Часть 2. Три города и Гарвард обретённый




***

Я ждала от идеи с Шиммер-колледжем грандиозного скандала, но за время работы с Рейганом моя семья настолько пропиталась духом laissez-faire, что на меня всего лишь похмурились пару дней, поставили пару условий – два года в мисс Портер, поступление в Шиммер на стипендию и «более солидная» аспирантура – и отпустили с миром. Оглядываясь назад, я понимаю основания их безразличия – во-первых, рейганомика оказалась не идеальной, а сотрудничество с администрацией – не вечным: в итоге, как бы ни были важны семейные ценности в старой новой партии, отец был больше сосредоточен на поисках нового места в Вашингтоне, чем на мне; во-вторых, традиционная роль женщины, о которой пеклись республиканцы, начала вызывать сомнения у моей матери, что исчерпывало энергию на споры и выяснения отношений; наконец, зарекомендовав себя как послушную дочь, держащуюся курса на упорную учёбу и некоторое подобие академической нейтральности, я, сама того ни подозревая, убедила родителей в том, что у меня на всякий конфликтный случай есть бесконфликтное нейтральное решение. Таковым они посчитали и Шиммер – в конце концов, там не работал никто из нашей семьи, а программа была максимально широка, чтобы не привязывать её ни к какой идеологии.

Учёба в мисс Портер далась мне непросто, но главного – удержать средний балл А и подготовить сильную заявку в Шиммер – я добиться сумела. В контексте всего, что пишут сейчас о мисс Портер, её изменениях и скандалах, мне даже хочется поблагодарить это учреждение. Поблагодарить за то, что оно на каком-то иррациональном, эстетическом уровне породило во мне отвращение к классизму, который идёт рука об руку с чванством сегрегации и подстёгивании гонки за успех, не оставляющей от личности ничего, кроме регалий.

В Шиммер-колледже я наконец-то почувствовала себя свободной. Мне была предоставлена возможность утолять жажду знаний без погони, застилающей соревновательным адреналином сознание и мысль. Это помогло разобраться в политических системах США и других стран мира не просто на уровне институтов и того, как они создавались в потоке истории, а на уровне их философских оснований и глобальных экономических трендах. Выводы оказались неутешительными – большинство систем, превозносящих равенство и свободу и самоопределяющихся через них, имплицитно подразумевают равенство и свободу в рамках небольшого круга достигших определённого уровня «достойности». Требование достижения этого уровня безжалостно своей всеохватностью и одновременно – своей скрытностью; оно заявляет о себе в сравнении с другими индивидами, несмотря на то, что объективное сравнение – через приложенные усилия, волю, старания и всё то, что так ценит протестантская этика – невозможно в силу разных условий человеческого существования – равно как и переменчивости экономики, ценящей разные продукты в разных условиях. И всё же поступь прогресса, расширявшая с каждым веком круг «избранных» и «достойных» решать собственную судьбу, внушала в меня надежду, которая жива до сих пор, несмотря на катастрофизм экспертного мышления и по-настоящему катастрофические вызовы современности.

Я не помню, как стала одной из лучших студенток своего выпуска. По правде говоря, Шиммер для меня был больше школой жизни, нежели местом академического научения. В нём я не только научилась самостоятельно мыслить, но и нашла то, что стало моими убеждениями, основанными на фактах и философии; прошла боевое крещение вступлением в ряды рабочего класса (на предпоследнем курсе мне доверили работу помощника библиотекаря; до этого я успела опробовать официантскую потогонку и бесплатную стажировку в мелкой газетке) и наконец-то воплотила на практике урок дедушки Альберта. В Чикаго, несмотря на усилия Гарольда Вашингтона, оставались проблемы с интеграцией расовых меньшинств, живших на окраинах города. Ещё сильнее отдалили их от лучшего будущего экономические последствия рейганомики – главным образом, безработица. Студенты не могли дать каждому местному работу, но они могли дать сообществу местных веру в свои силы, свою сплочённость и силу вопреки обстоятельствам. Этому помогли «Школы будущего» - семинары, на которых мы, вчерашние отличники из элитных заведений, разбирали непонятое, читали популярное и говорили о социальном с учениками чартерных школ, иногда сомневавшихся в том, что аттестат вообще поможет им в жизни. На этот проект я согласилась не сразу – меня пугали бюрократия и возможное противодействие мэра Ричарда Дейли. Однако, как оказалось, волновалась я зря – мэр, напротив, высоко оценил и отметил наши волонтёрские усилия.

