Против тех, кто боится нужды




 

Не стыдно ли тебе быть малодушнее и неблагороднее по сравнению с беглыми рабами? Как они убегают от хозяев? На какие полагаясь земли [500], на каких слуг? Разве не малость какую-то, сколько нужно на первые дни, стащив, впоследствии носятся они по земле или даже по морю, умудряясь изыскивать всяческие средства для своего пропитания? И какой беглый раб когда-нибудь умирал от голода? А ты трепещешь в страхе, что останешься без необходимого, и не спишь по ночам. Несчастный, ты так слеп и не видишь дороги туда, куда ведет недостаток необходимого? Куда же он ведет? Туда, куда и лихорадка, куда и упавший на тебя камень, – в смерть. Так разве это не часто сам ты говорил своим товарищам, разве не много читал такого, не много писал? А сколько раз бахвалился ты тем, что к смерти-то ты относишься спокойно? – Да, но и мои будут голодать. – Так что же? Разве их голод ведет куда-то в другое место? И не тот же ли спуск туда? Не то же ли внизу? Так, значит, ты не хочешь смотреть туда, относясь со смелой уверенностью к всякой нужде и недостатку, куда и самые богатые, и занимавшие самые высшие должности, и сами цари и тираны должны спуститься, причем ты – голодая, может статься, а они – лопнув от обжорства и пьянства? Какого нищего доводилось тебе видеть не старого? Какого – не дряхлого? Но хоть они мерзнут ночью и днем, валяются на голой земле, питаются впроголодь, они чуть ли не доходят до того, что не могут умереть, а ты, целый и невредимый человек, имея руки и ноги, так боишься голода? Разве ты не можешь носить воду, писать, быть воспитателем, быть чьим-нибудь привратником? – Но это постыдно – дойти до такой необходимости. – Так ты сначала узнай, что постыдно, и вот тогда называй себя перед нами философом. А пока, даже если кто-то другой назовет тебя так, не принимай этого.

Постыдно ли для тебя то, что не твое дело, то, в чем ты не виноват, то, что просто случилось с тобой, как головная боль, как лихорадка? Если твои родители были бедными, или богаты [501], а наследниками оставили других и при своей жизни не оказывают тебе никакой помощи, постыдно ли это для тебя? Этому ли учился ты у философов? Разве ты никогда не слышал, что постыдное достойно порицания, а достойное порицания стоит того, чтобы быть порицаемым? Кого можно порицать за то, что не его дело, чего сам он не сделал? Так ты ли сделал это, своего отца таким? Или в твоей возможности исправить его? Дано ли тебе это? Так что же, разве следует тебе хотеть того, что не дано тебе, или, не достигая успеха и том, стыдиться? Вот так ты и привыкал, занимаясь философией, рассчитывать на других и нисколько не надеяться на самого себя? Ну так охай и стенай, ешь со страхом, что завтра у тебя не будет пищи. Тревожься по поводу своих молоденьких рабов, как бы они не украли чего, как бы не сбежали, как бы не умерли. Вот так ты и проживи всю жизнь до самого конца, раз ты обратился к философии только по названию и осрамил, сколько зависело от тебя, ее правила, показав, что они непригодны и бесполезны овладевающим ими. Никогда ты не стремился к стойкости, к невозмутимости, к неподверженности страстям. Ни с кем ты ради этого не был обходителен, а ради силлогизмов – со многими. Никогда ты не проверял основательно представления обо всем этом сам с собой: «Могу ли я переносить или не могу? Чего мне недодает?» Но, словно все у тебя правильно и надежно, ты предался занятию завершающим вопросом, вопросом о непоколебимости [502], – для того чтобы непоколебимым у тебя стало что? Малодушие, неблагородство, преклонение перед богатыми, не достигающее своей цели стремление, терпящее неудачу избегание. О надежности всего этого ты заботился.

Не следовало ли овладеть первым вопросом [503], и вот тогда добиваться надежности для него? И кого ты когда-нибудь видел сооружающего карниз, возводимый на никакой стене? [504]А какого привратника ставят у никакой двери? Но ты приучаешь себя к тому, чтобы уметь доказывать. Что? Ты приучаешь себя к тому, чтобы не быть сбиваемым с толку софизмами. С какого толку? Покажи мне сначала, что ты охраняешь, что измеряешь или что взвешиваешь, и вот тогда показывай весы или мерку. Или до каких пор ты будешь измерять пепел? Не то ли должен ты доказывать, что делает людей счастливыми, не то ли, в силу чего дела у них идут так, как они хотят, не то ли, благодаря чему они не должны жаловаться ни на кого, не должны винить никого, должны повиноваться управлению вселенной? Вот что показывай мне. «Вот показываю, – говорит, – я сведу тебе силлогизмы к схемам». Это – измеряющее, рабское ты существо, а не измеряемое. Поэтому теперь ты несешь наказание за все то, чем пренебрег в философии: [505]трепещешь, не спишь по ночам, со всеми решаешь, и если не всем придутся по нраву решения, думаешь, что решил неправильно.

