МИР ДО «МАСТЕРА И МАРГАРИТЫ»




Петр Вайль, Александр Г е н и с БУЛГАКОВСКИЙ ПЕРЕВОРОТ

1986-й год, самое начало перестройки, журнал Континент, рассуждения о Михаиле Афанасьевиче Булгакове, его произведениях и советском обществе...

МИР ДО «МАСТЕРА И МАРГАРИТЫ»

1.

Время в России ведет себя странно. Здесь оно часто теряет последовательность и определенность. Часто съеживается и растягивается. Иногда течет вспять.

Заметнее всего хронологические парадоксы в истории русской культуры, которая сама выбирает себе современников. Даже тогда, когда за нее это делают власти.

«Фиеста», скажем, вызвала волну подражаний в СССР на треть века позже, чем на Западе. Кафка оказался ровесником Аксенова. Образцом для журнала «Юность» служил не только современник Сэлинджер, но и довоенный Ремарк.

В России писатели рождаются не когда хотят, а когда это нужно читателю. Потому что литература в этой стране - мета­фора действительности. Вымысел относится к жизни куда агрессивнее, чем это допускается теорией, по которой искусство должно жизнь всего лишь отражать.

Вопрос «кто кого отражает» - не так прост. Декабристы породили моду на французский классицизм, или римские добродетели классицизма породили идеологию декабристов?

Очень часто жизнь измышленная казалась более осмысленной, чем настоящая. А значит, и более реальной.

История русской культуры создает собственный временной масштаб, полный парадоксов. Наверное, только в СССР импрессионисты и абстракционисты воспринимались как современники. Может быть, только здесь время восприятия отрицало авторскую датировку.

Писательские биографии отнюдь не заканчиваются датой смерти. Например, Маяковский в начале 1960-х, спустя 30 лет после самоубийства, вновь стал сугубой реальностью, оказав­шей глубочайшее влияние на тогдашние художественные и общественные процессы. Живого поэта заменил памятник, у которого читали свои стихи авангардисты 60-х. И следовало бы признать, что бронзовый Маяковский сделал для русской лирической музы не меньше, чем живой.

Соответствие литературной моды ритму общественного бытия далеко не исчерпывается политикой власти в области культуры. Книги сами создают себе актуальный контекст. Часто не реальность рождает современное прочтение забытого автора, а текст заботится о построении благоприятной для себя действительности.

То, что в 1960-х годах был обнародован богатейший пласт довоенной литературы: Ильф и Петров, Олеша, Бабель, Зощенко, Булгаков, Платонов, - кажется сейчас невероятным социально-политическим феноменом. Но ведь и сама эта ожившая литература сформировала восприимчивую эластичную реальность 60-х. Ведь возрождение литературы во многом и есть сущность этого исторического периода, которому остряки не зря дали название «реабилитанс». Ведь шедевры 20-30-х годов оказали решающее влияние на общество не тог­да, когда были написаны, а тогда, когда были открыты вновь.

Советский Союз жил не только по Сталину или Хрущеву, но и по Маяковскому, по Хемингуэю, по Ильфу и Петрову, по Булгакову и, возможно, когда-нибудь еще будет жить по Платонову.

 

Влияние каждого из этих писателей далеко выходило за границы литературы. В России эстетика легко превращается в этику. Мода часто становится единственно возможным образом жизни. Текст - символом веры.

Можно сказать, что 60-е годы так богаты событиями именно потому, что столь многих писателей открыла для себя эта эпоха. И тогда смена литературных кумиров окажется важнее смены вождей.

2.

60-е годы начались XXII съездом, декларировавшим конец одного периода советской истории и начало другого. Имя первого было Сталин, названием второго стал коммунизм.

Отныне добро и зло получило конкретное содержание и исторический масштаб: абсолютное зло было в недавнем прошлом, абсолютное добро - в таком же недалеком будущем. (Хрущев заявил: «Нынешнее поколение людей будет жить при коммунизме»). Борьба между этими силами стала главным событием десятилетия, и протекала она на всех уровнях - от философского до кухонного.

То, что вечный антагонизм добра и зла воплотился в четких социально-исторических категориях, давало жизни этой эпохи ощущение разумной эволюции. Глобальность такого конфликта позволяла постоянно соизмерять реальность с положительным и отрицательным идеалами, которые толковались как угодно широко.

