Павел Иванович Александровский Алексей Николаевич Егоров
Партизан Фриц
«Партизан Фриц»: Молода гвардия; Москва; 1965
Аннотация
Основанная на реальных событиях повесть о Фрице Шменкеле — антифашисте, партизане, диверсанте-разведчике.
Павел Александровский, Алексей Егоров
Партизан Фриц
1. Январь, 1961…
Раннее морозное утро. Еще ни малейший проблеск света не разорвал занавеса густой предрассветной мглы. Тишина. В ней скорее угадывалось, чем слышалось прерывистое дыхание сосенок, подступивших к улицам небольшого дальневосточного городка.
Но вот сонное безмолвие маленького переулка на окраине потревожил негромкий стук в дощатую дверь полузанесенного снегом дома. Молчание. И снова легкие удары в дверь. До тех пор, пока она, наконец, не скрипнула и в темноту не выплеснулось сиплое:
— Кого черт несет в такую рань?
— Дело к тебе, Алексей.
Услышав голос соседа, говоривший успокоился, вышел в коридор и сбросил крючок.
В просвет шагнули трое — и сразу к хозяину, отшатнувшемуся при виде человека в шинели с васильковыми петлицами:
— Вы Петунов?
Тот только неопределенно махнул рукой.
В комнате при ярком свете лампочки следователь получил возможность разглядеть того, чье лицо он видел только на фотографии.
Маленькие, спрятанные под нависшими бровями, глубоко посаженные глаза; переходящая со лба на лысину широкая полоса шрама — неизгладимый след давней и неудачной встречи с партизанами; на лице, шее — внезапно выбившиеся блестки пота…
Зашуршали листы с печатью военного прокурора. А за каждой страницей — стоны заживо погребенных, плач обездоленных и обреченных на голодную смерть сирот, пламя пожарищ, столбы виселиц.
|
Все ниже и ниже опускал голову Алексей Петунов, военный преступник. Не запоздалое раскаяние и тем более не стыд перед окаменевшей от ужаса женой и соседями-понятыми, а страх, животный страх перед неминуемостью расплаты отчетливо проступил в непроизвольной гримасе лица, в судорожном подергивании рук.
Но это же не я… Здесь какая то ошибка, — наконец выдавил он из себя. — я и Задорья никакого не знаю, в Смоленской области никогда не бывал.
Капитан Юрьев не раз участвовал в арестах карателей и почти при первой же встрече предугадывал поведение каждого из них на следствии. Были такие, что начинали громко, неестественно громко выражать свое возмущение, а после нескольких допросов и очных ставок со свидетелями признавали свою вину и давали подробные показания… Были и такие, что с приходом человека в чекистской форме испытывали нечто вроде морального облегчения: для них кончалась страшная в своей неопределенности жизнь под чужим именем, когда каждый шорох возле дверей, каждая мелькнувшая за окном фигура в милицейской форме напоминали о том, что хотелось бы забыть, но от чего невозможно спрятаться. Те рассказывали сразу и все.
Петунов не был ни тем и ни другим. Оправившись от минутного замешательства, пришел в себя и стал невозмутимо наблюдать за ходом обыска, услужливо помогая передвигать мебель и изредка — для собственного успокоения — бросая жене:
— Кто-то на меня жалобу шарнул. Разберутся…
Так буднично и прозаично, без револьверных выстрелов в ночной тьме, без погони на мотоциклах, произошла эта встреча, к которой сотрудники государственной безопасности стремились целых восемнадцать лет!
|
Как Хома из гоголевского «Вия», Петунов очертил себя на допросах магическим кругом: пределом его признаний были действия, за которые народ печатным словом Указа об амнистии освободил от наказания пособников фашистам.
— Старостой? Был, Начальником полиции? Служил. Больше? Ничего больше, — гнусаво тянул он на допросах одно и то же. — «Забрал Дарью, убил Марью»… Валят на меня лишнее, гражданин начальник. Соль на хвост сыплют, благо поймали…
Ловчил, петлял на следствии бывший группенфюрер гитлеровской армии Петунов, как там, на снежной равнине, недалеко от Витебска, когда скрывался от партизан. Но сложность в расследовании дела была уже не в этом…
Воскресный день. За окном кипучая жизнь большого города, а здесь, в этом строго обставленном кабинете, шла речь о тех, кто два десятилетия назад пытался посягнуть на святая святых нашего народа.
Шесть толстых томов в коричневых обложках уже второй час лежали на зеленом сукне стола. Капитан докладывал полковнику о деле Петунова.
— …В июне 1942 года, рано утром, Петунов вместе со своими полицейскими, устроив засаду в лесу возле деревни Скорино, обстрелял вышедших на опушку трех советских военнослужащих, выбиравшихся из окружения. Один из них был убит сразу, а двое других, раненные и сильно избитые Петуновым и Стручковым, были заживо закопаны в землю возле дома старосты. Личность погибших не установлена. Кроме того…
— Я перебью вас, — полковник задумался, побарабанил пальцами по стеклу. — Вы помните, у Юлиуса Фучика: «Нет неизвестных героев!» У каждого из них имя, и его должен знать народ. А у нас? Лейтенант Советской Армии, расстрелянный за отказ служить в полиции, несмотря на примененные к нему зверские пытки, — «личность не установлена». Тяжело раненный разведчик, окруженный полицейскими и покончивший с собой, — «имя не известно». Перерезавший телефонную линию пятнадцатилетний парнишка, беженец из Белоруссии, плюнувший в лицо истязавшим его палачам, — «данные о нем не выявлены»…
|
Он встал, прошелся из угла в угол кабинета и добавил, подойдя к столу:
— А у них матери, близкие, семьи… Многие из них по сей день ждут вестей о пропавших… Вам не кажется, товарищ капитан, что в этом деле еще много, применяя полюбившийся вам термин, «неустановленного», что есть еще над чем поработать?
Да, Юрьеву это казалось. Выяснить личности погибших, сообщить о них родственникам — это не только юридическая, но и моральная обязанность следователя, долг чекиста. Но как это сделать, как?
Мысль снова побежала по проторенному пути: кто же поможет? Сам Петунов? Он не только отрицает свое участие в расстрелах, но даже заявляет, что об этом ему и слышно не было. Сообщники его — полицейские, старосты? Они не скажут, уже не могут сказать: партизаны привели приговор в исполнение еще в том, сорок втором. Свидетели? Да, они были очевидцами расправ, но жертвы и для них остались безыменными: «расстреляли трех наших», «замучили родненького». Документы? Их нет. Где же та нить, которая так необходима?
И вот проблеск, внезапный и, пожалуй, неожиданный, как удача. На допросе молодая женщина, в ту пору еще девчонка, рассказывала о встрече переодетых в фашистскую форму партизан с полицаем из ее деревни. Юрьев слушал, не перебивая, но несколько рассеянно: факт был хорошо известен, и цель вызова свидетельницы была в другом.
— А он, Ванька, и подносит им бумажку. Там полная бухгалтерия — сколько и кого они убили, и фамилии все указаны. С красноармейских книжек переписали, паразиты.
— А вы видели этот список?
— А как же. Я здесь… — женщина встала, приподняла стул, на котором сидела, и поставила снова на пол, отошла в сторону, на пять шагов, — а он примерно на таком расстоянии от меня находился…
— Чьи же фамилии были указаны в списке? — голос следователя даже дрогнул от волнения.
— Не знаю про это, мне они его не зачитывали…
Ступенька вверх. И снова — вопросы, вопросы. Первый из них, какой партизанский отряд провел эту операцию, был далеко не простым. «Партизаны нам не назвались, они же фашистами притворились», — говорили жители деревни, будучи единодушны в том, что «из их округи в числе тех трех, пришедших в деревню, никого не было».
Долгие дни работы в архивах Москвы, Калинина, Смоленска… Десятки, сотни томов — документы, книги, блокноты, воспоминания партизан.
Да, задача была не легкой, если учесть, что в тех краях или недалеко от них действовало около ста различных партизанских отрядов и групп. Только в одном маленьком сельскохозяйственном Батуринском районе партизанило свыше пяти тысяч человек.
Смоленский архив. Пожелтевший от времени, выгоревший на солнце, неразборчиво заполненный на коротких стоянках, в промежутках между боями, журнал боевых действий партизанского отряда «Смерть фашизму». С волнением первооткрывателя всматривался Юрьев в скупую запись: «10.VIII.42. Отряд выезжал в деревню Задорье, в которой были взяты семь полицейских и уничтожены». Но радость оказалась преждевременной: списка, отобранного у полицаев, в архиве не нашли.
И снова поиски…
В начальной, решающей стадии этой партизанской операции участвовали трое. Одному из них был передан список. Кто они? Судьбу двоих выяснили: Петр Рыбаков, бесстрашный разведчик, был убит но время блокады в феврале сорок третьего, а второй погиб в другом бою.
Ну, а третий? Автор идеи. Организатор и руководитель операции. Что с ним, где он?..
Визит фельдмаршала
Скрипнули петли, из открывшейся двери резко ударил в ноги холод, на пороге выросла приземистая фигура унтер-офицера с дивизионной полевой почтовой станции.
— Почта! — И на мгновенье стало тихо в этой крестьянской избе небольшой деревеньки, с незапамятных времен обосновавшейся на одном из холмов среднерусской равнины, в нескольких десятках километров от Москвы.
Люди в серо-зеленых мундирах вскочили с мест.
— Черт побери, здесь распутица, как чума, а уж мороз — так хуже холеры, — проворчал пришедший, оттирая добела замерзшие уши и подпрыгивая то на одной, то на другой ноге.
Наконец он сунул руку в мешок.
— Людвигу Мозелю, рядовому, третий год безотлучно находящемуся в действующих войсках, — громким голосом, четко разделяя слова, произнес почтальон и, хихикнув, понимающе подмигнул остальным. — Поздравление бургомистра с появлением за этот срок второго наследника.
Под необидный смех («ох, уж этот Лемке, не зря его с батареи взяли на почту») торопливые, жаждущие ладони ощутили прикосновение измятого чиновниками военной цензуры синего конверта с выведенными детской рукой каракулями.
— Густав Хойзер, старший солдат! Жена благодарит за присланные тобой продукты. Сосед сообщает, что качество колбасы отличное. — Лемке небрежно бросает на стол письмо, и сразу же раздается хруст рвущейся по сгибу бумаги.
— Вальтеру Гейнцке, оберфельдфебелю. — В адрес обладателя двух звезд на окаймленном серебряным галуном погоне, старшины батарейца солдатском жаргоне «шписа» — унтер-офицер никогда не бросает — соленых шуток и сейчас, приблизившись, с подобострастием, почти вкладывает в короткие, поросшие рыжей шерстью пальцы небрежно протянутой руки объемистое послание.
— Фриц Шменкель, ефрейтор. — Лемке извлек со дна парусинового мешка пакет и, стараясь подражать фокуснику, приподнял его над головой, держа одним пальцем за обвязывающий шнурок. — Могу поручиться, единственный солдат батареи, который получает посылки на Восточный фронт, вместо того чтобы отправлять их отсюда в фатерлянд.
— Не батареи, а, наверное, всей нашей дивизии, — выждав, когда стих общий хохот, внушительно произнес Гейнцке и ткнул указательным пальцем в сторону молодого коренастого парня, лбом прижавшегося к стеклу рамы и разглядывавшего снежинки, плавно опускавшиеся на землю, окаменевшую от сильных морозов.
Тот молча пожал плечами, взял из рук Лемке сверток, вскрыл его неторопливым, но уверенным движением и под взорами следивших за ним солдат достал пачку «Бергманн приват», угостил каждого сигаретой (почтальону протянул две), щелкнул зажигалкой и снова отошел в сторону.
С уходом Лемке оживление исчезло. Получившие, письма жадно прочитывали их, остальные вернулись к своим занятиям.
— Густав, Людвиг, что же вы молчите? — раздался голос с печки после нескольких минут молчания.
— Почитайте, раз просят, не отрывая глаз от своего письма, коротко пробасил «шпис»: сам он был занят какими-то арифметическими подсчетами.
Хойзер, низенький, толстый мужчина с заметной плешью на голове, бывший учитель, не заставил себя ждать. Он подошел к окну и, приблизив к глазам сложенный вдвое лист бумаги, начал:
— «Мой дорогой Густав! Почта идет очень медленно („да, — подтвердил он, разглядев штемпель, — отправлено еще первого“), и, прежде чем до тебя дойдут мои строчки, у вас там, возможно, будет конец. Мы все очень желаем этого, так как у вас уже очень большие морозы, а ты ведь с детства не выносил холода…»
— Густавчик с детства не выносил холода, — тонким жалобным голоском протянул лежавший на печке, и все засмеялись, глядя на Хойзера, даже в комнате кутавшегося в шерстяное одеяло, прихваченное им в разрушенном доме — предмет зависти всей батареи.
Дальнейшее чтение было прервано отрывистыми словами донесшейся с улицы команды:
— В шинелях! С оружием! К штабу полка! Строиться! Марш! Марш!
В избе началась суета. Неуклюжий верзила Ганс впопыхах никак не мог изловчиться достать сапоги из узкого отверстия печки, куда он поставил их сушиться. Карл, этот вечный разиня, метался по избе, как всегда что-то отыскивая — на этот раз пилотку. Наконец все, подтянув ремни и застегивая на ходу пуговицы, выскочили на улицу и побежали к кирпичному зданию сельской школы на окраине деревни.
Солдаты выстроились в четырехугольное каре на широкой ровной площадке, ранее сплошь огороженной, как можно было судить по частым пенькам срубленных деревьев. Прямо под окнами, в канаве, валялись вмерзшие в лед выброшенные географические карты, книжки, а чуть поодаль, возле еще уцелевшей дощатой уборной, трое солдат из хозяйственного отделения рубили на дрова парты.
В строю все еще недоуменно переговаривались по поводу причины такого экстренного сбора, как вдруг на площадку влетел броневик в сопровождении легковой машины и двух посыльных мотоциклистов. От резкого торможения заколыхалась антенна штабной рации и из-под попавших в глубокую колею колес хлынули фонтанчики осенней грязи вместе с покрывавшими ее корками льда. В зеве открывшегося люка сверкнули золотые витки погон, и сразу же за этим показалась худощавая фигура Гюнтера фон Клюге, командующего 4-й армией.
Раздалась команда, на плаце все замерло. С помощью адъютанта и подоспевшего к нему на помощь командира полка генерал-фельдмаршал забрался на стоящий посреди школьного двора танк, из-под гусеницы которого виднелись дощечки раздавленной будки ученической метеостанции.
«Человек железной воли», как звали его приближенные, сейчас выглядел явно утомленным. Суровое лицо аскета (фельдмаршал не курил и не прикасался к спиртному) словно окаменело. Не шевелился ни один мускул, и только глаза, беспокойные, пронизывающие насквозь, блуждали по шеренгам, казалось намертво вкопанных людей.
— Солдаты! — Властный, резкий голос, словно пулеметной очередью, стегнул по рядам. — Посланцы священной воли фюрера! Вершители вековых задач Великой Германии! Десятый день развивается решающее наступление на Москву. Большевики сломлены! Мы наступаем по всему театру военных действий, от севера до юга. Красные признают это и сами. Вот последняя сводка их командования. — Фельдмаршал нагнулся и взял из рук адъютанта листок. — «Утреннее сообщение Совинформбюро. В течение ночи на 25 ноября войска вели бои с противником на всех фронтах».
Скомканная бумага полетела вниз.
— Победный рев немецких танков слышат Можайск и Клин, Крюково и Истра. Канал, соединяющий Москву с Волгой, перерезан. Осталась последняя ступень к той вершине, с которой германский орел раскинет крылья над всем миром!
Фон Клюге был почитателем наполеоновского полководческого искусства, часто называл себя «немецким Неем» и в речах редко обходился без сравнений, навеянных броскими фразами французского императора и его сподвижников.
— Тени предков взирают на вас среди этих бескрайних равнин русской снежной пустыни. Победители при Садовой, Седане, Танненберге завидуют вам, героям Москвы! По-другому звучит наша старая поговорка: «каждый домик имеет свой крестик»[1], потому что фюрер и благодарная Германия на грудь каждого солдата, штурмом взявшего большевистскую столицу, приколют заслуженную награду. С боевым орденом промарширует каждый из вас по центральной площади Москвы! И нет силы, которая остановит нас на этом направлении.
Фельдмаршал быстро взмахнул рукой. Стало зловеще тихо. И только притулившаяся у своего гнезда на крыше, возле дымохода, тощая серо-черная ворона, которую напугал или раздразнил резкий жест, встряхнулась и, словно посылая вызов, издала свое громкое: «Кар-р-р, кар-р-р…»
Фон Клюге кивнул солдату из личной охраны, тот тщательно прицелился, выстрелил.
Глянув на разлетевшиеся во все стороны перья неосторожной птицы, фельдмаршал продолжал:
— Нарушившему свой воинский долг — безжалостное уничтожение!
Смотря на окоченевших солдат, открыто начавших переминаться с ноги на ногу, фельдмаршал понял: «Пора кончать».
— Солдаты! Мы имеем подавляющее превосходство в силе. У нас больше танков и орудий, чем у русских. На нашу армию работают все военные заводы Европы. Один шаг до Москвы! И он уже почти сделан. Нынешнее рождество каждый будет встречать в своей семье. Наш пароль — домой! Домой, но после победы!
Расходились колоннами, побатарейно, без всякого оживления: топкое сукно шинели, матерчатые обшлага надвинутой на уши пилотки не спасали от крепкого мороза, который продолжал свое дело, невзирая на патетику горячей речи. Идущие суеверно отворачивали глаза от убитой вороны, лежавшей неподалеку от дороги: это казалось плохим предзнаменованием.
…В избе разгорелась словесная перепалка. Людвиг и Ганс утверждали, что с падением Москвы русские сразу же сдадутся, а Густав, приводя различные случаи из истории, доказывал, что с ними еще придется повозиться. Но все сходились на одном, что война начисто выиграна. Пожалуй, это и было единственным, что согревало сейчас в этой далекой, непонятной и страшной стране.
Фриц, по приходе сразу же присевший к столу, дописывал письмо, не принимая участия в общем споре.
— А что ты здесь пишешь про политику? — спросил Гейнцке. Он сзади подкрался на цыпочках и прямо уткнулся носом в бумагу через плечо ефрейтора, не сделавшего при этом ни малейшего движения. — «Дорогая Эрна»… Так, здесь семейное… А вот. — И фельдфебель прочел вслух: — «Я хорошо знаю свою дорогу, самую близкую, самую короткую, к тебе, моя родная, к нашим детям…»
Старшина батареи отошел, но, что-то вспомнив, снова обратился к Фрицу, уже заклеившему конверт:
— Верно, что ты был коммунистом, кричал «Рот фронт» и выступал против фюрера?
Тот промолчал.
— Конечно, если бы мы не были у Москвы, а где-нибудь в Карлхорсте или Хеневе и русские осаждали Берлин, а их снаряды рвались на Александерплац, я бы еще подумал, Шменкель, прежде чем поставить твой палец на спусковой крючок, — назидательно произнес Гейнцке, — а сейчас, будь хоть ты трижды коммунистом, ставлю свою голову против пустой бутылки из-под доброго мюнхенского, ты ничем уж не поможешь Ивану. Знаешь: большевикам наш щедрый фюрер отвел всего несколько недель жизни.
Он захохотал, наблюдая из-под опущенных век за Шменкелем, который вскочил, щелкнул каблуками:
— Мое орудие всегда в порядке, господин фельдфебель! На учебных стрельбах я получил высшую оценку. У меня нет ни одного замечания…
— Ладно, не сердись, надо же о чем-то говорить солдатам. — Гейнцке примирительно хлопнул Фрица по плечу и пошел готовиться к предстоящему маршу.
Глубокой ночью артиллерийский полк выступил к передовой, продвигаясь в походных колоннах по подмерзшему полотну дороги вслед за частями дивизии.
Объявляется розыск
«Командный пункт артдивизиона, восточная окраина деревни Сомино.
Командиру полка. Срочно.
К 7.00 дивизион продолжал движение и достиг деревни Сомино. Между 8.00 и 9.00 отмечалась активность русской авиации, В остальном ночь прошла спокойно. Потери: в 1-й батарее двое раненых, из 2-й батареи при ночном марше исчез ефрейтор Фриц Шменкель.
По поручению командира дивизиона…
Отправлено через связного».
Полковник повертел донесение, посмотрел на вычерченный на обратной стороне маршрут и расположение боевого охранения. Обратившись к начальнику штаба, спросил:
— Что вы думаете об этом?
— Дивизион соблюдает график движения. Капитан — опытный командир, господин полковник.
— Нет, об этом ефрейторе, как его… — полковник заглянул в фельдкарту, — Шменкеле?
— Он не пройдет по московской центральной площади с боевым орденом на груди, как сказал наш командующий, усмехнулся майор и серьезным топом добавил: — Еще одна жертва русского мороза… и нашей усталости.
— Здесь не мороз, майор. И не мозоли на ногах. Здесь более опасное — гниение солдатской души. И наш фельдмаршал, любитель афоризмов, сказал бы в данном случае другое: «Одно тухлое яйцо портит всю кашу». Не первый случай, — не последний. А ведь мы идем вперед. Что же случится, если придется отступать?
Полковник направился к выходу, бросив через плечо:
— Распорядитесь донести о Шменкеле в фельджандармерию дивизии.
И спустя несколько часов со связными, по каналам секретной почты, по тонким жилкам полевой телефонной сети и по солидным штабным кабелям всем командирам частей группы армий «Центр», в айнзатцкоманды и айнзатцгруппы СС, в городские и местные комендатуры понеслось экстренное сообщение «о дезертире из 186-й пехотной дивизии».
Донесенное проводами до мрачного здания на Вильгельмштрассе, которое многие берлинцы обходили за несколько кварталов, оно немедленно прибавило к многочисленным листкам громадной картотеки имперского управления гестапо еще один;
«Объявляется розыск. Фриц Шменкель, родился 14.2.1916 в Вразове, рабочий. Отдел Ша, номер дела 7843».
А в это время в лесу, вдали от проезжих дорог, возле наспех сделанного из еловых веток шалаша, сидевший на корточках человек время от времени потирал озябшие руки и, стряхивая хлопья снега, густо облеплявшего его одежду, пытался развести огонь. Красный язычок, заглушаемый ветром и снегопадом, упорно не хотел перебегать на сложенные в груду ветки.
Наконец костер все-таки затрещал, неверными, колеблющимися языками осветил снежную поляну, по которой беспорядочно затанцевали тени окружавших ее елей-исполинов.
Человек выждал, пока огонь разгорелся еще ярче, сорвал с плеч зеленые погоны с красной окантовкой и бросил их поверх пылающих сучьев. Следом полетели петлицы, нагрудный знак с хищной серебряной птицей, ефрейторский галун с левого рукава, эмблемы с пилотки и висевшая на шее светлая пластинка опознавательного знака.
Затем из внутреннего кармана он извлек большую коричневую книжку с орлом, державшим в лапах свастику, обрамленную листьями лавра, с крупно напечатанными: «Зольдбух угляйх персональ аусвайс»[2].
Человек перевернул несколько страничек и, не задумываясь, решительно швырнул удостоверение в ярко разгоревшиеся головешки.
Отныне в тылах армии германского рейха он становился человеком вне закона.
Листки в конвертах заняли больше времени. Человек снова и снова вчитывался в них, при этом у него то угрюмо сходились у переносицы брови, то расправлялись еле заметные морщинки на лбу, и добродушная улыбка раздвигала его губы.
С тяжелым вздохом, но твердой рукой метнул он и их в догорающий костер, спрятав в карман лишь фотографию молодой женщины с пышными волнистыми волосами.
— Завтра может быть уже поздно, — встряхнул головой и, поднявшись, пошел дальше, в лес.
Вскоре следы его затерялись в чаще…
Незванный гость
Изба Михаила Яковлевича Сидорова в деревне Курганове стояла второй от края. В первом доме жильцов не было, с приближением линии фронта они ушли на восток. Поэтому если кто и приходил к Сидоровым, то односельчане его обычно не видели.
Михаил Яковлевич в этот день поджидал товарищей из партизанского отряда. В какое время и с какой стороны придут, Сидоров не знал.
День клонился к вечеру, когда под окном мелькнул силуэт человека.
«Наконец-то», — облегченно вздохнул Михаил Яковлевич. Дверь не заперта, специально оставлена открытой, чтобы посыльный партизан стуком не привлек внимания излишне любопытных.
Заскрипели половицы в сенях. На какое-то мгновенье стало тихо, вошедший остановился, очевидно ища скобу. Но вот открылась дверь и в избу вошел человек.
Все, кто был в это время дома — жена Юлия Ефремовна, дочь Ольга, маленький Сашка, сам Михаил Яковлевич, замерли от неожиданности. Перед ними стоял немецкий солдат. Сашка подбежал к матери и, дрожа от испуга, уткнулся лицом в ее юбку.
«Кто-то донес! — мелькнуло у хозяина. — Схватить немца за горло, пока он не вынул пистолет, и задушить!»
Но другая мысль удержала от неосмотрительного поступка: «Возможно, пришелец пришел в деревню не один: тогда конец всей семье».
Пока мысли одна за другой проносятся в голове, Сидоров скользит взглядом по фигуре незнакомца. Что это? Солдат без погон? Любопытно. Ни автомата, ни пистолета. На спине сумка, на поясе тесак. Михаил Яковлевич стал успокаиваться. Немец сказал негромко «кальт» и, увидев топившуюся буржуйку, подошел к ней. Присел на корточки, протянул руки ближе к огню, удовлетворенно произнес: «Гут, гут». Пламя осветило лицо. «Еще совсем молодой», — отметил про себя Сидоров и попытался угадать: что же это за фрукт, что ему надо и как лучше вести себя с ним?
Все в доме ждали, что будет дальше. Жена и дочь по-прежнему стояли в нерешительности, Сашка украдкой бросал испуганные взгляды на незваного гостя.
Немец тем временем отошел от буржуйки, что-то сказал, вопросительно глядя на Сидорова, и, не дождавшись ответа, стал раздеваться. Он снял шинель, повесил ее на гвоздь, сел на лавку, окинул взором избу, несколько раз повторил: «Гут, гут». Остановил пристальный взгляд на Ольге, улыбнулся, пробормотал что-то по-своему. Матери, не спускавшей глаз с немца, стало не по себе. Потом немец перевел взгляд на хозяйку дома, заметил худенькие ручонки Сашки, охватывающего ее ноги, засмеялся. И опять сжалось сердце матери. Михаил Яковлевич сел на лавку рядом с немцем, достал из кармана кисет, клочок аккуратно сложенной газеты, свернул самокрутку, кивком головы предложил закурить «гостю». Тот сначала вынул зажигалку, дал прикурить хозяину, взял кисет, оторвал дольку газеты, положил на нее щепотку самосаду, неумело свернул папироску, прикурил от протянутой Сидоровым самокрутки. Не успел солдат затянуться, как сразу же закашлялся. С минуту не мог и слова вымолвить.
— Капут, — потряс он дымящейся самокруткой.
Михаил Яковлевич улыбался, с аппетитом затягиваясь.
Солдат с изумлением посмотрел на него, сказал, не переставая кашлять:
— Рус — крепко, фриц — швах.
Понемногу стало ослабевать напряжение, воцарившееся с нежданным визитом человека в немецкой шинели. Несколько успокоилась Юлия Ефремовна. Вышел из своей засады Сашка, и в его глазах было уже больше любопытства, нежели страха.
Михаил Яковлевич решил «прощупать» немца. Спросил:
— Немцы пишут: Москау капут?
Солдат энергично замотал головой.
— Нихт капут, нихт капут Москау!
Пододвинулся ближе к столу и стал торопливо собирать все, что попадало под руку: солонку, нож, кисет с самосадом, коробок со спичками, положил свою зажигалку. Потом все эти предметы расставил в одну линию и, глядя на Сидорова, несколько раз повторил какую-то фразу по-немецки. Михаил Яковлевич тщетно старался понять немца. А он встал с лавки, вышел на середину комнаты, принял молодцеватую выправку, большим пальцем ткнул в выпяченную грудь, пробормотал: «Дойч золдатен» — и бодро зашагал к столу.
Сидоров, окинув взором своих чад и домочадцев, сказал с усмешкой:
— На фронт марширует.
Юлия Ефремовна с укоризной посмотрела на мужа.
— Я, я…. марширен, марширен, — неожиданно для всех обрадованно произносит немец и, останавливаясь у стола, берет левой рукой свою правую руку, зажатую в кулак. — Это есть рус золдатен. — Вопросительно оглядывает всех: мол, понятно ли он говорит. Затем изображает удар кулаком в подбородок и карикатурно пятится назад.
Сценка развеселила всех. Лишь Юлия Ефремовна стоит насупившись: от фашистов можно ждать еще и не таких «номеров».
«Странный гость, — думал Сидоров. — Что же ему все-таки надо? Зачем он пришел?»
Давно уже пришло время ужинать, но хозяйка мешкала, ждала, когда уйдет немец. Он же, однако, не торопился. Тогда Юлия Ефремовна спросила у мужа:
— Ужинать-то будем сегодня?
— Собирай, — предложил Михаил Яковлевич.
Когда все было готово, он рукой пригласил к столу немца. Так, ради приличия. Но солдат не сразу сел за стол. Он что-то проговорил, сопровождая речь жестами и вопросительно глядя на хозяев дома. И только после повторного приглашения приступил к еде. По всему было видно, что пришелец очень голоден, хоть и старается не показывать этого.
Ужин, тепло совсем разморили немца, и он знаками показал, что хочет лечь спать. Юлия Ефремовна, посоветовавшись с мужем, приготовила для него ложе на полу. Солдат поблагодарил и быстро лег. Вскоре он уснул.
Но долго не ложились спать хозяева. Михаила Яковлевича беспокоило то, что не дождался посыльного из отряда и что в доме остался нежданный гость. «Как разгадать его намерения? — думал Сидоров. — Как проверить его?.. Может, попробовать такой вариант…»
Утром, когда немец еще спал, Михаил Яковлевич вышел на улицу и быстро вернулся, крикнув:
— Дойч солдатен! Дойч солдатен!
Немец стрелой вскочил с постели, спросил:
— Айн, цвай, драй зольдатен?
— Много, филь, — ответил Сидоров.
Гость заметался по избе, наспех собирая вещи.
Михаил Яковлевич засмеялся:
— Что, напугался? Боишься?
Немец не сразу понял «шутку» Сидорова, а потом, когда сообразил, сам рассмеялся.
Юлия Ефремовна приготовила на завтрак картошку в мундире. И опять только после нескольких приглашений немец позволил себе сесть за стол. Сашка ел плохо. Худенькими ручонками он отщипывал от куска хлеба крошки и неохотно клал в рот.
— Млеко, — произнес немец. И повторил: — Млеко.
— Ишь чего захотел! — ухмыльнулся Михаил Яковлевич.
Солдат встал из-за стола, взял свой котелок и, что-то пробормотав, вышел.
— Смешной какой-то, — пожала плечами Юлия Ефремовна.
Минут через пятнадцать немец вернулся с котелком в руке.
Он поставил его на стол, произнес:
— Киндер.
В котелке было молоко.
Вскоре солдат стал прощаться, пожал всем руки, погладил Сашку по голове, знаками попросил у Михаила Яковлевича закурить на дорогу. Сидоров отсыпал из кисета горсть самосаду, завернул табак в газету, подал немцу.
— Данке, данке, — поблагодарил тот и замотал головой. Свернул самокрутку, сунул руку в карман, в другой, щелкнул языком, что-то припомнив, и знаками попросил спичек. Прикурил.
Михаил Яковлевич повернулся к жене:
— А ведь зажигалку-то он променял на молоко для Сашки…
Потом обратился к немцу, уже занесшему ногу на порог, и лесенкой опустил ладонь к полу:
— Поди свои дети есть? Жена?
Тот непонимающе посмотрел на хозяина, что-то сказал по-своему и вышел из избы.
Поверили
С сердитым завыванием гонит февральский ветер сыпучие струйки поземки, кажущиеся фиолетовыми в тусклых лучах едва возвышающегося над горизонтом солнца, наметает сугробы на берегах речушек Вопи и Водосы, громоздит снежные валы возле зажатых ими нескольких домиков небольшого смоленского хуторка Падемице. При сильном порыве ветра с юга, со стороны проходящего в нескольких километрах шоссе Москва — Минск, слышен шум моторов и лязг гусениц немецких танков: движутся подкрепления фашистским войскам под Москву.
Но вот в безмолвие ворвались новые звуки — скрип шагов. Идут трое. Они подходят к крайнему дому, прислушиваются. Андрей Красильников, старший разведгруппы партизанского отряда «Смерть фашизму», легонько стучит в дверь. Нет ответа. Тогда он осторожно толкает ее рукой, и она бесшумно отворяется. Один остается на улице, а двое, насторожившись, заходят в дом.
У печки греется старуха. Больше в избе никого не видно.
— Что ж дверь не запираешь? — спросил вошедший вторым, коренастый, широкоплечий парень, один из лучших бойцов отряда, Петр Рыбаков.
— А прятать-то нечего.
Старуха настроена подозрительно: она не знает, кто это — партизаны или переодетые полицаи.
— Ну, что я говорил? Не будь я разведчиком, если немца за версту не почую, — обратился Петр к товарищу, продолжая еще ранее начатый разговор.
В это время входит третий партизан — мальчишка лет четырнадцати. Увидев знакомое лицо, женщина преображается: она понимает, что перед нею свои.
— Да если он подо мной на пять метров в землю зароется, и то найду. — Рыбаков постучал йогой по полу. — Верно, Толик?
— Это уж как есть, дядя Петя.
— Как раз под тобой немец, — вдруг засмеялась хозяйка и, заметив движение партизан, вскинувших автоматы, добавила: — Да не надо ружье наставлять. Не фашистский это немец, наш… Он сам вас давно ищет.
Повернула голову к печке, крикнула:
— Слезай! Вишь, свои!
Партизаны наставили автоматы в ту сторону, куда показала хозяйка. На печи кто-то закряхтел, из-за трубы высунулась борода, с лежанки слез старик Поручиков. Он испытующе посмотрел на пришедших, отодвинул стоявший на полу сундук, приподнял находившуюся под ним крышку люка:
— Ваня! Партизаны!
В темном квадрате подпола показалась фигура молодого человека в кителе немецкого солдата без погон.
— Живей, живей, фриц, — произнес сидевший на лавке Рыбаков.
— Я, я, Фриц, — улыбнулся поднимавшийся.
Старик нахмурился, неодобрительно взглянул на говорившего и подал руку тому, кого назвал Ваней.
Партизаны в упор разглядывали незнакомца. Не злобный, не трусливый, открытый взгляд, спокойные, уверенные движения.
— Командир партизанен? — спросил он Андрея.
— Нет. Командир там. — Красильников мотнул головой и протянул руку в сторону.
— Командир, — сказал немец, показав рукой туда же.
«Совсем не боится», — мелькнуло в голове у Андрея. И мысль эта почему-то была ему приятна.
— Что ж, пошли, — скомандовал он, попрощавшись с хозяевами, и открыл, дверь.
— Сынки, только вы его не обижайте, — бросилась к разведчикам старуха.
Так они и пошли, проваливаясь в сугробах, впереди — Андрей, за ним — немец, а несколько позади — остальные разведчики, размышлявшие вслух, чем этот фриц, на вид совсем молодой парень, так расположил к себе старика.
…В избу, где размещались партизаны, заглянул вихрастый паренек, Толик Крохин.
— Коровин здесь? К командиру.
Чистивший карабин партизан посмотрел в канал ствола, вставил затвор и, обернувшись к Толику, спросил:
— Не знаешь зачем?
— Ты ж у нас по дойч шпрехаешь. Там немца привели. Сейчас его допрашивать будут.
…За грубо сколоченным столом в маленькой комнате, еле освещенной мигающим пламенем коптилки, сидели командир отряда Просандеев и комиссар Тихомиров, оба в прошлом офицеры Советской Армии. Здесь же, на лавке, на полу примостились партизаны, заинтересованные словами Красильникова, уже успевшего рассказать ребятам, что «немец не такой, каких он до сих пор видел».
Нестройный шум голосов прекратился, когда ввели пленного. Десятки пар глаз взглянули на вошедшего: одни — с недоверием, другие — с любопытством, третьи — с откровенным недоброжелательством, но все с ожиданием чего-то.