Что делает тирана внушающим страх? – Телохранители, – говорит, – и их мечи, спальники и не впускающие приходящих. – Так почему же, если дитя приведешь к нему, окруженному телохранителями, дитя не страшится? Неужели дитя не замечает их? Так если кто-то замечает телохранителей и что у них есть мечи, а именно затем и приходит к нему, желая умереть вследствие какого-то обстоятельства и ища претерпеть это с легкостью от руки другого, разве он страшится телохранителей? – Он ведь хочет того, чем они внушают страх. – Так если кто-то, не во что бы то ни стало желая умереть или жить, но как будет дано, приходит к нему, что мешает ему приходить без боязни? – Ничто. – Так если кто-то так же относится и к имуществу, как этот к телу, и к детям, и к жене, да и просто под влиянием какого-то безумия и отчаяния находится в таком состоянии, что ему совершенно безразлично, иметь все это или не иметь, но, как дети, играющие в черепочки [597], придают значение игре, а к черепочкам равнодушны, так и он ни во что не ставит предметы, а считается с игрой в них и поведением в игре, то какой же еще тиран может внушать ему страх, или какие телохранители, или какие их мечи?
И вот под влиянием безумия кто-то может так относиться ко всему этому, и под влиянием обычая [598]галилеяне [599], а под влиянием разума и доказательства никто не может постичь, что бог создал все в мироздании, и само мироздание целиком – неподвластным помехам и самоцелевым, а части его – для надобностей вселенной? Так вот все остальные существа лишены способности понимать его управление, а обладающее разумом существо обладает возможностями для рассмотрения всего этого, и что оно есть часть, и какая-то именно часть, и что это правильно, чтобы части уступали вселенной. К тому же, родившееся по природе благородным, наделенным величием духа, свободным, оно видит, что среди всего по отношению лично к нему то-то у него неподвластно помехам и зависит от него, а то-то подвластно помехам и зависит от других: неподвластно помехам зависящее от свободы воли, а подвластно помехам независящее от свободы воли. И поэтому, если оно будет считать свое благо и пользу заключенными только в этом, неподвластном помехам и зависящем от него, то будет свободным, благоденствующим, счастливым, недоступным для всякого вреда, будет высокого образа мыслей, благочестивым, благодарным за все богу, никогда не жалующимся ни на что, не винящим никого, а если – в относящемся к внешнему миру и независящем от свободы воли, то оно неизбежно должно испытывать помехи, испытывать препятствия, быть в рабстве у имеющих власть над тем, чем оно дорожит и чего страшится, неизбежно должно быть нечестивым, поскольку будет думать, что ему причиняется вред богом, и несправедливым, поскольку всегда будет притязать на большее для себя, неизбежно должно быть и низким и мелочным.
|
Что мешает постигшему все это жить легко и добропокорно, всего могущего случаться ожидая спокойно, а уже случившееся перенося? Хочешь мне бедности? Подавай, и ты узнаешь, что такое бедность, нашедшая для своего исполнения прекрасного актера [600]. Хочешь мне должностей? Подавай. Хочешь мне незанимания должностей? Подавай. Но страданий мне хочешь? Подавай и страдания. Но изгнания? Куда бы я ни отправился, там мне хорошо будет. Ведь и здесь не благодаря месту было мне хорошо, но благодаря мнениям, которые я буду уносить с собой. Никто ведь и не может отнять их у меня, но только они и есть мое и неотъемлемое, и мне достаточно того, что они при мне, где бы я ни был и что бы я ни делал. – Но вот уже пришло время умереть. – Что ты имеешь в виду под этим «умереть»? Не изображай это дело в трагическом духе, но скажи как есть: «Вот уже пришло время этой материи распасться обратно на те первоначала, из соединения которых она составилась». И что в этом ужасного? Что может исчезать в мироздании? Что может возникнуть нового, противоразумного?
|
Этим внушает страх тиран? От этого кажется, будто мечи у телохранителей огромные и острые? Другим это. А у меня рассмотрено обо всем, надо мной никто не имеет власти. Я отпущен на свободу богом, я знаю его указания, уже никто не может увести меня в рабство, у меня есть настоящий объявитель моей свободы, настоящие судьи. Не над телом ли моим ты господин? Так какое же это имеет отношение ко мне? Не над бренным ли имуществом? Так какое же это имеет отношение ко мне? Не над изгнанием ли или оковами? Опять-таки все это и все бренное тело целиком я тут же уступаю тебе, когда хочешь. Испытай надо мной свою власть, и узнаешь, до какого лишь предела она у тебя.
Так кого же еще могу я страшиться? Спальников? что они сделают что-то? что не впустят меня? Если они найдут, что я хочу войти, пусть не впускают. – Так что же ты приходишь к порогу? – Потому что мне надлежит, по-моему, пока игра продолжается, принимать участие в игре. – Так как же не бывает, что тебя не впускают? – Потому что, если меня не принимают, я не хочу входить, но всегда предпочитаю то, что получается. Ведь я считаю, что то, чего бог хочет, лучше, чем то, чего хочу я. Я буду преданным ему служителем и сопровождающим [601]. У меня единые с ним влечения, единые с ним стремления, словом, единые с ним желания. Не впускают не меня, но вламывающихся. Так почему же я не вламываюсь? Да я знаю, что там внутри никакого блага не раздают вошедшим. Но когда я слышу, что кого-то считают счастливцем, потому что он в чести у цезаря, я говорю: «Что ему достается? Так разве и мнение, каким оно должно быть? Провинция. Так разве и пользование попечительством?» [602]Что мне еще проталкиваться? Сушеные фиги с орехами разбрасывают [603]. Дети хватают и дерутся между собой. Мужчины – нет, они ведь считают это мелочью. А если черепочки разбрасывать, то их даже дети не хватают. Провинции раздают. Пусть дети смотрят сами. Деньги. Пусть дети смотрят сами. Преторство, консульство. Пусть расхватывают дети. Пусть их прогоняют от дверей, пусть бьют, пусть они целуют руки дающего, руки его рабов. А для меня это сушеная фига с орехом. Что же, если случайно, когда он бросал, попала мне в складку фига? Взял да и съел. Лишь настолько и можно оцепить фигу. А чтоб мне нагибаться, сбивать с ног другого или быть сбитым с ног другим, льстить входящим [604], этого не стоит ни фига, ни что бы то ни было другое из не-благ, относительно которых философы убедили меня в том, чтобы они не казались благами.
|
Покажи [605]мне мечи телохранителей. «Взгляни, какие они огромные и как остры». Так что же делают эти огромные и острые мечи? «Убивают». А лихорадка что делает? «Ничто иное». А черепица что делает? «Ничто иное». Так ты хочешь, чтобы я преклонялся и благоговел перед всем этим и ходил по свету рабом всего? Ни в коем случае! Но раз я постиг, что рожденное должно и погибнуть, чтобы мироздание не останавливалось и не испытывало препятствий, мне уже безразлично, лихорадка ли сделает это или черепица, или воин, но если сравнить, я знаю, что проще и быстрее сделает это воин.
Так когда я и не страшусь ничего того, чем тиран может воздействовать на меня, и не жажду ничего того, что он может предоставить, что мне еще преклоняться перед ним, что мне еще трепетать перед ним? Что мне страшиться его телохранителей? Что мне радоваться, если он любезно поговорит со мной и примет меня, и рассказывать другим, как он поговорил со мной? Не Сократ же он, не Диоген же, чтобы по его похвале можно было судить обо мне? Не стал же его я нрава ревностным последователем? Но соблюдая игру, я прихожу к нему и служу ему, до тех пор пока он не велит ничего глупого и несуразного. А если он говорит мне: «Отправляйся за Леонтом саламинцем» [606], я говорю ему: «Ищи другого: я больше не играю». «Уведи его» [607]. Я следую в соответствии с игрой. – Но вот тебе голову сносят. – А у него самого она вечно будет держаться, а у вас, повинующихся ему? – Но вот тебя бросят непогребенным. – Если я – это мертвец, то меня бросят. А если я отличен от мертвеца, то точней называй вещь как есть и не стращай меня. Детям все это внушает страх и несмыслящим. А если кто, раз придя в школу философа, не знает, что он сам такое, то он стоит того, чтобы страшиться и льстить тем, кому и прежде [608]льстил, – если пока еще он не постиг, что он не плоть, кости и жилы, но пользующееся всем этим, управляющее, понимающее представления. – Да, но эти рассуждения внушают презрение к законам. – Да какие более рассуждения приводят пользующихся законами к повиновению им? А зависящее от глупца не есть закон. И все же смотри, как они подготавливают относиться как должно и к этим глупцам, поскольку учат не оспаривать у них ничего, в чем они могут одолеть нас. Что касается бренного тела, они учат отступать, что касается имущества, отступать, что касается детей, родителей, братьев, все уступать, все оставлять. Исключение составляют только мнения, которые и по воле Зевса должны быть исключительным достоянием каждого. Какая тут противозаконность, какая тут глупость? Где ты лучше и сильнее, там я отступаю перед тобой. Где, напротив, я лучше, ты уступай мне. Мне ведь до этого, а тебе нет. Тебе до того, чтобы у тебя были мраморные полы, чтобы тебе прислуживали рабы и отпущенники, чтобы носить блестящую одежду, чтобы у тебя было много псарей, чтобы у тебя были кифареды, трагические актеры. Разве я оспариваю у тебя это? Так разве до мнений тебе? Разве до своего разума? Разве знаешь ты, из каких частей он состоит, как соединен, какое у него устроение, какие у него способности и каковы они именно? [609]Так что же ты досадуешь, если у другого преимущество перед тобой в этом, у того, кто освоил это? – Но именно это самое важное. – И кто тебе мешает заниматься этим и заботиться об этом? А кто больше тебя обеспечен книгами, досугом, теми, кто может принести тебе пользу? Ты только склонись наконец к этому, удели хотя бы немного времени своей верховной части души. Рассмотри, что же она такое у тебя и откуда взялась, она, пользующаяся всем остальным, испытывающая все остальное, выбирающая, отвергающая. А до тех пор, пока ты будешь заниматься всем тем, что относится к внешнему миру, все то будет у тебя таким, как ни у кого, а она будет у тебя такой, какой ты хочешь ее иметь, – грязной и заброшенной.