***

Пробившись на аспирантскую программу по социальным наукам в Чикагском университете, я столкнулась с необходимостью выбирать между двумя значимыми частями того, что составляло теперь мою личность – работой на благо общества и академической карьерой. Первые два года аспирантской программы всячески демонстрировали, как много мне предстоит узнать, прочитать, выучить и отшлифовать, прежде чем я смогу производить полезное нашему общему будущему знание. Я привыкла отдаваться своему делу полностью, но, когда значимость между собой оспаривали два дела, я терялась в уже знакомом ворохе стыда и страха. Я не привыкла получать средние оценки – честно говоря, в аспирантуре я снова начала бояться их, снова начала обращать внимания на множество формальностей, значимое лишь на определённой ступени академической карьеры. Вместе с тем меня пугала моя «социальная смерть», подступавшая ко мне всякий раз, когда я жертвовала «Школами будущего» или другими социально значимыми проектами, то и дело возникавшими и разраставшимися при мистере Дейли. К концу первого года обучения меня сжигало желание оставить всё – и всё начать сначала. Помощь пришла, откуда не ждали – моя подруга по колледжу Ширли Хейнс, после колледжа, не мудрствуя лукаво, отправившаяся покорять муниципальные службы и довольно быстро росшая по службе, заверила, что «Школы» будут преобразованы в образовательные программы в рамках общей образовательной реформы. Я вздохнула спокойно – проект был отдан в добрые руки. Но что было делать с наукой?

К концу каникул я попыталась примирить внутри себя социальное и научное, сфокусировавшись на практической значимости моей диссертации. Её было сложно придать в рамках классической политологии (учитывая, к тому же, перспективы преобразования знания в реальное действие), но чистая экономика пугала меня не меньше - учитывая, что в колледже я занималась именно политическими науками. Озарение – обратиться к международной, а не местной политике, бывшей приоритетом в Чикаго – пришло ко мне не сразу.

Второй год аспирантуры был потрачен мною на более ответственные и серьёзные поиски. Моих знаний хватало, чтобы разумно и с экспертным видом рассуждать в обзорных статьях и на семинарах, но мысль о самостоятельном производстве знаний вызывала у меня ступор. Кроме того, я не знала, за что именно взяться. Меня привлекли неомарксистские концепции, но они были слишком широки и теоретичны, чтобы выводить из них рекомендации и практические закономерности, а на чистое теоретизирование я была не согласна. Девелопментализм разбух и разрыхлел, да и всеобщее увлечение Вашингтонским консенсусом оттолкнуло меня от этого направления. Политика США в развивающихся странах грозила или скатыванием в предвзятость, или пустой описательностью.

Когда мне в голову пришло слово «режимы»? Как я связала проблему их формирования с глобальным неравенством? Для меня это было уже неважно. Важнее было то, что я вновь почувствовала себя социально важной и ответственной. Оставалось найти человека, который был бы готов писать со мной одновременно о режимах, неравенстве и стратегии по более справедливому устройству мирового порядка. Научный руководитель оценил амбициозность замысла и одновременно – уровень работы, который от меня требовался. «Вам нужно писать это с человеком, который не только глубоко и концептуально владеет теорией, но и может превратить выводы в практические рекомендации, а рекомендации – в действия».

***

Несмотря на бюрократический ад стипендий и переводов, время подготовки диссертации стало счастливейшим в моей жизни. Я перевелась в Стэнфорд, где, совсем как в Шиммер-колледже, впитывала новые идеи и концепции на конференциях, много и часто писала, отшлифовывая язык и образ мыслей, и наконец-то ощущала радость и ценность своего труда. Прежние метания казались мне смешными, почти детскими – наука больше не казалась соперницей социального – ведь, изучая социальное, приблизить справедливое вполне возможно.

Диссертация была закончена за год – к приятному удивлению доктора Краснера и меня самой, не ожидавшей выдержать резко возросшую исследовательскую нагрузку. Защита прошла достаточно гладко для человека, исследовавшего животрепещущую тему глобального неравенства и способности США противостоять ему, опираясь на молодую, ещё не до конца «созревшую» теорию международных отношений. И всё же без накладок не обошлось – во-первых, коллеги были смущены тем, что я использовала фамилию Тэббот (хотя ранее публиковалась под фамилией Матиас), во-вторых, уже через несколько лет после защиты по сети разлетелась фотография, где доктор Краснер якобы меряет пульс потерявшей сознание диссертантке. Первое объясняется моими планами опубликовать диссертацию отдельной книгой и не ассоциироваться при этом со скандалом, раздутом из развода моих родителей псевдоаналитической прессой. Второе же – не слишком умелая мистификация, полученная из кадра, где я, сидя на стуле, не слишком фотогенично моргнула, а доктор Краснер не знал, куда девать руки при журналистах.

После успешной защиты я осталась в Стэнфорде в качестве постдока-исследователя. Темы режимов и неравенства казались неисчерпаемыми и перспективными в контексте новых конфликтов в развивающемся мире. Анализ последних - в контексте перспектив урегулирования – через пару лет бумерангом вернул меня в Вашингтон. В первый раз Фогги Боттом заинтересовала модель «негосударственных сетевых режимов» (перевод на русский условен, в оригинале - non-state actors regimes based on the network principles – примечание переводчика), предсказавшая мирное урегулирование в Мозамбике на основе деятельности религиозных НКО, воплотившаяся в активности Общины святого Эгидия. Другим кейсом, обратившем на меня внимание, стал анализ способности ООН как организации общего профиля поддерживать режимы различных типов. Из неё вытекала слабость ООН в обеспечении региональной безопасности – причём как классической, опиравшейся на взаимные гарантии суверенных акторов, так и новой. Из этой модели в 1994 г. органично вытекал провал ООН в урегулировании руандийского геноцида. Поскольку новых вызовов становилось всё больше, а Соединённые Штаты искали новые способы сверхдержавного бытия, администрация Клинтона решилась пригласить меня в качестве независимого консультанта. В финальном документе особо подчёркивался мой «беспристрастный беспартийный статус». Это не совсем соответствовало истине – я сочувствовала демократам и их курсу на «моральную политику», а в университетской юности волонтёрский проект, организованный по моей инициативе, поддержал мэр-демократ. И всё же это грело мне душу – в глазах новой администрации я окончательно отмежевалась от образа своей семьи, став независимым политическим субъектом.

***

Первые дни в Вашингтоне я могу охарактеризовать одним словом – эйфория. Мне казалось, что я вновь превратилась в ту самую девочку, второй раз в жизни научившуюся ходить и теперь окрылённо бежавшую в новую школу.

Трудовые будни и контраст между академией и Капитолием быстро отрезвили меня. Если в Стэнфорде и Чикаго мы прислушивались даже к «тихим» репликам и предложениям, среди госдеповцев приходилось «кричать», чтобы тебя услышали - иногда в ущерб значимым для анализа деталям. В университетах жизнь, хоть и забитая делами до предела, текла в размеренном, выверенном опытом русле - в Государственном департаменте она била непредсказуемыми гейзерными всплесками. Возможно, такое впечатление сложилось у меня, поскольку я попала в ведомство в эпоху перемен, на которую никто, по-видимому, не понимал, как реагировать (и, судя по политике последующих администраций, не понимает до сих пор). В своих мемуарах и госсекретарь Олбрайт, и президент Клинтон описывали это время как пору создания особой стратегии мультилатерализма. Возможно, сверху это выглядело созданием стратегии, но снизу это было больше похоже на хаотичные попытки залатать старым гегемонизмом в новой обёртке вылезавшие из-под треснувшей биполярности проблемы.

Моей непосредственной зоной ответственности была ядерная программа Индии – тлеющий уголёк на фоне афганской и югославской проблем, от который доктор Краснер наказал держаться подальше, «если, конечно, у меня нет склонностей Роберта Каслри и Яна Масарика». Свободолюбивая и с большой неохотой связывавшая себя режимными ограничениями Индия, впрочем, меня вполне устраивала – в то время она страдала «болезнями роста», связанными с превращением из развивающейся страны в региональную и восходящую глобальную державу. Поскольку момент включения Индии в глобальные режимы ядерного нераспространения был упущен, а на превращение внезапного шанса в возможность и решение у США, бившихся на европейском и ближневосточном направлениях, не было ресурсов, я предложила стратегию «повышения издержек агрессивного поведения» - включения Индии в многосторонние и двухсторонние экономико-культурные соглашения, посредничество в их заключении, повышение представительства в неформальных международных объединениях. При этом данная стратегия не должна была терять гибкости и допускать защиту уязвимых отраслей под натиском рыночной глобализации, грозившей углублением проблем отставания от мировых промышленных центров и усилением неравенства с непредсказуемыми для режима и внешней политики последствиями (что уже произошло в России, проигравшейся до нитки в казино глобального капитализма).

Моя неспособность разделять восторг по поводу глобализации и счастливого либерального конца истории постепенно сблизила меня с экспертами, занимавшимися устойчивым развитием. Именно благодаря ним в моей картине глобального неравенства появилась весомая деталь – климатические изменения и их влияние на миграцию и международное разделение труда. Я пообещала себе уделить этой недооценённой в американской политике проблеме больше внимания, когда моё экспертное влияние перерастёт непосредственно в политическое.

Я продержалась в политическом планировании при Стейнберге, Крейге и Гэльперине. Последний был моим непосредственным начальником в год, когда закончилась моя работа в Фогги Боттом. У нас сложились тёплые и доверительные, почти дружеские отношения. Когда обстановка с Югославией накалилась до предела и речь о применении принципа R2P зашла всерьёз, Гэльперин связался со мной. По итогам двухчасовой ночной беседы мы пришли к выводу о том, что соблазн применить R2P, несмотря на кажущуюся неизбежность, таит в себе угрозу и для «моральной политики», и для мультилатерализма, и для новых режимов безопасности, которые были и без того хрупкими. Гэльперин поблагодарил меня за соображения и пообещал передать их госпоже госсекретарю. Меня терзала мысль о том, что этого всё же недостаточно.

- Что, если изложить это в записке? Это будет весомым свидетельством того, что опасность применения R2P – экспертный консенсус, основанный на данных и фактах.

- Хотите подать Олбрайт «длинную телеграмму»? Не забывайте, что Кеннана после неё выслали из СССР.

- Олбрайт – не Сталин. Если она и правда ценит демократию, она с уважением отнесётся к плюрализму экспертных мнений.

Через неделю после подачи записки на Белград были сброшены первые бомбы. Все пошло в точности как я прогнозировала – потери среди мирного населения, затянувшийся на долгие годы гуманитарный кризис, мягкая осторожность ООН при яростном возмущении недавно ставшей партнёром России, осуждение со стороны Human Rights Watch и Amnesty International. Ощущение беспомощности, подобное тому, что витало в воздухе госпиталя Джона Хопкинса, накрыло меня вновь. Гэльперин сочувственно вздыхал по телефону.

- Не всё в международных отношениях решает экспертиза, бюрократия и даже иерархия. Вы занимаетесь сверхсложными системами и сами это понимаете.

- Тогда вы поймёте, почему я уйду. Если мультилатерализм новой эпохи работает так, то грош ему цена.

Как оказалось впоследствии, я вовремя покинула Фогги Боттом – вскоре после моего ухода записка (сначала обезличенная) утекла в прессу, заставив Америку, уже обсудившую президентские некомпетентность и склонность к обману, говорить об излишней жёсткости Госдепа и предательстве им демократизма и мультилатерализма в своих же рядах. Эффекта «длинной телеграммы» или Уотергейта это не вызвало – Госдеп к тому моменту достаточно дискредитировал себя политикой в Югославии, а администрация и президент в целом - попыткой импичмента, однако в профессиональных кругах история с запиской породила сомнения в компетентности Олбрайт и её команды. Мой уход (и моё молчание по поводу авторства вплоть до 2001 г.), однако, сберегли нервы и пост Гэльперину – его благожелательность ко мне была известна, а вот в готовности Олбрайт терпеть открытую экспертную оппозицию в условиях неуправляемого хаоса, падения рейтингов партии и международного осуждения не был уверен никто.

***

После горнила политического планирования я стала желанной гостьей во многих университетах. Гэльперин упорно звал меня в головной офис Союза защиты гражданских свобод, дабы продвигать законы, касавшиеся беженцев и климатических норм, но я не чувствовала себя достаточно компетентной, чтобы взяться за эти вопросы. Кроме того, политическая деятельность оставила после себя горькое послевкусие. Из вежливости я согласилась участвовать в делах массачусетской организации Союза, если мне будет позволять исследовательская и преподавательская нагрузка в Гарварде. Я ожидала от последнего возвращение в мирное русло интеллектуальной жизни, которая дала бы возможность осмыслить, что происходило с миром и США. Гарвард оказался для этого не просто удачным местом – в определённой мере он стал зеркалом Америки.

Прежде всего, его студенческие протесты, к которым преподавательский состав относился с трудно понимаемым для меня снисхождением, ударяли по самым болезненным точкам американского общества. Даже протесты 1999 года против потогонных производств, по сути, расположенных в развивающихся странах, были проекцией возмущения неравенством в собственной стране. Эта же история повторилась в 2001 г., когда объектами претензий стали зарплаты обслуживающего персонала в Гарварде. Студентов, заслуживших бессонными ночами и упорным трудом своё место в национальной элите, выводило из себя то, что в Гарварде они оказывались на положении плантаторов старого Юга до Гражданской войны, благоденствующих на дешёвом труде тех, чьё настоящее невыносимо, а будущее беспросветно.

Но протесты были не только отражением экономических проблем – они, хотя и проходили обычно мирно, заставляли иметь место с полицейскими злоупотреблениями и расовыми противоречиями. Я, в самые первые дни в Гарварде заняв позицию защитницы интересов студентов (вне зависимости от их усердия, знаний и оценок – в этом я не была готова идти на компромиссы, пускай и классовые), столкнулась с унизительной закономерностью – чем темнее была кожа протестующих, тем больше внимания обращала на них полиция, как бы осторожны и умеренны они ни были. К 2001 году я выучила минимальные правила содержания заключённых, статистику «школьно-тюремного трубопровода» и телефонные номера всех полицейских участков Кембриджа, где я была известна как «женщина, которая платит залоги».

Несмотря на протестную активность, Гарвард оставался главным образом центром напряжённой интеллектуальной работы – особенно напряжённой для тех, кого ещё в 1980х окрестили «модельными меньшинствами». Они находились под тройным давлением – давлением стереотипа, действовавшего по принципу «разделяй и властвуй» по отношению к небелым американцам, давлением собственных амбиций, разжигаемых усиливавшейся капиталистической конкуренцией, и давлением призраков из не такого уж далёкого прошлого. Например, Индия и Тайвань оставались поляризованными обществами, несмотря на условное благоденствие их диаспор в США, а японская диаспора выстрадала доверие американского общества к себе в годы, когда последнее вкушала блага социальной справедливости. Размышления об этом заставили меня искать знаний и связей среди представителей направления международной политической экономии. Так – сначала по переписке, затем на конференциях – началось моё довольно интенсивное общение с Д. Саксом, уже снискавшим известность, и Т. Пикетти, ещё её добивавшимся. Последний поиронизировал над тем, что со статьёй «Взаимоотношения суверенитета и капитализма на различных этапах глобализации» я отреклась от своих прежних научных интересов, на что я ответила:

- Режимы бывают деспотичными. Международных режимов это тоже касается. Раньше я изучала их «бархатную» деспотичность, сейчас перешла к жёсткой силе.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-12-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: