— Ш-шутишь, братец!.. Того не может быть, чтобы она на сие пошла. В Шлиссельбургской?.. Говоришь…
— Так точно, Ваше Величество, — равнодушно и оскорбительно спокойно ответил Измайлов. — В Шлиссельбургской крепости. А как на сие потребуется время, то и повелела Государыня спросить у вас, в каком загородном дворце Ваше Величество пожелали бы пока находиться?
— Но?.. Позволь, братец… Ш-шутки ш-шутить?! Да в чём же я провинился?.. Да разве я преступник какой?.. Я — Государь!.. Ты понимаешь, братец, я — Государь Император!
Измайлов молчал и продолжал спокойно, без всякого страха или сожаления смотреть на Петра Фёдоровича.
И в этом холодном и равнодушном взгляде вдруг Государь понял нечто ужасное. «И тот тоже Государь — арестант номер первый!.. О, как страшно, тяжело и опасно быть Государем!..»
— Везите меня, что ли, в Ропшу… — увядшим тихим голосом сказал Пётр Фёдорович. — Со мною пусть поедут Елизавета Романовна… Гудович… Нарцисс, конечно, и кого я назначу…
— Это как угодно будет повелеть относительно лиц свиты Государыне Императрице… Мне повелено доставить вас в Петергоф.
— Как?.. К ней?..
— Пожалуйте, Ваше Величество.
Государь пошёл через танцевальную залу к выходу. В зале ещё много было народа, адъютантов, пажей, фрейлин. Никто не подошёл к нему, никто ничего не сказал, никто не простился с ним, не пожелал ему счастливого пути… Все уже изменили ему. Государь был совершенно одинок. Только в углу старый камердинер плакал и утирал глаза большим красным платком, но и он не посмел подойти к своему Государю.
В карету сели вместе с Государем фрейлина Воронцова и Гудович. Карета помчалась, сопровождаемая конногвардейцами с обнажёнными палашами.
|
Государь смотрел в окно. Это первый раз, что он видел войска не на параде, не на разводе, не на блестящем манёвре в высочайшем присутствии, но как бы на войне. Уже сейчас же за Ораниенбаумом он увидел казачью партию. Она проехала навстречу, и офицер спросил что-то на ходу у генерала Измайлова. У Мартышкина кабака на широком поле биваком стоял напольный полк. Солдаты ходили по полю, от леса несли большие ноши хвороста для кухонных костров. За длинными рядами составленных в козлы ружей, на жердях были распялены мундиры, просушиваемые от пота, на кольях были повешены парики, солдаты в одних рубахах, белых, синих и красных, сидели за ружьями, на раскинутых плащах и не обращали никакого внимания на скакавшую мимо карету с их Императором.
Чем ближе к Петергофу, тем больше было войск. Пушки стояли на ярко-зелёных лафетах, обитых чёрными полосами железа, и подле дымили пальники. На лугах были протянуты коновязи, и казачьи кони натоптали грязные полосы на зелени ровных петергофских ремизов. Гомон людей, ржание лошадей, крики, грохот проезжавших полковых телег, гружённых соломой и сеном, стоял над Петергофом. Вдоль шоссе солдаты гнали зайца и бежали, как мальчишки, с криками, визгом и уханьем.
— Ух!.. Ай!.. Уйдёт, братцы, ой, смерть моя, уйдёт!.. — неслось вслед за каретой.
— Ничего не уйдёт, оттеда ладожцы забегают…
И у самой кареты остановился потный, краснорожий молодой солдат без парика и крикнул куда-то вдаль:
— Пымали, што ль?..
Так всё это казалось странным, необычным, почти что и неприличным Петру Фёдоровичу.
В стеклянной галерее Петергофского дворца, где вчера была такая очаровательная оранжерейная свежесть, где пахло цветами и духами фрейлин, которые как живые розы проходили по ней, теперь были пыль и грязь. Галерея была полна солдатами караула. Барабаны, ружья, ранцы лежали и стояли вдоль неё. Преображенцы толпились в ней. Никто не крикнул «в ружьё», не скомандовал «слушай» при входе Государя, но красавец преображенский офицер с усталым, но свежевыбритым и вымытым лицом подошёл к Государю и сказал строгим и безразличным служебным голосом:
|
— Ваше Величество, пожалуйте вашу шпагу.
Государь внимательно посмотрел в знакомое лицо преображенца, тот не сломил своего холодного взгляда и продолжал стоять перед Государем с протянутой рукой. Пётр Фёдорович молча вытащил из пасика шпагу и передал её офицеру.
— Следуйте за мною.
Государь шёл по галерее, солдаты с любопытством и без всякого уважения смотрели на него. В галерее пахло солдатом, чёрным хлебом, дегтярной смазкой башмаков, мукой париков и мелом амуниции.
Петра Фёдоровича провели в его кабинет, где был приготовлен стол, накрытый на один «куверт».
— Сейчас вам подадут обедать, — сказал Измайлов, сделал знак офицеру караула, и тот и все солдаты, сопровождавшие Государя, вышли из кабинета, и сейчас же раскрылась дверь, и в кабинет вошли Никита Иванович Панин и камердинер с чёрным простым кафтаном в руках.
— Ваше Величество, — медовым голосом сказал Панин, — Её Величеству угодно, чтобы вы сняли преображенский мундир.
— Что же, братец, снимай… Снимай!.. Её Величеству, может быть, угодно и голову с меня снять…
|
Панин, казалось, не слышал сарказма слов Государя, он всё тем же сладким, почтительным голосом опытного царедворца продолжал:
— Быть может, Ваше Величество, имеете что передать Её Величеству?.. Его Высочеству?..
Пётр Фёдорович в простом, штатском, чёрном кафтане казался ниже ростом, менее значительным и жалким. Он долго, точно не узнавая, всматривался в лицо Панина, как бы что-то соображая, и наконец ответил тихим голосом, в котором дрожали слёзы:
— Передать?.. Да, у меня есть желания… Очень скромные желания… Я хочу… Я очень прошу не разлучать меня с Елизаветой Романовной…
— Это как повелит Её Величество… Что ещё передать прикажете?..
— Арапа Нарцисса… Мою моську… Ещё скрипку со мною отправить… Там… в крепости, с тюремщиками… очень будет скучно… Арестантом…
— Я передам все ваши желания Её Величеству, а сейчас позвольте пожелать вам доброго аппетита.
Панин поклонился и вышел из кабинета, и сейчас же в него вошли солдаты караула, и камердинер на подносе принёс простой обед.
В пятом часу в кабинет прошёл Алексей Орлов. Он был строг, неприступен, важен и величественен. Он жестом пригласил Государя следовать за ним. За Государем пошли солдаты караула; так окружённый ими Государь за Орловым вышел на боковое крыльцо, у которого их ожидала большая тяжёлая почтовая карета. В неё посадили Петра Фёдоровича, за ним сели в карету Алексей Орлов, капитан Пассек, князь Фёдор Барятинский и поручик Баскаков. Гренадеры стали на подножки и на запятки. Взвод Конной гвардии окружил карету. Колёса заскрипели по песку дворцового двора, карета проехала через верхний парк, выбралась из Петергофа и загремела по камням мостовой большой Ропшинской дороги.
XXIV
В тот же день, вечером, Императрица Екатерина Алексеевна в карете, сопровождаемая гвардией, выехала из Петергофа. Она ночевала под Петербургом, недалеко от Лигова, на даче Куракина.
После долгих бессонных ночей в Монплезире, после таких тревожных дней и ночей её похода, первый раз она крепко заснула, успокоилась и привела себя в порядок. Теперь всё было для неё приготовлено, как она задумала, как считала это нужным. С вечера Шаргородская с Дашковой приготовили ей её преображенский мундир, привезённый из Ораниенбаума, и штаб-офицерские отличия и знаки. Вчера она пожаловала сама себя за благополучное окончание похода в полковники Преображенского полка.
Она встала рано утром и тщательно оделась в полковничий мундир. Подойдя к окну и отдёрнув занавеси, она увидала, что площадь перед дачей и проспект, идущий на Петербургский тракт, уже заняты войсками. Она увидала, что и войска так же, как и она, в эту ночь отдохнули и привели себя в порядок. Ярко блистали шапки гренадер, лошади Конной гвардии были вычищены, и у всех генералов, офицеров и солдат на шапках были вдеты дубовые ветки. Это было очень нарядно, красиво и величественно.
Едва Государыня вышла из опочивальни, к ней подошёл Григорий Орлов, он подал ей преображенскую шапку со вдетою в неё дубовой веткой. Разумовский, дожидавшийся Государыни с Орловым и другими генералами, сказал:
— Ваше Величество, символ прочности и крепости есть дуб. Да будет же вовеки прочно и крепко вчера вами завоёванное и совершённое.
Императрица наклонила голову и, тронутая до слёз, сказала глубоким голосом:
— Да будет!
Красив, торжественен, праздничен и параден, незабвенен был въезд Государыни Екатерины Алексеевны в столицу империи, Санкт-Петербург. Он как бы отделял одну прожитую эпоху от другой, которая начиналась этим ярким солнечным ликующим днём тридцатого июня. Перед нею в яркой летней зелени берёз и лип была Калинкина слобода. Было воскресенье. Со всех церквей шёл праздничный трезвон колоколов. В голубом небе золотые облака застыли.
Сзади Государыни призрачно стучали подковы множества коней, били барабаны, гремела полковая музыка, и, когда смолкла она, полковые песельники пели свои героические песни.
Вдруг смолкли барабаны, отчётлив шаг мерно идущего Преображенского полка, и запевала сильным, из глубоких недр души идущим, красивым голосом запел:
Но чтоб орлов сдержать полёт,
Таких препон на свете нет,
Им воды, лес, бугры, стремнины,
Глухие степи — равен путь.
Где только ветры могут дуть,
Проступят там полки орлины!..
Какая сила, какое вдохновение были в этом мощном голосе запевалы! С какой страстною верою говорил он звучные ломоносовские слова и как дружно, тяжко, сознательно, уверенно и ладно подхватила вся гренадерская рота Преображенского полка припев:
Где только ветры могут дуть,
Проступят там полки ор-р-рлин-н-ны!..
XXV
Как только слезла с лошади Государыня и вошла в прохладу освежённых комнат Зимнего дворца, где всё было для неё приготовлено так, как она любила для работы, принялась за дела. И первым подписала указ о возвращении из ссылки графа Алексея Петровича Бестужева-Рюмина.
Людей!.. Она искала людей… Старых, опытных, р у с с к и х людей искала она, с кем работать, с кем осуществить то, о чём мечтала всегда, — царствовать одной, но опираясь на авторитет знающих, умеющих работать людей. Она знала, какое громадное значение будет иметь то, что она вчера совершила и что далеко ещё не было закончено, и ей нужно было вчерашнее представить иностранным дворам в надлежащем свете. Она знала, что уже сегодня скрипят перья дипломатов и посланников и изображают переворот так, как им это угодно, и кто же лучше всего ей в этом поможет, как не испытанный друг — Алексей Петрович.
Какой запутанный клубок был перед нею, и если не распутать, то разрубить его нужно было, не медля ни часа. Часть армии ещё стояла в Пруссии, не то как вчерашний враг, не то как сегодняшний союзник в новой войне… Часть была сосредоточена у Риги. Война с Данией нависла и могла начаться помимо даже её воли. Всё это надо было сейчас же устранить, никого не обижая…
Духовенство находилось в брожении… На юге начинались восстания крестьян.
Листая доклады и донесения о всём этом, Государыня вдруг останавливалась, смотрела мимо сидевшего против неё за особым столом докладчика, и тревожная, заботная мысль туманила её глаза. На мгновение она как бы отсутствовала, из кабинета уносилась к другим большим, более значительным делам и заботам.
«Что в Ропше?»
— Ваше Величество, изволите что-нибудь возразить?
— Нет, Никита Иванович, продолжай твой доклад, я слушаю…
В Ропше был тот, кто мог в мгновение ока разрушить всю её работу… Уничтожить её самоё… Не он сам — о нём она имела ежедневные «цидули». Она знала из них, что он мало думал об утраченной Российской короне и о самой России… Он снова впал в то своё как бы детское состояние, какое было так хорошо известно Государыне. Как мальчик, освободившийся от скучного урока, он думал о своих игрушках. Он скучал без Воронцовой… Он был глубоко оскорблён, что его не выпускают из его комнаты и что в той же комнате всегда находятся чины его караула. Это его стесняло. Он в то же время не гнушался играть в карты с этими самыми караульными офицерами и просил прислать ему денег на эту игру. Он просил, чтобы ему привезли из Ораниенбаума его мягкую постель и прислали арапа Нарцисса, моську и скрипку. Он много ел, пил, шумел, кричал и спорил с караульными. Казалось, он совсем не понимал своего положения. Сам он, конечно, теперь не был ей опасен, но, пока был жив, самоё имя его было страшно для Государыни. Он был законный Государь!.. Пускай отрёкшийся — всё равно в глазах народа он оставался Государем. Никакая ссылка, никакая тюрьма не могли освободить Императрицу от угрозы его именем… Только смерть его освобождала навсегда для неё Российский престол.
Каждый день Пётр Фёдорович посылал с нарочными свои бесхитростные и малограмотные письма Государыне. В них он просил то одно, то другое. По утрам, во время доклада, Императрица принимала эти письма от Никиты Ивановича Панина, читала их сама, иногда давала читать и Панину. Грустная улыбка стыла на её прекрасном озабоченном лице… Всё это было теперь таким ненужным, лишним, казалось детским и смешным.
«Je prie Vostre Majeste destre assure surement de moy et davoir la bonte dordonner quon ote les bostres de la seconde chambre parce que la chambre ou je suis est si petite qua peine ji peut my remuer et comme ell sait que je me promene toujours dans la chambre ca me fera enfler les jambes, — писал Пётр Фёдорович со своим своеобразным правописанием, — encore je Vous prie de dordonner point que les officier restent dans la meme chambre comme jai des besoins c'est impossible pour moy au reste je prie Vostres Majeste de me traiter du moins comme le plus grand malfaiteur ne sachant pas de lavoir offense jamais en me recommandant a sa pense magnanime je la prie de me laisser au plutot avec les personnes nomees en Alemagne. Dieux le lui repayera surement et suis Vostre tret humble valet Pierre.
P.S. Vostre Majeste peut estre sur de moy que jene penserai rien ni ferai rien qui puisse estre contre sa personne ou contre son regne».[62]
— Ваше Величество, что прикажете отвечать?..
— Ничего… Ответа не будет.
Это письмо пришло в первый её и такой заботный день первого июля, а через день, третьего июля, новый гонец принёс письмо, полное лютой тоски по Елизавете Романовне, вообще по какой-нибудь живой душе, которая посочувствовала ему, пожалела его, поняла его и перед которой Пётр Фёдорович мог бы излить всё то, что накопилось в его измученной грубостью тюремщиков душе. Он в нём писал:
«Vostre Majeste,
Si vous ne voulez point absolument faire mourir un homme qui est deja assez malheureux ayez dont pitie de moy et laisser moy ma seule consolation qu'il est Elisabeth Romanovna. Vous ferez par ca un de plus grand oeuvre de charite de Vostre regne au reste si Vostre Majeste voudrait me voir pour un instant je serais au comble de mes voeux. Vostre tres humble valet Pierre».[63]
Перед Государыней в этих нескладных письмах металась человеческая душа, когда-то так близкая ей и так ею любимая. Но это всё — «дай Бог, чтобы это случилось скорее» — было так давно, и после этого так много стало тяжёлого и мрачного между ними… «Дура»!.. Рождение сына и нелепые подозрения ревности его, и шутки, и выходки с Елизаветой Романовной. Она возмущалась, как женщина, воспитанная совсем в других взглядах, как жена, как мать и как Императрица, более всего, как самодержавная Императрица!.. Свидеться с ним, допустить его снова в этот дворец, который она только-только прибрала от всей его грязи, и терять время на разговоры с ним, на выслушивание его жалоб, на мечты о будущем, его «капуцинские замки»!.. О! Нет, не время и не место теперь видеться с ним на соблазн народа и ближних людей. Да и так ли он прост? Вот Алексей Орлов, представляя это письмо, пишет:
«Мы теперь по отпуск сего письма и со всею командою благополучны, только урод наш занемог и схватила ево нечасная колика, и я опасен, штоб он севоднишную ночь не умер, а больше опасаюсь, штоб не ожил. Первая опасность для того што он всё здор говорит и нам ето несколько весело, а другая опасность, што он действительно для нас всех опасен для тово што он иногда так отзывается хотя впрежнем состоянии быть…»
Да, конечно, он опасен. Он хитёр и жесток. У него могут быть сторонники. В ком она может быть сейчас уверена, всего третий день самодержавная Императрица? Вот хотя бы этот? Императрица протягивает письмо Петра Фёдоровича Панину и тщательно прячет в секретное отделение бюро письма Орлова.
— Ваше Величество, может быть, вы по высокому милосердию вашему найдёте возможным?..
Государыня не даёт Панину договорить. Она перебивает его, вспыхивая и быстро говоря:
— Зачем?.. Никита Иванович, зачем?.. Надо знать Петра Фёдоровича так, как я его знаю… Он всё равно царствовать не может.
— Кто говорит о том, Ваше Величество. Речь идёт лишь о том, чтобы отпустить его с людьми, которых он любит, в Германию.
— И сделать его орудием международных интриг?.. Нет, довольно, Никита Иванович!.. Быть человеком одно, но быть Государем — иное. У Государей есть долг перед страною, которою они управляют, и поверьте мне, долг очень тяжёлый. Что делать?.. Взялся за гуж, не говори, что не дюж… Может быть, мне всё сие особенно тяжело. Я связана с ним дружбой детства и узами брачными… Но… Государство и его нужды, его польза для меня впереди всего. Чего бы ни потребовалось от меня для России, я всё ей отдам… Вы меня понимаете… Оставьте сие письмо без ответа.
На другой день, четвёртого июля, у докладчика опять письмо в большом сером конверте с сургучной печатью Императора.
— Ваше Величество, вам пишут…
— Опять… Давайте…
Письмо по-русски. В нём стон измученной души, предсмертный хрип, последняя тоска и мольба о пощаде.
«Ваше Величество, я ещё прошу меня, который ваше воле исполнил во всём, отпустить меня в чужие краи с теми, которые Я Ваше Величество прежде просил и надеюсь на ваше великодушие, что вы меня не оставите без пропитания. Верный слуга Пётр…»[64]
Лицо Государыни спокойно. Она не даёт читать этого письма Панину, но кладёт его в шкатулку к прежним письмам и говорит Никите Ивановичу ледяным, спокойным голосом:
— Всё о том же… Отпусти да отпусти… А как его отпустить? Ведь он Император… Напиши, Никита Иванович, Алексею Григорьевичу и всей его команде, что я отменно ими довольна… и благодарствую за их верную и полезную службу…
Императрица встаёт от своего бюро и ходит взад и вперёд по комнате, пока Панин пишет письмо Орлову. В её душе, но далеко внутри, не видная никому, но какая сильная бушует буря… Это её первый смертный приговор… Она знает, что Алехан поймёт её с полуслова.
Весь день она провела в трудах и заботах управления. Вечером, отдыхая за картами, она была рассеянна и задумчива. Она ждала ответа на это письмо, она знала, какой будет этот ответ, и боялась его, и радовалась ему. Знала, что иначе нельзя, иначе она никогда не будет царствовать одна, иначе как же повести Россию по пути славы и благоденствия?
На другой день, в субботу, утром не было письма из Ропши. Но вечером, когда Государыня уже собиралась идти ко всенощной, запылённый рейтар прискакал во дворец и из кожаной сумки передал письмо, заклеенное сургучной печатью, к которой были прикреплены три голубиных пера. Пакет сейчас же понесли к Государыне. Та приняла пакет, стоя в Малахитовом зале, где была одна Дашкова.
Письмо писал Орлов.
«Матушка, милосердная Государыня… Как мне изъяснить, описать, что случилось; не поверишь верному своему рабу; но как перед Богом скажу истину. Матушка!.. Готов идти на смерть; но сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка — его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на Государя… Но, Государыня, совершилась беда. Он заспорил за столом с князем Фёдором:[65]не успели мы разнять, а его уже не стало. Сами не помним, что делали; но все до единаго виноваты, достойны казни. Помилуй меня, хоть для брата. Повинную тебе принёс, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил; прогневали тебя и погубили души на век. По смерть ваш верный раб Алексей Орлов».
Императрица прочла стоя это послание, потом села на небольшой диванчик и перечла его снова, как будто не сразу понимая весь страшный смысл письма. Дашкова подошла к ней и опустилась на колени подле Государыни. Та подняла прекрасные скорбные глаза на фрейлину и тихо сказала:
— Il est mort.[66]
Дашкова молча перекрестилась.
— Que je suis affectee, meme terassee par cette mort. — Государыня посмотрела в глаза Дашковой и продолжала: — Il faut marcher droit. Je ne dois pas etre suspectee…[67]
Её голос был суров, лицо преисполнено решимости.
— Пошли ко мне Никиту Ивановича.
Через час в рабочей своей комнате она диктовала Панину манифест о случившемся. Её голос был деловит, спокоен, выражения точны, она исполняла свой долг с мужеством Императрицы.
— Бывший Император, — говорила она, ходя по комнате, — Пётр Третий, обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком геморроидальным, впал в прежестокую колику… Чего ради не презирая долгу нашего христианскаго и заповеди святой, которою мы одолжены к соблюдению жизни ближняго своего, тотчас повелели отправить к нему всё, что потребно было к предупреждению следств, из того приключения опасных в здравии его, и к скорому вспоможению врачеванием…
Она остановилась.
— Надо послать сделать вскрытие, — как бы про себя сказала она. — Пойдут сплетни, слухи, «эхи» об отравлении… Да, ещё… Сегодня же отдать через Гофмаршальскую часть распоряжение о достойных похоронах в Александро-Невской лавре… Хоронить в среду, десятого, в мундире голштинских драгун… Могилу учинить рядом с могилой Анны Леопольдовны…
Панин смотрел на неё. Государыня была очень, сверхъестественно спокойна. Она распоряжалась так, как если бы это касалось похорон постороннего ей, заслуженного генерала.
— Ваше Величество, вы сами изволите быть на погребении?
Их глаза устремлены друг на друга, и это Панин, который принуждён их опустить.
— Mais, certainement.[68]И с сыном… Нужно быть твёрдым в своих решениях — только слабоумные нерешительны.
Панин проникся глубочайшим уважением к Екатерине Алексеевне. Он понял, что с ним говорит, его удостаивает доверия настоящая Императрица… Он собрал бумаги и, поднимаясь от бюро, почтительно сказал:
— Разрешите собрать Сенат для опубликования манифеста?
Величественным наклонением головы Императрица молча отпустила Панина и осталась одна в своём рабочем кабинете.
Часть третья