Ну вот, ты страшишься голода, как тебе кажется. А ты не голода страшишься, но боишься, что у тебя не будет повара, что у тебя не будет другого, кто будет закупать лакомые яства, другого, кто будет обувать тебя, другого, кто будет одевать тебя, других, кто будут растирать тебя, других, кто будут сопровождать тебя, для того чтобы в бане, когда ты разденешься и растянешься, как распятые, тебя растирали вдоль и поперек, потом стоящий рядом умащиватель говорил: «Переверни. Поверни боком. Поддержи его голову. Подставь плечо», потом, вернувшись из бани домой, ты стал кричать: «Никто не несет поесть?», потом: «Убери со стола. Вытри». Ты страшишься того, что не сможешь жить жизнью больного. Право же, что касается жизни здоровых, узнай, как рабы живут, как работники, как подлинно занимающиеся философией, как Сократ прожил, он-то даже с женой и детьми, как Диоген, как Клеант, который и учился и носил воду [506]. Если ты хочешь этого, то это у тебя будет повсюду, и ты будешь жить со смелой уверенностью. В чем? В том, в чем только и возможно быть смело уверенным, – в честности, в неподвластности помехам, в том, что не может быть отнято, то есть в своей свободе воли. А почему ты сделал себя таким непригодным и бесполезным, чтобы никто не хотел принять тебя в дом, никто не хотел позаботиться о тебе? Да какую-нибудь выброшенную целую и полезную вещь всякий нашедший подберет и сочтет ее выгодой для себя, а тебя никто не подберет, но сочтет ущербом для себя. Вот так ты не можешь ни вместо собаки пригодиться, ни вместо петуха. Так что же ты еще хочешь жить, если ты такой?

Страшится ли добродетельный человек, что останется без пищи? Слепые не остаются, хромые не остаются, – останется ли добродетельный человек? И ни хороший воин не остается без нанимателя, ни работник, ни сапожник, – останется ли добродетельный человек? Разве бог вот так пренебрегает своими лучшими творениями, своими служителями, своими свидетелями, которыми только и пользуется он как примерами перед необразованными в свидетельство того, что он и существует, и хорошо управляет вселенной, и не пренебрегает человеческими делами, и что для добродетельного человека не существует никакого зла ни при жизни, ни после смерти? [507]– Так что же, когда он не дает пищи? – Да что иное, как не то, что он, как хороший военачальник, возвестил мне отступление? Я повинуюсь, следую, славословя предводителя, воспевая его дела. Я ведь и пришел, когда ему было так угодно, и ухожу, опять-таки поскольку ему так угодно, и при жизни моим делом было воспевать бога и наедине с собой, и перед одним человеком, и перед всем собранием людей. Он не дает мне много, не дает в изобилии, – значит, он не хочет, чтобы я жил в роскоши. Он ведь и Гераклу не давал, сыну своему, но другой царствовал над Аргосом и Микенами, а Геракл получал приказания, совершал подвиги и упражнялся. И Эврисфей не был, как таковой, ни над Аргосом, ни над Микенами царем, он-то, кто даже над собой не был царем, а Геракл над всей землей и морем был властелином и правителем, очищал их от несправедливости и беззакония, вводил справедливость и святость, и притом безоружный, один. А когда Одиссей, потерпев кораблекрушение, был выброшен на берег, разве унизила его нужда, разве сломила? Но как пошел он к девушкам попросить то необходимое, что просить у другого считается постыднейшим делом?

Лев как, в горах обитающий [508]

На что положившись? Не на славу, не на богатство, не на власть, но на мощь свою, то есть на мнения о зависящем от нас и независящем от нас. Ведь только они делают людей свободными, неподвластными помехам, поднимают голову униженных, позволяют прямо смотреть в лицо богачам, в лицо тиранам. Вот это и есть дар от философа, а ты уйдешь [509]не смело уверенным, но тревожась по поводу плащишек и серебряной утваришки. Несчастный, вот так ты потерял время до сих пор? – Так что же, если я заболею? – Будешь болеть правильно. – Кто будет заботиться обо мне? – Бог, друзья. – Я буду лежать на жестком. – Но как мужчина. – У меня не будет подходящего жилья. – Будешь болеть в неподходящем [510]. – Кто будет готовить мне еду? – Те, кто го-говит и остальным. Будешь болеть, как Манес [511]. – А чем еще кончится болезнь? – Иным чем-то, кроме смерти? Так думаешь ли ты о том, что суть всех зол, неблагородства и малодушия у человека это не смерть, а скорее страх смерти? Так вот, против него ты, у меня, упражняйся, сюда пусть будут направлены все рассуждения, упражнения на деле, чтения на занятиях, и ты узнаешь, что только так люди становятся свободными.

