Милонги все еще «функционировали», в отличие от многого другого. Везде в городе царили «боль и забвение», прямо как в песне «Мой любимый Буэнос-Айрес». Однажды я отправилась погулять в мой любимый Сан-Тельмо, в колыбель танго, где его исполняли на улицах для туристов и находилась цирюльня братьев-джентльменов.
Как и весь город, район был поражен недугом: жилые дома, некогда служившие особняками для богатеев, приходили в упадок. Их покосившиеся балконы в любой момент, казалось, могут упасть на голову прохожим и разом покончить со всеми их мучениями.
На улицах появились огромные вывески:
ЭМИГРАЦИЯ В КАНАДУ?
ПОМОЖЕМ В ПОЛУЧЕНИИ ИТАЛЬЯНСКОГО ПАСПОРТА
Горько было видеть, как толпы потомков эмигрантов выстраивались в огромные очереди у иностранных посольств тех самых стран, откуда бежали их предки.
Было время сиесты. На Плаза Доррего, на настиле из линолеума танцевала пара. Длинноволосого мужчину я узнала — Индеец, прозвище которого намекало на происхождение; красавчик, год назад танцевавший на том же месте с той же девушкой в черно-красном одеянии. Или с другой — в танго партнерши меняются часто.
Братья-цирюльники отдыхали в кожаных креслах своего салона. Они выглядели живыми окаменелостями, один из них полулежал в точно таком же положении, в каком я видела его в прошлый раз. Другой приоткрыл глаза, посмотрел на меня и, возможно, узнал. По крайней мере, он поднялся, прошаркал к двери и поцеловал мне руку.
— Как вы поживаете? — спросила я, гордясь улучшенным испанским, и протянула купленную им в подарок коробку конфет, которую старик взял трясущимися руками.
— Все прекрасно, куколка. Ничего особенно не поменялось. Сан-Тельмо на месте, танцоры на месте, — он посмотрел на Индейца и его партнершу. — А мы дряхлеем. Особенно брат.
|
Брат оставался неподвижен, как игуана. Они походили на близнецов, но, наверное, время для них шло по-разному.
В тот жаркий полдень мы сидели и пили кофе с Эндрю Грэмом-Йоллом.
— Все это мы уже видели. Бывало и хуже. Аргентина всегда в кризисе, — сказал он и поскреб свою неподстриженную бороду.
Эндрю, известный англо-аргентинский журналист и писатель, хорошо помнил предыдущий «кризис». Вместе с семьей он покинул страну в 1970-е, успев уехать до того, как военная хунта помогла бы ему «исчезнуть», как многим его друзьям и коллегам, которые либо пропадали навсегда, либо иногда возвращались спустя месяцы издевательств, покалеченные и измученные. «Исчезновение» — один из отвратительных методов тоталитарного режима, который диктатура использовала, желая скрыть правду об ужасающих пытках на латиноамериканский манер: когда подозреваемых «врагов» проволоками скручивали и подвешивали за щиколотки и запястья; выбрасывали из самолетов, понукали электропогонялкой для скота. Во время правления генералов-убийц Эндрю приезжал в столицу, но даже с паспортом британского подданного он все равно подвергался опасности.
— И какие тогда царили настроения? — спросила я.
— Тихо было. На зданиях ничего не писали: еще бы, ведь каждого, кто пытался, расстреливали.
Эндрю назвал тот Буэнос-Айрес «чистым, но страшным городом… Белые стены, как символ молчания».
И конечно, никакого танго. В 1970-х — начале 1980-х милонги попадали в категорию подозрительных сборищ трех и более лиц. Кроме того, понятно, что аргентинцам было не до танцев. Они жили в мире, где людей старше пятнадцати лет забирали из домов, баров, с рабочих мест или прямо с улиц и увозили в неизвестном направлении на неприметных седанах.
|
— По крайней мере, сейчас люди не только не молчат, но еще и танцуют.
Он улыбнулся. У него был твердый взгляд, мягкий голос и серое от усталости лицо.
— Мне нравится твой оптимизм, Капка. Аргентина — один сплошной сумбур и беспорядок. Но это мой сумбур, мой дом, здесь моя любовь и ненависть…
— Знаешь, как мы говорим о себе? — спросил продавец машин Марио. Он, Мерседес, один психоаналитик и я сидели как-то во вторник вечером в Porteño y Bailarin и распивали вторую бутылку шампанского, и от него у меня болела голова. — Мексиканцы произошли от ацтеков, перуанцы от инков, а аргентинцы из лодок.
Я засмеялась, потому что, в отличие от остальных, подобной шутки еще не слышала. Сидевший рядом психоаналитик своим смиренным выражением лица, бородой и узкими руками напоминал святого, каких можно встретить на резных изображениях в колониальном стиле.
— Один мой пациент, — сказал он, — дитя итальянских эмигрантов, пребывает в хронической депрессии. Он говорит, что всему виной пампасы. Смотрит на бескрайние степи, чувствует себя потерянным и не может понять, почему находится здесь, ведь окружающий пейзаж не для него. Вам, европейцам, наверное, не понять.
— Очень даже. Я живу в самой прекрасной стране мира, в Новой Зеландии, но…
— Но это не ваше, — продолжил мою мысль собеседник.
— Да. То есть нет.
|
— Вам кажется, что настоящая жизнь где-то там, в другом месте.
— Именно. Но откуда вы знаете?
— По тому, как вы танцуете, — он хитро улыбнулся, и я не рискнула развивать тему. — А теперь представьте целую страну таких горемык. Наши корни не здесь, вот почему мы подсознательно тяготеем к европейской культуре. Что-то толкает нас искать себя, стремиться отличаться от других. Быть особыми. У нации нет общей идеи, кроме этой страсти. Собственно, вот в чем природа извечного аргентинского чувства дискомфорта.
— И поэтому у нас так много песен со словом «Прощай», — встрял Марио. — Adiós muchachos, Adiós marinero, Adiós mujer.
— Adiós lo niño, — продемонстрировала я свои познания. — Люблю ее.
— А я нет, — Мерседес гневно отпила из бокала. — Пьяццолла слишком похоронный. Слушаешь и думаешь: какого черта, возьму да и покончу со всем одним махом! А вот ритмы Д’Ариенцо заставляют твои ноги ласкать пол. Марио, бог ты мой, мы же пропускаем лучшую танду вечера.
Торговец автомобилями, одетый в кремовый костюм, резко вскочил, и они ушли.
(Пауза. Д’Ариенцо известен как «король ритма» — compas. В 1930–1940-х годах он оживил танго, сделал его танцевальным и вернул на танцполы, пока на смену не пришел фокстрот. Музыка в танго на треть состоит из ритма. Остальное — мелодия и лирика.)
А вот психоаналитик больше хотел говорить, чем двигаться:
— Сказав «прощай» чему-то, обязательно нужно встретить нечто новое. Иначе…
— Иначе что?
— Иначе живешь прошлым.
— А танго?
— Танго учит находиться в контакте с прошлым. Никакого невротизма, целительный танец.
Какое облегчение услышать это! Целительное танго — вот противоядие от патологии фрейдистского танго-цикла, думала я. Мне хотелось порасспрашивать еще, и тогда деньги, отданные за входной билет на милонгу, полностью себя оправдали бы: все-таки не каждый день встречаешь танцующего психоаналитика.
(Пауза. Я ошибалась: в Буэнос-Айресе столько психоаналитиков, что рано или поздно вы обязательно наткнетесь на кого-нибудь из них на танцполе, ну или подле него, где они будут стоять и наблюдать. Им нужно находиться там, чтобы получить вуайеристское, фаллическое фрейдистское наслаждение от танго. Но не торопитесь с выводами: на милонги ходят не только поклонники отца-основателя психоанализа, но и не столь опасные юнгианцы и представители Лаканианской школы. Почему танго так манит подобных специалистов? Очень просто: танго неотделимо от секса и смерти. И тем не менее не все так однозначно. Люди — создания непростые, особенно танцоры. Танго и психоанализ — союз, рожденный в чистилище — месте, где душа очищается от грехов, прежде чем попасть на небеса.)