Сталин (в терминах эпохи - «пережитки культа») был виноват во всем - в экономических трудностях, в бюрократизме, в догматизме. При этом, согласно парадоксам советской хронологии, ни его кончина, ни удаление тела из мавзолея, ни уничтожение его имени не убеждало советский народ в смерти тирана.

Добро в виде близкого коммунизма, как и Сталина, можно было трактовать безгранично широко. У коммунизма были тысячи синонимов - абстракционизм и принципиальность, верлибр и хозяйственные реформы, узкие брюки и свобода печати.

Борьба между «пережитками культа» и «коммунизмом» сама по себе ощущалась прогрессом. Факт столкновения двух общественных сил подтверждал теорию социальной эволюции. К тому же, в соответствии с модным тогда определением К. Маркса, борьба и есть счастье. Получалось, что будущий коммунизм уже награждал настоящее своей эманацией - радостью борьбы. Публицист тех лет восклицал: «Общество потребует от каждого, чтобы он жил с наслаждением, с азартом, чтобы страсти кипели и мышцы играли».

В таком остро полемичном, подвижном обществе не могло быть нейтралитета. Поэтому советская культура 60-х всегда преследовала социально определенные цели, всегда обладала вектором, всегда создавалась для чего-то, ради чего-то.

А. Солженицын в своих мемуарах «Бодался теленок с дубом» передает характерный разговор, который у него состоялся с П. Демичевым в 1965 году. На вопрос секретаря ЦК КПСС по культуре: «Всегда ли вы понимаете, что пишете и для чего?», - Солженицын отвечает, что его цель «утвердить ценность веры у молодежи; напомнить, что коммунизм надо строить в людях прежде, чем в камнях». И та и другая сторона, в принципе, удовлетворена ответом. Антагонисты Солженицын и Демичев уверены, что литература существует для того, чтобы приблизить общество к идеалу, условное название которого - коммунизм. Служебная роль искусства сама собой разумеется.

В той же части мемуаров Солженицын пересказывает взгляды либеральной интеллигенции на роль журнала «Новый мир»: «Как бы обтекаемо, иносказательно и сдержанно ни выражался журнал - он искупал это своим тиражом и известностью, он неутомимо расшатывал камни дряхлеющей стены».

 

Представление о литературе как об инструменте - созидания или разрушения - казалось в 60-е годы трюизмом. Столь же очевидным было и главное достоинство словесности тех лет - правда. Конфликт между либералами и консерваторами строился именно на отношении к правде: первые хотели ее рассказать, вторые - скрыть.

При этом не делалось принципиального различия между правдой как фактом жизни и правдой как фактом литературы. Художественное обличие правды понималось скорее уловкой, обманывающей цензуру.

Эстетическая борьба тех лет настолько была связана с общественно-политической, что все произведения искусства критика воспринимала в категориях «правда-ложь». В стране сформировался особый нравственный климат, позже нашедший свое выражение в знаменитом призыве Солженицына «жить не по лжи».

Атмосфера экстремальной нравственности, обязательного поиска правды породила и другую стилевую тенденцию - иронию.

Ирония отнюдь не противостояла правдоискательству. Она только сводила его к терпимому уровню, позволяя совмещать высокий социально-нравственный идеал с повседневностью.

Характерным штрихом эпохи было то, что источник этой иронии обнаружился не в современной литературе, а в довоенных романах Ильфа и Петрова.

Главным для читателей 60-х годов оказалось не содержание «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», а стиль Ильфа и Петрова. Точнее - угол зрения, выраженный в их стиле. То особое остранение, которое позволяло соблюдать дистанцию между человеком и жизнью. Проза Ильфа и Петрова демонстрировала модель отношений личности и общества, построенных не на антагонизме, а на ухмылке. Ирония не отрицала добро и зло, не ставила под сомнение важность их конфликта, но давала возможность участвовать в нем косвенно.

Романы Ильфа и Петрова воспринимались как сплошное поле цитат, благодаря которым сама жизнь ставилась в иронические кавычки. Они давали возможность заявить о своей нерастворимости в социальной системе. Цитаты были знаком того, что личность шире общественного контекста.

Правда и ирония существовали в тесном симбиозе. Вместе они помогали бороться за добро против зла, составляя два варианта одной концепции. Вместе же они и сформировали интеллигенцию 60-х как особую исторически и идеологически очерченную группу со своей программой, своей эстетикой, своим этикетом.

Идеалом этой интеллигенции был, условно говоря, коммунизм, понимаемый как разумный и справедливый общественный строй. Путь к нему лежал через отказ от лжи, кото­рая понималась очень широко - и как искажение истории, и как фальшь в нравственных отношениях, и как бюрократичес­кая машина, стоящая на пути прогресса. Литературе отводилась роль рычага, «расшатывающего дряхлые стены». Сила морального воздействия книги определялась количеством правды, которое она может сказать.

Ирония позволяла сделать этот идеал менее утопическим, менее определенным, но не отменяла его.

В те годы история казалась хоть и неторопливой, но неизбежной эволюцией от зла к добру. Сомнения в конечной победе добра были абсолютно неуместны.

3.

Те 18 месяцев, с 1965 по 1967 год, в которые вышли три главных произведения Булгакова - «Белая гвардия», «Театральный роман», «Мастер и Маргарита» - составили эпоху в российской жизни. Нет ничего странного в том, что глубочайший переворот в общественном сознании совершил писатель Михаил Булгаков. Именно и только писатель мог преобразовать мировоззрение страны, постоянно живущей в плену литературных влияний.

В России существовал «пушкинский мир», «чеховский мир». С публикацией «Мастера и Маргариты» стало очевидным появление особого «булгаковского мира».

Мифологизация Булгакова была вызвана тем невероятным значением, которое советское общество придало его романам. И факт этот уже не имеет отношения ни к авторской воле, ни к авторскому тексту. История литературы тут вообще не при чем, поскольку речь идет не о смене стилей, а о смене реальностей.

Несмотря на это, первая реакция на Булгакова была еще в известной мере банальной. Для читателей 60-х писатель был жертвой сталинских репрессий. Возрождение его имени символизировало победу творческого начала над бездуховной тиранией. При этом Булгаков связывал дореволюционную Россию с послереволюционной, обозначая преемственность русской классической культуры. Для эволюционных представлений 60-х появление Булгакова было очень важным: исторический процесс становился непрерывным.

Булгакова сразу же попытались приспособить к ожесточенной общественной борьбе тех лет. В трактовке ведущего критика 60-х В. Лакшина он становился героем и идеалом либеральной интеллигенции. Его творчество прямо противостояло злу («Сталину»). Как писал Лакшин, в «Мастере и Маргарите» отражено множество «психологических следствий нарушений законности, отмеченных нашей памятью о 1937 годе». Но главное у Булгакова - призыв к добру. В. Лакшин перевел этот призыв на язык 60-х: «Человек должен привыкнуть везде и всегда поступать справедливо... Коммунизм не только не гнушается моралью, но она есть необходимое условие его конечной победы». Вне зависимости от своего конкретного критического анализа, Лакшин делал выводы из разбора булгаковских произведений, лежащие в русле про­граммы либеральной интеллигенции 60-х. В те годы она получила название «коммунизм с человеческим лицом».

Критики справа в то же время продолжали линию прижизненных хулителей Булгакова, упрекая писателя в «противостоянии историческому оптимизму».

Однако Булгаков никак не укладывался в рамки борьбы «Сталина» с «коммунизмом». И этого не могли не почувствовать те же критики, которые использовали булгаковские романы как тактическое оружие.

Булгаковские шедевры появлялись в свет в правильной последовательности, соответствующей эволюции автора. Вслед за ними эволюционировали и представления русской интеллигенции о природе советского общества, о ходе истории, о сущности прогресса, о соотношении литературы с миром, о мире самом по себе, наконец.

4.

«Герои «Белой гвардии» столкнулись с силой, победить которую невозможно и которая несет с собой историческую правду», - так, естественно, из тактических соображений, объяснил рецензент первый роман Булгакова.

Однако нет сомнений, что советские читатели 60-х не могли не увидеть, что историческая правда в этом романе целиком принадлежит его героям. Собственно, сам конфликт романа заключается в испытании и победе этой правды.

Главное в «Белой гвардии» - даже не столько Турбины, сколько нравственный этикет, который они представляют. Суть его в элементарной порядочности, понимаемой как разумный и добрый порядок. Символ этого порядка - сотни раз воспетый уют турбинского обихода.

Булгаков не озаботился подробным изложением статей этого этикета, поскольку он был очевидным фактом литературной действительности его современников, как, впрочем, и читателей 60-х. Это комплекс качеств русского характера, известный под названием «чеховская интеллигентность».

Кстати, сам Булгаков, с его профессией врача, пристрастием к чистым воротничкам и подчеркнутой независимостью, воспринимался реинкарнацией Чехова в советскую эпоху.

Естественно, что своих любимых героев Булгаков наградил соответствующими достоинствами. Книги, музыка, культ честного слова, брезгливое отношение к деньгам - все это входило в стандартное представление об облике дореволюционного интеллигента.

В «Белой гвардии» Булгаков сталкивает этот четко организованный мир с его абсолютной противоположностью - хаосом, стихией революции и гражданской войны, равно представленной и штабными офицерами, и гетманом, и Петлюрой. Этикету, порядку, системе, иерархии противостоит аморфная и злая сила анархии. По одну сторону конфликта - герои (круг Турбиных), по другую - анонимная толпа, лишенная облика, имени, идеологического слова.

Смысл жизни Турбиных в вечности порядка, который они представляют, в незыблемости его символов - голубого сервиза, абажура, оперы «Фауст». Любое изменение раз установленного, и правильно установленного, порядка угрожает их миру. Любое движение - бессмысленно и противоестественно. Грубо говоря, пока Турбины сидят дома, все хорошо. Но стоит покинуть дом, как торжествует хаос (ранение Алексея, бегство Николки).

Зато суетлива и подвижна толпа, представляющая анархию революции. Она все время меняется, как меняется и абсурдная, мнимая власть в Городе, как меняется даже язык, на котором эта толпа говорит (русский - украинский).

Мир Турбиных с честью выдерживает испытание хаосом. Он только выталкивает из себя Тальберга, компрометировавшего своим суетливым переодеванием идею вечного порядка.

Однако, чтобы триумф этот произошел, понадобилось чудо. Именно чудо является инструментом справедливости, которая защищает семью Турбиных.

И тут четкий конфликт книги раздвигается, впуская в себя новое, метафизическое измерение, невозможное в позитивистском «чеховском мире».

То, что справедливость на стороне Турбиных, несомненно. Но восторжествовать она может только благодаря вмешательству иной реальности (молитва Елены). Борьба добра - порядка со злом-хаосом разрастается до нового масштаба, в котором такие мелочи, как принадлежность к белым или красным, уже не имеет значения. Не зря Бог из сна Алексея и не замечает между ними разницы.

Уже в «Белой гвардии» Булгаков нарисовал картину вселенной как гармонического царства справедливости, частный вариант которого - наш мир, раздираемый силой порядка и силой хаоса.

Болезнь Алексея, его сны служат сюжетными выходами из пространства земной реальности. Эти сцены, как и настойчивое обращение к библейской символике, как и астрономическое сопереживание природы человеческим судьбам («И в ту минуту, когда лежащий испустил дух, звезда Марс над Слободкой под Городом вдруг разорвалась в замерзшей выси, брызнула огнем и оглушительно ударила».), как и подчеркивание вечной, внепартийной сути конфликта Турбиных с тол­пой, становятся отправными точками в построении новой - булгаковской - вселенной.

Конечно, для 60-х крайне существенным был культ порядочности, воспетый в «Белой гвардии». Он целиком укладывался в теорию моральной чистоты как рычага социального прогресса. Но гораздо важнее было глубинное содержание «Белой гвардии», ставившее под сомнение ценность прогресса как такого.

Ведь прогресс есть движение, а если учесть, что его исторической реализацией была революция, и что уют Турбиных символизирует нетленные ценности мира, и что высшая справедливость целиком на стороне покоя, а не анархии, то вывод о пессимистическом отношении Булгакова к самой идее социального развития становится очевидным.

5.

«Театральный роман» начался там, где закончилась «Белая гвардия». Уже подзаголовок - «Записки покойника» - становится как бы знаком загробной жизни в жизни земной. Таким образом, еще до начала книги известно, что Максудов, в отличие от Турбиных, проиграл. Мир, в котором произошла эта трагедия, намного сложнее мира «Белой гвардии». Если там добро и зло имело свои реальные бастионы (квартира Турбиных - улицы Города), то в «Театральном романе» хаос маскируется под порядок.

История Максудова - это приключения Простодушного, принимающего мнимый порядок за истинный. Последовательное разоблачение этого заблуждения и составляет сюжет книги. Мир литературы и театра здесь как будто обладает всеми качествами строго организованной системы. Это уже не анархическая анонимная толпа Города. Здесь есть иерархия, как на писательской вечеринке; есть строгий ритуал, как в сцене представления Максудова Ивану Васильевичу; есть даже «заведующий внутренним порядком», во владениях которого как раз царит максимальная неразбериха. И, главное, есть теория, которая формирует все это грандиозное сооружение, якобы придавая осмысленность каждой детали всей системы. Максудов - единственный, кто стоит вне ее, что и позволяет ему усомниться в самом существовании сооружения.

Хаос революционного Города стал порядком в обществе победившей революции. Но порядком со знаком «минус». Это всего лишь пародия на порядок, тотальная и безжалостная.

Не случайно метафорой новой действительности является Театр, место, где ежедневно создается мнимая жизнь. Хаос у Булгакова всегда связан со зрелищными предприятиями: в «Белой гвардии» выборы гетмана проходят в цирке, в «Мастере и Маргарите» действие крутится вокруг Варьете.

Но главное в «Театральном романе» - не пародийная картина мира. Главное все же сам Максудов и то, что он написал.

Максудов существует только и поскольку он - автор. Если роман «плох, то это означало, что и жизни моей приходит конец», - совершенно справедливо говорит герой. Не только его жизни, но и булгаковской книге пришел бы конец, если бы Максудов написал плохой роман.

Но он написал хороший. «Я знал, что в ней истина», - уверенно заявляет Максудов о своей пьесе. И уверенность его базируется не на тщеславии, а на том обстоятельстве, что роман «зародился» сам по себе. И пьеса сама населила волшебную коробочку на его столе. Роль Максудова свелась к тому, что он «каким-то чудом» угадал истину.

В «Театральном романе» писатель Максудов - инструмент мировой справедливости: она реализуется в его творчестве. Собственно, только сочинения Максудова и противостоят мнимости мира, где все объясняются на птичьем языке («хотя все говорили по-русски, я ничего не понял»), где в качестве литературы торжествует «Тетюшанская гомоза», где всем управляет одна из теорий, про которые точно известно, что «не бывает никаких теорий». Простодушный Максудов приносит в этот мир свою истину, не понимая принципиальной невозможности сосуществования подлинной реальности с ее пародией. Естественно, что из этого союза ничего не выходит.

Но крах Максудова не уничтожает истинности его открытия. Максудов потому и покойник, что свое дело он уже сделал. Примет пародийный мир его литературу или нет - уже не важно. Она существует помимо реальности Театра, ее истинность уже отрицает пародийность жизни, а значит и незачем продолжать бесплодные попытки компромисса. Как незачем и заканчивать «Театральный роман».

Ничего особенно нового в литературно-театральном мире этой булгаковской книги для читателей 60-х не было. Советская действительность как тотальная пародия уже изображалась у Ильфа и Петрова. Но «Театральный роман», хотя и был первоначально принят за произведение сатирическое, содержал в себе новое измерение, разрушающее природу жанра.

У Ильфа и Петрова миру-пародии противостоял Остап Бендер. Но как бы ни выделялся великий комбинатор из окружающей среды, жил он по ее законам. Поэтому, кстати, и непреодолима для него заграница: Остап Бендер полностью принадлежал реальности, лежащей по эту сторону государственных рубежей.

Хотя писатель Максудов живет внутри того же мира, что и Бендер, он принципиально в него не включен. Максудовские произведения содержат истину, которая отрицает пародийную действительность просто самим своим существованием. Пьеса «Черный снег» и Независимый театр не имеют точек соприкосновения. Настоящая литература принадлежит к вечному порядку. Театр - к сиюминутному хаосу.

Разрыв Булгакова с мощным стилевым течением Ильфа и Петрова подготавливал крах иронического мироощущения, которое обставляло жизнь 60-х моральным комфортом. Как справедливо заметил один из критиков, проза Булгакова создавалась «в прямой полемике с так называемой „одесской школой». Время Ильфа и Петрова кончалось.

Читатели «Белой гвардии» и «Театрального романа» уже стояли на пороге булгаковской вселенной. Уже эти произведения заставили сомневаться и в абсолютной ценности прогресса, и в тотальном правдоискательстве, и в умиротворяющей силе иронии, и во всеобщем оптимизме. На смену «коммунизму с человеческим лицом» приходило новое мировоззрение.

Чтобы началась эпоха Булгакова, нужен был «Мастер и Маргарита». И он появился.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: