочной стоимости, капитале и т. п. и придут к тому заключению, что произведенных продуктов недостаточно для удовлетворения всех потребностей. Но это — заключение, которое, если бы даже оно было справедливо, все–таки не дает никакого ответа на вопрос: <Может ли или не может человек произвести при помощи своего труда нужный для него хлеб? А если не может, то что ему мешает в этом?> Вот перед нами триста пятьдесят миллионов европейцев. Ежегодно им требуется столько–то хлеба, столько–то мяса, столько–то вина, столько–то молока, яиц и масла. Им нужно столько–то домов, столько–то одежды. Это — минимум их потребностей. Могут ли они произвести все это или нет? И если да, то останется ли у них еще свободное время для того, чтобы пользоваться некоторою роскошью, т. е. произведениями искусства, наукой и развлечениями. Одним словом, останется ли время для всего того, что не входит в разряд существенно необходимого? Если ответ на этот вопрос будет утвердительный, то что же в таком случае мешает им? Как устранить существующие препятствия? Если же для того, чтобы достигнуть такой производительности, при теперешней организации промышленности не хватало бы времени, то не следует ли преобразовать промышленность, завести лучшие машины? В таком случае дадим на это сколько окажется нужным времени; но, во всяком случае, не будем терять из виду, что цель всякого производства — удовлетворение потребностей.
Если самые существенные потребности человека остаются неудовлетворенными вследствие малой производительности труда, то посмотрим, что нужно сделать, чтобы увеличить эту производительность? Но нет ли этому также и других причин? Не происходит ли это, между прочим, оттого, что производство совершенно потеряло из виду потребности и приняло ложное направление?
И если мы увидим, что именно в этом лежит причина наших недостач, то поищем же средства преобразовать производство так, чтобы оно на самом деле удовлетворяло потребностям.[56]
Такова — единственная верная, по нашему мнению, точка зрения; она одна дает возможность политической экономии действительно стать наукой — наукой общественной физиологии, — наукой экономии общественных сил.
Разумеется, когда этой науке придется описать те формы производства, которые существуют в настоящее время в цивилизованных нациях, или формы, встречающиеся в индусской общине или у дикарей, то она будет излагать факты так же, как это делают современные экономисты. Это будет отдел описательный, подобный описательным отделам зоологии или ботаники, где описывают формы, краски, обычаи животных и цветов. Но заметим, что если бы и эта часть науки разрабатывалась с точки зрения экономии сил в удовлетворении потребностей, то и она много выиграла бы и в ясности, и в научной ценности. Она с очевидностью показала бы, к какой ужасающей трате человеческих сил приводит современный порядок, и она доказала бы то, что мы утверждаем, — то есть, что пока этот убийственный порядок будет существовать, человеческие потребности никогда не будут удовлетворены.
В политической экономии, построенной на таких началах, точка зрения на хозяйственные явления оказалась бы, таким образом, совершенно иной. За станком, производящим столько–то аршин миткаля, за машиной, пробивающею столько–то стальных досок, за сундуком, в который стекаются такие–то барыши, мы увидали бы человека — производителя, — по большей части исключенного из того пиршества, которое он подготовляет для других. Мы поняли бы также, что так называемые <законы> ценности, обмена и т. п., излагаемые теперь в политической экономии, суть не что иное, как изложение (часто очень неверное, вследствие ошибочности самого исходного пункта) тех явлений, которые происходят теперь, но которые могли бы и будут происходить совершенно иначе в обществе, где производство будет организовано с целью удовлетворения всех его нужд.
II
Нет ни одного принципа в политической экономии, который бы не принял совершенно другого вида, если стать на нашу точку зрения.
Возьмем хотя бы так называемое <перепроизводство>. Вот слово, которым нам уже прожужжали уши!
Есть ли хоть один экономист, хоть один академик или кандидат в таковые, который бы не утверждал, что экономические кризисы происходят от перепроизводства, что в известный момент производится больше ситца, сукна или часов, чем требуется! При этом капиталистов, упорно стремящихся производить свыше возможного потребления, обыкновенно обвиняют в излишней <жадности>.
Но все это при ближайшем изучении вопроса оказывается совершенным вздором. Действительно, назовите хоть один товар (из числа общеупотребляемых), который бы производился в количестве, превышающем потребность в нем. Переберите все предметы, вывозимые странами, ведущими большую внешнюю торговлю, — и вы увидите, что почти все эти товары производятся в количествах, не достаточных даже для жителей той самой страны, которая их вывозит.
Тот хлеб, например, который русский крестьянин отсылает в Европу, вовсе не составляет излишка: даже самые лучшие урожаи ржи и пшеницы в Европейской России едва–едва дают столько, сколько нужно для ее населения. Вообще, когда крестьянин продает свой хлеб, чтобы уплатить налоги и выкупные платежи или аренду на землю, он лишает себя и детей самого необходимого.
Точно так же не излишек угля посылает Англия во все страны света, ей остается для домашнего потребления всего 47 пудов в год на каждого жителя, и миллионы англичан оказываются зимою лишенными огня или зажигают огонек лишь постольку, поскольку это необходимо, чтобы сварить немного овощей. В сущности (если оставить в стороне некоторые предметы роскоши), в Англии — этой стране наибольшего вывоза — существует один только общеупотребляемый товар, производимый в количестве, может быть, превышающем потребности: это — бумажные ткани. Но когда мы вспомним, какие лохмотья носит на себе по крайней мере одна треть населения Соединенного Королевства, то мы склонны думать, что, по всей вероятности, все количество производимых в Англии бумажных тканей соответствовало бы как раз действительным потребностям населения. Излишек оказался бы самый ничтожный, если бы все стали носить нужное белье и одежду.
Вообще <вывоз> обыкновенно представляет из себя вовсе не <излишек> - даже если вначале вывозная торговля и имела действительно такое происхождение. Басня о босом сапожнике и оборванном портном так же справедлива по отношению к народам, как была когда–то справедлива по отношению к ремесленнику. Вывозят вообще необходимое, нужное самой стране, и происходит это оттого, что рабочие не могут купить на свою заработную плату того, что они произвели, раз им приходится, покупая товар, платить и ренту, и прибыль, и проценты капиталисту и банкиру.
Неудовлетворенной остается не только все растущая потребность благосостояния; но очень часто и потребность в самом необходимом. А поэтому и перепроизводства (по крайней мере, в этом смысле) не существует: оно есть не что иное, как изобретение теоретиков политической экономии.
Экономисты единогласно уверяют нас, что из всех экономических <законов> наиболее твердо установленный — это тот, что <человек производит больше, чем потребляет>, т. е. что после того, как он потратит на свою жизнь продукты своего труда, у него остается еще некоторый излишек. Одна семья земледельцев, например, производит достаточно, чтобы прокормить несколько семей.[57]
Эта часто повторяемая фраза кажется нам тоже лишенной всякого смысла. Если бы она означала, что каждое поколение оставляет что–нибудь последующим поколениям, то она была бы справедлива.
В самом деле, крестьянин сажает дерево, которое проживет тридцать, сорок или сто лет и с которого его внуки все еще будут рвать плоды. Если он расчистил клочок нови, он увеличил этим наследство грядущих поколений. Дорога, мост, канал, дом и находящаяся в нем мебель — все это богатства, завещанные следующим поколениям.
Но речь идет не об этом. Нам говорят, что крестьянин производит больше хлеба, чем потребляет.
Вернее было бы сказать, что так как государство всегда брало с него значительную долю его жатвы в виде налогов, духовенство — в виде десятины, а барин — в виде оброка или арендной платы, то создался целый класс людей, которые в былые времена потребляли то, что производили (за исключением того, что оставлялось ими в запас, или того, что они делали впрок, для своих же детей и внуков), но которые теперь принуждены кормиться с грехом пополам и недоедать, потому что львиную долю того, что они выращивают, берут у них государство, землевладелец, священник и ростовщик.
Мы предпочитаем поэтому сказать, что крестьянин потребляет меньше, чем производит, потому что его заставляют продавать все, что у него есть лучшего, а себе оставлять ровно столько, сколько крайне необходимо на скудное пропитание. И всякий поймет, что так сказать несравненно вернее, а вместе с тем и полезнее, потому что заставляет задуматься над причиною крестьянской нищеты.
Заметим также, что если принять за исходную точку потребности людей, то мы неизбежно должны прийти к коммунизму, т. е. к тому общественному устройству, которое наиболее полным и наиболее экономным образом обеспечивает удовлетворение людских потребностей. Напротив того, если исходить из современного производства, иметь в виду только прибыль и прибавочную стоимость, оставляя в стороне вопрос о том, насколько производство дает удовлетворение потребностям, экономист неизбежно приходит к капитализму или, самое большее, к коллективизму, — во всяком случае, к той или другой форме наемного труда.
В самом деле, если мы обратим внимание на потребности личности и общества и на те средства, которыми человек пользовался на различных ступенях своего развития для их удовлетворения, то мы убедимся в необходимости согласовать единичные усилия людей и направлять их к общей цели — удовлетворению нужд всех членов общества, — а не предоставлять удовлетворение этих нужд всем случайностям разрозненного производства, как это происходит теперь. Мы поймем, что присвоение небольшим меньшинством всех богатств, которые остались непотребленными в одном поколении и должны были бы перейти к следующему поколению, отнюдь не соответствует интересам общества.
Потребности трех четвертей общества остаются в таком случае неудовлетворенными, а бесполезная трата человеческих сил становится еще более бессмысленной и еще более жестокой.
Мы поймем, наконец, что самое выгодное употребление продуктов — это удовлетворение, прежде всего, наиболее настоятельных потребностей и что ценность предмета, по отношению к его полезности, зависит не от простого каприза, как часто говорят экономисты, а от той степени, в которой он нужен для удовлетворения действительных и наиболее настоятельных нужд.
Коммунизм — т. е. общественный взгляд на потребление, производство и обмен — и общественный строй, соответствующий этому взгляду, являются, таким образом, прямым выводом из такого способа понимания вещей — единственного, по нашему мнению, действительно научного понимания жизни обществ.
Общество, которое удовлетворит потребности всех и сумеет устроить ради этого свое производство, должно будет, кроме того, покончить и с некоторыми предрассудками, установившимися относительно промышленности, и прежде всего — с прославленной экономистами теорией разделения труда, которою мы и займемся в следующей главе.
РАЗДЕЛЕНИЕ ТРУДА
Политическая экономия всегда ограничивалась тем, что перечисляла факты, происходящие в обществе, а затем истолковывала их в интересах господствующих классов. Точно так же поступила она и с разделением труда в промышленности; она нашла его выгодным для капиталистов и потому возвела его в принцип, в закон.
Посмотрите на этого деревенского кузнеца, говорил Адам Смит — основатель современной политической экономии. Если он не привык делать гвозди, то он с трудом сделает их двести или триста в день, и то они будут плохие. Но если тот же кузнец будет делать всю свою жизнь одни только гвозди, то он легко сможет произвести их до двух тысяч трехсот в течение одного дня. И Смит спешил вывести из этого заключение, что надо подразделять труд и все специализировать. В конце концов у нас будут кузнецы, не умеющие делать ничего, кроме шляпки или острия гвоздя, и мы таким образом произведем гораздо больше и обогатимся.
Что же касается того, не потеряет ли кузнец, осужденный всю свою жизнь делать только шляпки гвоздей, всякий интерес к работе? не окажется ли он, зная только одну эту частицу своего ремесла, целиком во власти хозяина? не придется ли ему сидеть без работы по четыре месяца в году? не падет ли его заработная плата, когда окажется, что его легко можно заменить мальчиком–учеником, — об этом Адам Смит не думал, когда восклицал: <Да здравствует разделение труда! Вот где золотая россыпь, обогащающая нацию!> И все стали восклицать вслед за ним то же самое.
Даже впоследствии, когда Сисмонди и Ж. Б. Сэй под влиянием социалистов стали замечать, что, вместо того чтобы обогащать нацию, разделение труда обогащает только богатых, а рабочий, вынужденный всю свою жизнь выделывать какую–нибудь восемнадцатую долю булавки, тупеет и доходит до нищеты, — даже тогда — предложили ли официальные политико–экономы какие–нибудь меры против этих последствий разделения труда? Никаких. Им и не приходило в голову, что, занимаясь всю свою жизнь одною и тою же машинальною работою, рабочий потеряет ум и изобретательность и что производительность нации падет вследствие этого, тогда как разнообразие занятий, наоборот, сильно увеличило бы производительность данного народа и развило бы в нем изобретательность. И вот теперь перед нами восстает именно этот вопрос.
Если бы разделение труда — постоянное разделение, на всю жизнь, а иногда и передающееся даже по наследству от отца к сыну — проповедовали одни только экономисты, то мы бы предоставили им говорить что хотят. Но дело в том, что идеи этих ученых мужей проникают в умы публики и извращают их. Слыша постоянно о разделении труда, о проценте, о ренте, о кредите и т. п. как о давно решенных вопросах, все — в том числе и сами рабочие — начинают рассуждать так же, как и экономисты и преклоняться перед теми же идолами.
Мы видим, например, что многие социалисты, даже те, которые не побоялись напасть на заблуждения буржуазной науки, относятся с уважением к принципу разделения труда. Если вы заговорите с ними о том, как бы следовало обществу организоваться во время революции, они скажут вам, что разделение труда нужно, конечно, сохранить; что если вы делали булавочные головки до революции, то вы будете делать те же головки и после. Правда, вы будете заниматься этим всего пять часов в день, но все–таки всю свою жизнь вы будете делать одни только булавочные головки; другие будут изобретать машины или проекты машин, которые дадут вам возможность удесятерить ваше производство булавочных головок; третьи, наконец, специализируются в высоких сферах литературного, научного и художественного труда. Вы же родились выделывателем булавочных головок, — все равно как Пастер родился прививателем бешенства, и революция оставит обоих вас на ваших теперешних местах: его — в лаборатории, вас — за выделкой булавочных головок.
Вот этот–то принцип, бесконечно вредный для общества и притупляющий для личности, — этот источник целого ряда зол мы и хотим разобрать теперь в некоторых его проявлениях.
Последствия разделения труда известны. В современном обществе мы разделены на два класса: с одной стороны — производители, которые потребляют очень мало и избавлены от труда думать, потому что им нужно работать, и в то же время работают плохо, потому что их мозг бездействует, с другой стороны — потребители, которые производят мало или не производят вовсе ничего, но пользуются привилегией думать за других, и думают; но думают плохо, потому что существует целый мир — мир работников физического труда, — который остается им неизвестным. Работники земледельческого труда не имеют никакого понятия о машине, а те, которые работают у машин, не знают ничего о работах полевых. Идеал капиталистической промышленности — это ребенок, смотрящий за машиной, в которой он ничего не понимает и не должен понимать; а рядом с ним — надсмотрщик, налагающий на него штрафы, если его внимание хоть на минуту ослабеет, а над ними обоими — инженер, который выдумывает машину, за которой человеку останется только подкладывать, подталкивать и смазывать. Земледельческого рабочего стремятся даже совсем уничтожить: идеал капиталистического сельского хозяйства — это работник, нанятый на три месяца и управляющий паровым плугом или молотилкой и отпускаемый, как только он вспахал или обмолотил.
Разделение труда — это значит, что на человека наклеивается на всю жизнь известный ярлык, который делает из него завязчика узелков на фабрике, подталкивателя тачки в таком–то месте штольни, но не имеющего ни малейшего понятия ни о машине в ее целом, ни о данной отрасли промышленности, ни о добыче угля, — человека, который вследствие этого теряет ту самую охоту к труду и ту самую изобретательность, которые создали в начале развития современной промышленности все машины, которыми мы так гордимся[58].
То же разделение труда, которое установили между людьми, хотели установить и между народами.
Человечество полагалось разделить, так сказать, на национальные фабрики, имеющие каждая свою особую специальность. Россия, говорили нам, предназначена природой выращивать хлеб; Англия — выделывать бумажные ткани; Бельгия — производить сукна, а Швейцария — поставлять нянек. Затем внутри каждой нации должна произойти новая специализация; Лион будет производить шелк, Овернь — кружева; Париж — различные мелкие вещи; Вознесенск будет делать миткали; Харьков — сукна; а Петербург–чиновников. Если верить экономистам, то такое <разделение труда> должно было открыть человечеству безграничное поле как для производства, так и для потребления, — целую новую эру труда и громаднейшего богатства для всех.
Но все эти обширные надежды рушатся ныне, по мере того как технические знания начинают распространяться повсеместно. Пока Англия одна производила бумажные ткани и обрабатывала в больших размерах металлы, а Париж один производил артистические мелочи и модные вещи — все шло хорошо и о благодеяниях того, что называли разделением труда, можно было говорить, не боясь опровержения.
Но вот начинает нарождаться новое течение, под влиянием которого все образованные нации пытаются завести, каждая у себя, всевозможные отрасли промышленности. Они находят, что им выгоднее производить самим то, что они раньше покупали по очень дорогой цене от других, платя им дань за свое невежество; даже колонии, как Индия, Канада, Австралия, стремятся освободиться от своих метрополий. Наука распространяет повсюду технику всех производств, и люди замечают, что им совсем незачем платить непомерно высокие цены за английское железо, за французский шелк, когда они сами могут производить у себя — в Германии, в России, в Австрии, в Соединенных Штатах — то же железо и те же шелка.
Создать у себя промышленность обрабатывающую, во всевозможных ее отраслях, становится стремлением решительно всех народов. И является вопрос: если разделение труда между различными народами, которое еще недавно выставлялось нам экономическою необходимостью, законом, — исчезает, то не так же ли ложен был закон о необходимости разделения труда, специализации, между отдельными личностями[59].
ДЕЦЕНТРАЛИЗАЦИЯ ПРОМЫШЛЕННОСТИ [60]
I
К концу наполеоновских войн Англии почти вполне удалось разорить крупную промышленность, народившуюся во Франции в конце восемнадцатого века. Она стала владычицей морей и не имела серьезных конкурентов. Пользуясь этим положением, чтобы монополизировать обрабатывающую промышленность, и заставляя своих соседей покупать по какой ей угодно было цене товары, производившиеся ею одною, Англия стала накоплять богатства за богатствами и сумела извлечь из своего привилегированного положения и связанных с ним преимуществ большую выгоду.
Но когда буржуазная революция в конце восемнадцатого века уничтожила крепостное право и создала во Франции пролетариат, крупная промышленность, временно приостановленная в своем росте, начала развиваться с новой силой, и уже со второй половины девятнадцатого века Франция перестала зависеть от Англии в отношении продуктов фабричного производства. В настоящее время она в свою очередь сама ведет вывозную торговлю, продавая за границу больше чем на полтора миллиарда товаров, из которых две трети состоят из материй. Число французов, работающих на вывоз или живущих внешнею торговлею, определяется приблизительно в три миллиона.
Таким образом, Франция перестала быть зависимой от Англии и в свою очередь начала стремиться монополизировать некоторые отрасли внешней торговли, как, напр., торговлю шелковыми материями и готовым платьем. Она получила от этого огромную выгоду, но в настоящее время ей уже грозит опасность утратить навсегда эту монополию, подобно тому как Англия теряет монополию производства бумажных тканей и даже бумажной пряжи.
В своем движении по направлению к востоку промышленность развилась затем в Германии. До войны 1870–71 года Германия получала большую часть продуктов крупной промышленности из Англии и из Франции. Теперь дело стоит совершенно иначе: в течение последних пятидесяти лет Германия совершенно преобразовала свою промышленность. Фабрики ее снабжены самыми лучшими машинами и дают самые новые произведения промышленного искусства — манчестерские бумажные ткани и лионские шелка. Тогда как для изобретения и усовершенствования какой–нибудь современной машины в Лионе или в Манчестере потребовалось бы два или три поколения рабочих, Германия берет эту машину уже готовою. Технические школы, приспособленные к потребностям промышленности, доставляют для ее фабрик целую армию знающих рабочих, инженеров–практиков, умеющих работать как руками, так и теоретически. Немецкая промышленность начинает свое развитие с той точки, до которой Манчестер и Лион дошли после пятидесятилетних усилий, опытов и исканий, а потому быстро развивается.
В результате, имея возможность производить то же самое у себя дома, Германия с каждым годом уменьшает свой ввоз товаров из Франции и Англии. Она уже соперничает с ними в вывозе в Азию и Африку и даже более того: на самом парижском и лондонском рынках Близорукие люди могут, конечно, возмущаться Франкфуртским договором, заключенным между Франциею и Германиею после поражения Франции, могут объяснять немецкую конкуренцию маленькой разницей в железнодорожных тарифах или тем, что немец работает <задаром>, — т, е. останавливаться на второстепенных сторонах вопроса; но при этом они упускают из виду великие исторические факты.
Несомненным остается то, что крупная промышленность, составлявшая когда–то привилегию Англии и Франции, подвинулась по направлению к востоку. В Германии она встретила молодой и полный сил народ и буржуазию, умную и жаждущую обогатиться в свою очередь путем внешней торговли.
В то время как Германия освобождалась от французской и английской опеки и начинала сама выделывать и бумажные и другие ткани, и машины — одним словом, все продукты фабричного производства, — крупная промышленность пускала корни также и в России, где мы видим развитие фабрик тем более быстрое, что оно началось очень недавно.
В 1861 году, в момент уничтожения крепостного права, промышленности в России почти не существовало Все нужные машины, рельсы, локомотивы, дорогие материи — все это получалось с запада. Двадцать лет спустя в ней было уже больше 85 000 фабрик, и общая стоимость товаров, выходивших из этих фабрик, возросла в четыре раза. Старые машины целиком заменялись новыми.
Почти вся сталь, три четверти железа, две трети угля, потребляемых теперь, все локомотивы, все вагоны, все рельсы, почти все пароходы изготовляются уже в самой России.
Из страны, предназначенной, по словам экономистов, всегда оставаться земледельческою, Россия уже превращается в промышленную Она уже весьма мало фабрикатов получает из Англии и не особенно много из Германии — тем менее, что немцы заводят свои фабрики в самой России.
Экономисты объясняют эти факты покровительственными пошлинами, но дело не в них. Капитал не имеет родины: немецкие и английские капиталисты привозят своих инженеров и надсмотрщиков за работами и устраивают в России и в Польше фабрики, нисколько не уступающие по качеству своих продуктов лучшим фабрикам Англии. Если завтра ввозные пошлины будут уничтожены, фабрики от этого не погибнут, а только выиграют. В настоящую минуту английские инженеры сами наносят последний удар ввозу сукна и шерсти с запада: они устраивают на юге России громадные шерстяные фабрики, снабженные самыми усовершенствованными брадфордскими машинами[61], и через десять лет Россия будет ввозить лишь очень небольшое количество английских сукон и французских шерстяных тканей, и то только в качестве образчиков. То же самое сделали бельгийцы в южной России для производства железа.
Крупная промышленность распространяется не только на восток, но и на юг. Туринская выставка 1884 года показала, какие успехи сделала итальянская промышленность, и ненависть между французской и итальянской буржуазией имеет единственным источником промышленное соперничество между ними. Италия освобождается от французской опеки и конкурирует с французскими купцами в бассейне Средиземного моря и на востоке. И вот почему рано или поздно на границе между Францией и Италией произойдет кровопролитие, если только трата этой драгоценной крови не будет предотвращена революцией.
Мы могли бы указать также на быстрые успехи Испании в развитии крупной промышленности. Но возьмем лучше Бразилию. Политико–экономы осудили ее на то, чтобы вечно выращивать хлопок, вывозить его в сыром виде, а затем получать из Европы бумажные ткани; и действительно, сорок лет тому назад в Бразилии было всего девять несчастных маленьких бумагопрядильных фабрик с 385 веретенами. В 1890–м году их уже было сорок шесть; в пяти из них имелось 40 000 веретен и они выносили на рынок тридцать миллионов метров бумажной ткани в год. За последние годы успехи были еще быстрее.
Даже в Мексике начали выделывать бумажные ткани у себя, вместо того чтобы привозить их из Европы, и в 1894 году английский консул доносил, что в Оризабе выделывают ситцы, которым едва ли есть равные среди привозных. Что касается Соединенных Штатов, то они уже освободились от европейской опеки. Крупная промышленность торжествует там вполне. Они уже ищут рынков.
Но страна, которая ярче всех опровергает теорию сторонников специализации национальных промышленностей, это — Индия. Мы знаем, что нам всегда говорят в учебниках: <Крупным европейским нациям нужны колонии. Эти колонии будут посылать в метрополии сырые продукты: хлопок, шерсть, пряности и т. д. За то метрополия будет посылать им продукты своих фабрик: материи (дрянные, не находящие сбыта дома), железо (т. е. железное старье в виде отсталых уже машин) - одним словом, все то, что ей самой не нужно, что ей стоит мало, но в колонии может быть продано по высокой цене>.
Такова была теория и такова же была, в течение долгого времени, практика. В Лондоне и Манчестере наживались громаднейшие состояния, а Индия разорялась. Пройдите только по Индийскому Музею в Лондоне, и вы увидите, какие неслыханные, невероятные богатства накопляли в Калькутте и Бомбее английские торговцы.
Но вот другим, также английским, торговцам и капиталистам пришла в голову совершенно естественная мысль, что гораздо выгоднее эксплуатировать жителей Индии непосредственно и выделывать бумажные ткани в самой Индии, вместо того чтобы ввозить их на двести с лишком миллионов рублей в год из Англии.
Вначале им пришлось потерпеть ряд неудач. Индийские ткачи, артисты своего ремесла, не могли примириться с фабричными порядками. Машины, присланные из Ливерпуля, оказались негодным старьем; кроме того нужно было принять во внимание условия климата, приспособиться к новым условиям. В настоящее время все это уже пережито, и английская Индия становится все более опасной соперницей для мануфактур метрополии. В ней существовало в 1895–м году 147 больших хлопчатобумажных фабрик, на которых работало около 146 000 рабочих. Каждый год Индия вывозит в Китай, в голландскую Индию и в Африку больше чем на 50 миллионов рублей той самой белой бумажной материи, которую считали прежде специальностью Англии, а в 1897 году бумажных тканей уже вывезено было из Индии на 140 миллионов рублей. И в то время как английские рабочие сидят без работы, индусские женщины, получающие по 24 копейки в день, выделывают на машине те бумажные ткани, которыми ныне начинают наводнять портовые города Крайнего Востока. Джутовое же дело развивается еще быстрее[62].
Одним словом, недалек день — и умные фабриканты отлично это знают (ради этого и Африку решили завоевать), — когда в Англии не будут знать, куда девать те <рабочие руки>, которые раньше занимались тканьем бумажных материй на вывоз. Мало того, есть очень серьезные основания думать, что через двадцать лет Индия не будет покупать у Англии ни одной тонны железа. Первые препятствия, которые встречала эксплоатация угля и железа в Индии, уже успели преодолеть, и на берегах Индийского океана уже возвышаются заводы, соперничающие с английскими.
Колонии, конкурирующие с метрополиями продуктами своих фабрик, — вот поразительное явление экономической жизни девятнадцатого века.
И почему бы им не конкурировать? Чего им не хватает? Капитала? Но капитал пойдет всюду, где только есть несчастные, которых можно эксплуатировать. Знаний? Но знание не признает национальных границ. Технических знаний у рабочих? Но чем индусский рабочий хуже тех 92 000 мальчиков и девочек моложе пятнадцати лет, которые заняты были в Англии в обработке волокнистых веществ не далее как в 1900–м году?
II
Мы бросили беглый взгляд на промышленность отдельных стран; теперь было бы интересно сделать такой же обзор некоторых специальных отраслей промышленности.
Возьмем, например, шелк, который в первой половине 19–го века был чисто французским продуктом.