— Тогда почему люди становятся тангоманами? Это здоровая зависимость?
— О, давайте так: гостей милонг можно разделить на две большие группы: психотерапевтов и тех, кто в них нуждается.
И прежде чем я успела задать еще вопросы или узнать о своем диагнозе, он исчез, так как был одним из тех редких тангерос, кому приходилось вставать раньше полудня, а следовательно, уходить в час ночи — рано по местным меркам.
Карлос Риварола уже поджидал меня в Café Tortoni. Даже небритый и в джинсах, он все равно выглядел импозантно.
— Я опоздала, прости, — мы расцеловались. — Милонги заканчиваются так поздно, мой режим совсем сбился.
Он улыбнулся, обнажив зубы человека, употребляющего много мате, и накрыл мои руки своими.
— Я вижу, тебя укусила бацилла танго, Капкита. Сколько прошло — год, да? А ты уже говоришь по-испански и все время жаждешь танца.
— Не знаю, Карлос. Я ищу чего-то, но чего именно, и сама не знаю.
Он кивнул как человек, который знает:
— Не сдавайся, найдешь. Рано или поздно танго дает каждому то, что он ищет.
— И тебе?
Он пожал плечами.
— Я не знал ничего, кроме танго. Оно было со мной всегда. Но, пойми, это не просто движения. Это люди, которые рядом с тобой, другие тангерос. Отправляясь на милонгу, я счастлив, там меня ждут те, с кем я дышу в одном ритме. Ну и женщины, как без них? Моя жена и другие, с которыми я танцевал. Великая Мария Ниевес сказала: «Женщина — восемьдесят процентов танца». Она права, без женщины нет танца.
Под его внимательным взглядом я испытывала и радость, и печаль. Радость, оттого что сидела с Карлосом, рассказывающим, что без женщины (меня) танго — ничто. Печаль, потому что меня все еще тянуло к нему, но между нами ничего не могло быть. Печаль, потому что приходилось покидать мир нескончаемых милонг. Печаль, потому что я не знала, когда вернусь сюда снова. Печаль, потому что я была всего лишь «очередной женщиной», а танго и для Карлоса, и для всех остальных продолжится и без меня. Печаль, потому что ни Буэнос-Айрес, ни танго не могли вновь соединить нас с Джейсоном.
Несколько дней спустя, вечером, когда солнце заходило за горизонт, окрашивая все в розоватый цвет, я стояла в Пуэрто-Мадеро и смотрела на причаливающий к берегу паром. На нем из Уругвая возвращался Джейсон; от предвкушения встречи после двухнедельной разлуки меня била дрожь.
За последние годы порт разросся, там стали открываться дизайнерские магазины и дорогие рестораны, отчего возникало поразительное сходство с набережной Темзы в Лондоне. Пуэрто-Мадеро упоминается во многих песнях, но лучшая из них — Кевина Йохансена — звучала как раз сейчас. И, конечно, она не просто о Пуэрто.
Пуэрто-Мадеро, Мадеро Пуэрто,
путь наш лежит в Пуэрто-Мадеро…
Где все иноземцы мечтают остаться.
А местные все — поскорее убраться.
В ней отражена суть танго — желание оказаться в другом месте, ибо там, где ты сейчас, тебе не по себе. Возможно, мне, как и Эндрю в свое время, нужно было выяснить, где же живут моя любовь и ненависть. Другими словами, где мое сердце.
И вот появляется Джейсон с рюкзаком за спиной, обросший светлой бородкой путешественника. Он проходит через терминал в своей футболке с изображением улыбающегося отца танго — Гарделя.
Сердце готово выпрыгнуть из груди, я окликаю его, но он не слышит меня. Он идет в сторону другой брюнетки в такой же, как у меня, кремовой юбке, только с чересчур ярко накрашенными губами. Она тоже ждет кого-то.
Но она — не я, если, конечно, мы не герои Борхеса и нет другой, параллельной вселенной, в которой я — аргентинка, мечтающая убраться куда подальше отсюда. Вместо лица Джейсона я вижу его спину. Внезапно встреча оборачивается расставанием. У меня закололо в груди…
В следующий момент Джейсон, подойдя к женщине ближе, понимает, что обознался, и оборачивается в поисках настоящей Капки. Но у меня нет сил даже окликнуть его. Он продолжает кружиться посреди зала, рассеянно и смущенно улыбаясь, и его вид точно отражает мое состояние. Потерянность и одиночество.
Шестая минута
Мелодия сердца
Урок: Связь
Для танго нужны двое, и ровно столько же нужно, чтобы все испортить. После месяца размолвки в Буэнос-Айресе Джейсон и я провели тридцать дней взаимного отчуждения в Берлине, куда я поехала на год по писательскому гранту.
Часть меня уже знала, что нашим отношениям пришел ganz kaputt. Да, он стремился к тому же, что и я. Да, в нас обоих жил дух тангизма, но беда в том, что слишком сильный. Мы были профи лирической песни о Юге и о нашем любимом Буэнос-Айресе, но в обычной жизни оказались полными профанами. Романтик по натуре, Джейсон теперь заявлял, что «не верит в отношения». Когда мы узнали, что нужно ехать в Европу, он очень обрадовался и отправился вместе со мной. Но и здесь не чувствовал себя уютно, в итоге решив вернуться на Юг один. Казалось, он хотел не просто очутиться «где-то в другом месте», но стать «кем-то другим».
Осень. Золотые листья устилали Аугустштрассе. На нас смотрели здания, испещренные вмятинами от пуль. Мы говорили друг другу «до свидания», хотя оба понимали, что уместнее — «прощай». Прощай, «День, когда ты меня полюбишь». Adiós.
Вернувшись в скромные апартаменты с диваном-футоном и несколькими пустыми книжными полками, я с мазохистским удовольствием вновь и вновь слушала ту, «нашу» песню, вспоминая, как Джейсон с полуироничной застенчивой улыбкой напевал про «лунный свет в твоих волосах» и «безумные фонтаны, говорящие о твоей любви». Из магнитофона раздавался голос Карлоса Гарделя, который умер в самом расцвете лет и славы, разбившись в авиакатастрофе над Колумбией в 1935 году. Никого в Аргентине не оплакивали сильнее, ну, кроме Эвиты, разумеется. Меня ждал год в Берлине, чтобы поскорбеть по Джейсону и нашим иллюзиям и закончить свой роман о событиях, происходящих в Парагвае.
Когда наступила ночь, я пролистала «Прощай, Берлин» Кристофера Ишервуда. Молодой англичанин приехал в Берлин осенью 1930 года. Тяжелее всего ему приходилось вечерами, когда он ощущал, насколько «одинок, в чужом городе, далеко от дома». Страдания героя мне понятны.
Но подождите-ка! Я в самом чарующем городе Европы, в котором всегда исполняли танго или хотя бы вальс, а мы знаем о давних родственных связях двух танцев.
Танго в Берлине — звучит как надо.
Я гуляю под липами по Унтер-ден-Линден, мимо кафе, где продают воздушные штрудели с сахарной пудрой, нежной, как крылья ангелов; мимо сувенирных лавок, торгующих откровенной ерундой, и здания русского посольства, где хранятся залежи папок с секретными файлами. Дойдя до Брандебургских ворот, впервые пересекаю Стену.
Последний раз я была в Берлине в середине 1980-х, еще ребенком. Мои родители, сестра и я стояли у Бранденбургских ворот. Баррикады и вооруженные солдаты отделяли нас от остального мира. Так железный занавес выглядел с восточной стороны: горстка мающихся от безделья парней в коричневой униформе в течение четырех десятилетий.
Теперь все, что осталось от Стены, — это таблички с именами людей, пытавшихся перебраться на ту сторону и застреленных теми самыми скучающими солдатами. Последний неудачливый беженец погиб здесь за несколько месяцев до того, как она была разрушена. Таков Берлин с его липовой аллеей и невидимыми шрамами.
На блошином рынке Трёдельмаркт в Тиргартене можно за бесценок приобрести символы прошлого: захватанные ручные зеркальца, стулья без сидений, серебряные чайники без крышек. И множество фотографий безымянных людей.
В одной из коробок среди изображений детей, которых уже нет в живых, фрау с толстыми телами и поджатыми губами, мужчин с гитлеровскими усами, барышень в кружевных одеяниях я нахожу странное фото пары, танцующей танго. Они смотрят в камеру, с поднятыми руками и застывшими лицами, характерными для танго duro, или сурового танго. В давние времена подобное бесстрастное выражение называли cara fea — сердитое лицо, определение, как раз подходящее обоим. Но их глаза смотрят прямо на меня по прошествии более чем века, будто знают обо мне то, чего я еще сама не знаю. На оборотной стороне что-то нацарапано чернилами, но даты нет.
— 1930-е?
— Три евро, — турецкий торговец улыбнулся черными зубами.
— Обдираловка, — ворчу я, но протягиваю деньги.
Небо над осенней столицей темнеет. Мне становится не по себе: а вдруг дни будут сменять друг друга, Берлин меня не примет, и я так и останусь здесь одна-одинешенька? Нет. Со мной все будет в порядке. У меня нет права быть не в порядке. Моя улица Аугустштрассе видела много прощаний, гораздо более страшных, чем мне суждено когда-либо пережить. Мне повезло жить теперь, а не тогда. У немцев как раз на такой случай есть очень важное понятие, которое укладывается в одно длинное слово — Vergangenheitsbewältigung — преодоление прошлого.
Аугустштрассе находится в Митте, еврейском районе. Моя квартира раньше принадлежала иудейской семье. За углом дома стоял маленький, похожий на могилу монумент, призванный напоминать прохожим, что 55 000 местных жителей были убиты. Местный супермаркет располагается на улице Инвалидов, продолжении улицы Ветеранов. Мне ли, обладательнице паспорта Страны киви и безопасного болгарского имени, быть несчастной?
Фото пары заняло свое место на стене в гостиной. Возможно, они станут моими проводниками в городе призраков.
И действительно, в следующую среду я переступила порог своей первой местной милонги, проводившейся все на той же Аугустштрассе. К входу в старинное здание вела вереница лампочек. «Малена поет танго, как никто другой…»
Сердце отчаянно забилось, они знали, что я приду, иначе бы не играла любимая песня! Но кто они?
— Что это? — спросила я по-немецки женщину, которая жевала жвачку и собирала плату на входе.
— Clärchens Ballhaus, — ответила она с тевтонской суровостью и протянула маленький билет. Потом ее голос смягчился, и она добавила: — Milonga de los Angelitos.
Милонга ангелочков. Clärchens Ballhaus — один из старейших танцевальных салонов с золотисто-коричневыми стенами и развешанными на них ретро-изображениями берлинцев. Маленькие ангелочки отплясывают на полированном полу, прочие сидят за столами, потягивая пиво, все курят и обуты в специальные танцевальные туфли. Мой год танго в Берлине официально начался.
Именно здесь в 1913 году берлинцы стали танцевать парные танцы. Владельца заведения убили в Первую мировую, и его вдова Клара взяла бразды правления в свои руки. В золотой век декаданса и кабаре Clärchens служил пристанищем для артистичных, либеральных, распутных или философствующих, таких как однорукий сутенер Франц Биберкопф, антигерой классического довоенного романа «Берлин, Александерплац». Он потерял руку на войне, что не мешало ему обнимать барышень, слетавшихся в салон на звуки популярных мелодий.
Играл веселый вальс Desde el alma («От души»), написанный в 1947 году, — спустя два года после того, как Берлин был полностью разрушен, включая и это здание. Поняв, что могу пропустить много танд, я переобулась в свои черные бархатные туфли на каблуках и оглядела танцпол, забитый гостями от двадцати до шестидесяти лет, одетыми в самые разные наряды — от джинсов до платьев и отглаженных брюк. Неплохо. Отметила нескольких танцоров, чей стиль можно назвать «терминаторским» (от таких нужно держаться подальше), и несколько парней в кроссовках и мешковатых штанах, владеющих открытым объятием (к таким — поближе).
Но по-настоящему мое внимание привлек стройный мужчина лет тридцати, с сияющими прямыми волосами цвета индиго, небрежно спадавшими на полосатую рубашку. Он танцевал в тесном объятии в стиле милонгеро. Красавец с точеным азиатским лицом. После того как музыка сменилась, тангеро вернулся за свой столик, закурил сигару и стал рассматривать людей через узкие прорези глаз.
Явно завсегдатай (судя по тому, как все с ним здоровались), но держится отстраненно. Желание потанцевать с ним росло с каждой минутой, но азиат принадлежал к категории тех, кто танцует только с проверенными дамами. Значит, нужно выйти на танцпол и показать себя. Ко мне как раз подошел юноша с пронизывающим взглядом, жесткими, как шлем, волосами, в черно-белых туфлях.
— Привет, — сказал он. — Не хотите потанцевать со мной? Вы не обязаны, если не хотите. Я не обижусь.
Берлин, оказывается, дружелюбен к чужакам, а значит, без кавалера я не останусь. И хотя он был как раз из тех, кого я прежде как танцора забраковала бы, но новичку в чужом городе не стоит привередничать.
— С удовольствием.
— Спасибо. Надеюсь, вы не пожалеете.
Началась танда вальсов, а он старательно ведет в череду сакад, не подходящих темпу вальса. Да еще скручивает мое запястье.
— Немцы любят вальс. Можно оторвать немца от вальса, но вы не можете, как это сказать?..
— Лишить его вальса.
— Верно.
— Вы не немец?
— Нет, моя мать венгерка, по сути и я венгр. Томас.
Последовало еще несколько композиций, Томас мне нравится, но уж очень он мучает мою спину и выполняет фигуры так яростно, как будто они его личные враги. Поэтому я решаю завершить танец вежливым «благодарю вас».
Он провожает меня к столику.
— Я предупреждал, что не очень хорош, если честно, ужасен. Но хотя бы осознаю.
— Неправда, — лгу я, думая, что «индиговолосый» в любом случае уже не пригласит меня. Черт, черт! А Томас и не думает уходить.
— Сколько тебе лет? — спрашивает он внезапно.
— Двадцать восемь. А тебе?
— Тоже двадцать восемь. У нас есть еще два года научиться. Потом будет поздно.
— Мне скоро 29, значит, у меня всего год.
— Да. Но ты уже идеально танцуешь. Вот в чем разница. Ладно, извини, мне пора.
И он исчезает так же стремительно, как и появился: сперва голова-шлем, а затем черно-белые туфли. Позднее я выяснила, что он не знал ни слова по-венгерски. Его венгерские корни служили способом не быть немцем. Для поколения, выросшего с Vergangenheitsbewältigung, быть частью Германии все-таки болезненно.
— Танцуем?
А вот Ганс, напротив, выглядит слишком по-тевтонски: выступающая челюсть и маленькие голубые глаза, теряющиеся на фоне тяжелого лба. Стыдно признаться, но я едва сдержалась, чтобы не отказать. Однако, поборов себя, принимаю приглашение. Удивительно, в танце он уподобляется романтическому поэту (скажем, Шиллеру), сочиняющему любовную лирику. В мою честь. В обычной жизни предприниматель. Милонги посещает семь дней в неделю. Сложен, как Минотавр, а смеется пискляво, как евнух.
— Прекрасно двигаешься. Если надумаешь выйти замуж за меня, дай знать в любое время.
— Я не рождена для брака.
— Ок, жениться необязательно. Это так, дополнительная опция, просто ты знай. И не порть вечер, я пытаюсь наслаждаться. Слышишь, Melodia del corazón («Мелодию сердца»)? Люблю ее. И Донато. Кстати, ты знаешь, что Донато играл в оркестре, аккомпанировавшем немому кино в Буэнос-Айресе? Пойдем еще потанцуем.
Кто бы мог подумать, что немцы так романтичны? Танго, бросая вас в объятия конкретного человека, как ничто другое, помогает избавиться от культурных предрассудков.
— Осторожнее, — говорит Лара. — Нацисты тоже любили искусство. Здесь, на земле поэтов и романтиков, сжигали людей и книги.
Ларе около тридцати, она — театральная актриса из Тель-Авива и постоянная гостья Clärchens Ballhaus, приехавшая в Берлин играть в английской постановке «Гамлета».
— Какая роль?
— Офелия, разумеется, — она закатывает густо накрашенные глаза. — Боже, ненавижу эту пьесу. Едва дожидаюсь вечера, чтобы отправиться на милонгу и отдохнуть от безумия.
Лара — новичок и занимается в группе интенсивной подготовки, то есть на милонгах танцует пока нечасто. Она курит, смотрит по сторонам и выглядит сногсшибательно со своей кудрявой гривой и лицом вавилонской принцессы. Я кивнула в сторону мужчины с волосами цвета индиго и спросила, кто это.
— Его зовут — в мире танго, по крайней мере — Мистер Че. То ли малайзиец, то ли индонезиец. Он художник или владелец ресторана, а может, бара…
(Пауза. Сарафанное радио полнится слухами, и количество всегда побеждает качество. В сплетнях впечатления, даже ложные, важнее фактов.) В любом случае Мистер Че славится репутацией довольно опасного человека: им восхищаются многие женщины, но он не привязывается ни к одной, появляясь и исчезая в компании неизменной сигары.
Лара откладывает сигарету. Ее пригласил на танец Ганс, и они вместе идут к площадке. Она движется, как кошка, и я буквально слышу, как бьется его восхищенное сердце. Но после единственного танца она бесцеремонно бросает партнера и возвращается за наш столик.
— Ты с ним говорила? — спрашиваю я. — Он милый, и неплохо танцует.
— Да знаю, но все так сложно. В Берлине приятнее, чем в Тель-Авиве. Еврейские мужчины вообще кошмар. Но нет. Невозможно. Моя бабушка чудом избежала холокоста, и то только потому, что уехала куда-то на спортивное мероприятие. А остальные ее родственники? Убиты. Они здесь жили. Мой дедушка уехал из Митте в начале 1930-х. А другие его родственники? Убиты. Сейчас немцы довольно милы, и я уже немного знаю их язык, но как можно заниматься любовью с одним из них? Танцевать — да, но не больше. Не больше.
Она встряхивает кудрями и зажигает очередную сигарету. Ее слова заставляют меня задуматься. Раньше мысль о том, чтобы заниматься сексом с немцем, тоже страшила меня, и не только из-за всей ситуации с Джейсоном… Но сейчас, после пары танго с немецкими танцорами, что-то изменилось в моей душе. Или, может, в теле.
Общаться с Ларой на подобную тему не хочется — не моя территория, поэтому выбираю танцпол. Мой партнер — высокий, красивый дантист из Потсдама с вьющимися волосами и славянскими скулами. Он опытный танцор, правда его открытое объятие несколько вяло, да и музыку он опережает. Но зато все время он не сводит с меня своих умных серых глаз. Разговор идет на французском, и в конце он произнес:
— C’est le pays de nos desirs, c’est le bonheur, c’est le plaisir.
— Pardon?
— Это строчка одной из моих любимых песен Youkali («Юкали»). Курт Вайль написал ее в 1930-е. Я тебе принесу.
Никогда не слышала ее, равно как ни одной другой композиции в стиле европейского танго из богатой коллекции Клауса. Никогда специально для меня не записывали CD. Никто раньше не оставлял у моего порога красную розу, завернутую в листок с текстами танго. И не один раз, а каждую среду, когда Клаус приезжал из Потсдама.
Старомодные, робкие ухаживания, типичные для «ости» — так называют жителей бывшего Восточного Берлина, точнее, всех представителей несуществующего ныне Восточного блока. Мы потягивали вишнево-банановые коктейли и напивались мохито на Ораниенбургерштрассе, в тени Тахелес, разрушенного, разрисованного граффити дома в стиле Баухаус, прибежища необузданного искусства и бомжующих художников. До того как к власти пришли нацисты, в нем располагался торговый центр, принадлежавший евреям, и вплоть до падения Стены здание оставалось никому не нужным.
Клаус танцевал только со мной всю ночь и был самым приятным и добросердечным из моих партнеров. Все было очень романтично. Но трудно сказать: была я очарована или задыхалась от такого внимания, возбуждена или раздражена? Почему все не закончилось прекрасным романом? Просто он здесь жил, а я гостила; он дантист, а я перекати-поле.
— Хочу жить, как ты, — заявил он однажды после Clärchens Ballhaus и бутылочки дешевого гевюрцтраминера. Мы сидели у меня дома. — Богемной жизнью. И танцевать с тобой от всего сердца, — он подобрал мои туфли и зарылся в них лицом.
— Ты можешь начать жить, как я, в любой момент, — ответила я, жалея его и себя. Впрочем, меня волновало и то, что мои туфли могут попахивать после ночи танцев. — На самом деле не так здорово, я даже не знаю, где буду на следующий год.
— Моя проблема как раз в том, что я точно знаю, что и где буду делать, — Клаус погладил мои ноги. — А вот где эти ноги будут через восемь месяцев? А через восемь лет?
— Бог знает.
Впереди города, люди и путешествия. Но от одной мысли об этом я чувствовала себя уставшей и одинокой.
— Все станет на свои места, и твоя жизнь будет сплошной песней.
— Какая это будет песня? «Малена»?
— Нет, не «Малена». Может, «Мелодия сердца».
— А ты? Какая песня станет твоей?
Он покачал головой. Его виски начинали седеть.
— Не знаю, существует ли танго для меня. Сколько вообще песен о дантистах?
Мы вымученно смеялись и смотрели на пару на стене. Они знали все о прошлом и о будущем. Я спросила ухажера, что написано на обратной стороне фотографии, но оказалось, что это древненемецкий и разобрать мог только эксперт.
Спустя какое-то время у моей двери перестали появляться розы. И хотя Клаус мне нравился, я почувствовала облегчение. Мне не нужны были «сложности». Я просто хотела танцевать, что и делала каждую ночь на милонгах, практиках и занятиях.
Воскресенье: занятия у жизнерадостного диджея Диего Эль Пахаро («Птички»), получившего прозвище, потому что под конец милонги всегда ставит веселое инструментальное танго El Amanecer («Рассвет»), в котором перемежается звук струн и щебетание птиц.
Как и некоторые другие аргентинские экспаты в Берлине, он зарабатывает на жизнь преподаванием танго и проведением милонг. На его уроках, куда я пришла усовершенствовать технику и выучить новые шаги и где моим партнером стал Ганс, я впервые узнала о диссоциации — приеме в нуэво, где объятие дает свободу телесного самовыражения.
— Итак, что такое диссоциация? — спрашивает Диего и демонстрирует серию сакад вместе со своей временной партнершей, миниатюрной парижанкой, которой из-за крошечного роста приходится носить туфли на особой платформе. — Это диалог между верхом и низом. Верхняя часть корпуса и нижняя вытворяют разные вещи.