 

КНИГА IV

О свободе

 

Свободный это тот, кто живет так, как желает, кого нельзя принудить, кому нельзя помешать, кого нельзя заставить, чьи влечения неподвластны препятствиям, стремления достигают успехов, избегания не терпят неудач. Так кто же хочет жить совершая ошибки? – Никто. – Кто хочет жить обманываясь, поступая опрометчиво, несправедливым, распущенным, жалующимся на свою судьбу, низким? – Никто. – Следовательно, никто из дурных людей не живет так, как желает. Стало быть, никто из них и не свободный. А кто хочет жить печалясь, страшась, завидуя, жалея, стремясь – и терпя неуспех, избегая – и терпя неудачу? – Ни один человек. – Так имеем ли мы кого-нибудь из дурных людей живущим без печалей, живущим без страхов, не терпящим неудач, не терпящим неуспехов? – Никого. – Следовательно, – и не свободным.

Если все это услышит какой-нибудь бывший дважды консулом, то если ты добавишь: «Но ты-то мудрый человек, к тебе нисколько не относится все это», он простит тебе. А если ты скажешь ему всю правду: «Что касается того, будто сам ты не раб, то ты ничем не отличаешься от трижды проданных» [512], чего иного, как не побоев, должен ты ожидать? «Да как это, – говорит, – я раб? Отец мой свободный, мать свободная, ни у кого нет купчей на меня. Но я и сенатор, и друг цезаря, и был консулом, и у меня много рабов». – «Прежде всего, милейший сенатор, пожалуй, и отец твой был рабом такого же рода, как ты, и мать, и дед, и подряд все предки. Ну а если даже, в лучшем случае, они и были свободные, какое это имеет отношение к тебе? Какое, в самом деле, если они были благородные, а ты неблагородный, если они были бесстрашные, а ты малодушный, если они были воздержные, а ты распущенный?» – «И какое, – говорит, – это имеет отношение к бытью рабом?» – «По-твоему, делать что-то против своей воли, по принуждению, со стенаньями никакого не имеет отношения к бытью рабом?» – «Это-то пусть так, – говорит. – Но кто может принудить меня, кроме цезаря, господина всех?» – «Итак, одного своего хозяина ты и сам признал. А что он равно всех, как ты говоришь, господин, пусть это тебя нисколько не утешает, – знай, что ты из большого дома [513]раб. Вот так и никопольцы кричат: „Клянемся счастливой судьбой цезаря, мы свободные!" [514]Однако, если тебе угодно, цезаря пока оставим, а ты вот что мне скажи: никогда не был ты влюблен в кого-нибудь? в девчонку, в мальчишку, из рабов, из свободных?» – «Так какое же это имеет отношение к бытью рабом или свободным?» – «Никогда не получал ты приказаний от возлюбленной делать что-то такое, чего ты не хотел? Никогда не льстил ты своей молоденькой рабыне? Никогда не целовал ей ноги? А между тем, если бы стали принуждать тебя целовать ноги цезарю, ты считал бы это оскорблением и верхом тирании. Так что же иное есть рабство? Ночью никогда не отправлялся ты туда, куда не хотел? тратил столько, сколько не хотел? говорил того и то-то с оханьями и стенаньями, сносил, что тебя бранили, не впускали? Но если тебе стыдно признаваться, смотри, что говорит и делает Трасонид, который участвовал в стольких военных походах, в скольких, пожалуй, и ты не участвовал. Во-первых, он вышел ночью, когда Гета не решается выйти, а если бы был принуждаем к этому Трасонидом, то вышел бы с воплями и сетованиями на свое горькое рабство. Затем, что он говорит?

Девчонка

говорит, -

дрянная в рабство ввергла совсем меня,

Кого и враг ни один никогда не в силах был [515].

Несчастный ты, раз ты раб и девчонки, да еще дрянной девчонки! Так что же ты еще называешь себя свободным? А что ты упоминаешь свои военные походы? Затем он требует меч и негодует на не дающего из доброжелательности к нему, посылает подарки ненавидящей его, просит, плачет, а при незначительном успехе снова возносится. ‹… › [516]

А посмотри, как мы пользуемся понятием о свободе по отношению к животным. Держат прирученных львов в клетках, кормят их, некоторые возят с собой. И кто назовет этого льва свободным? А разве, чем изнеженнее у него жизнь, тем она не более рабская? А какой лев, будь он наделен способностью осознавать и мыслить, желал бы быть одним из этих львов? Ну а вот эти птахи, когда их поймают и держат в клетках, какие терпят страдания, пытаясь улететь? И некоторые-то из них скорее гибнут от голода, чем выдерживают такую жизнь, ну а те, которые выживают, едва, с трудом выдерживают ее и чахнут, и если находят хоть какое-то отверстие, то вылетают. Так они стремятся к природной свободе и к тому, чтобы быть независимыми и неподвластными помехам И чем тебе плохо здесь? «Что ты такое говоришь! Я по своей природе рождена летать куда хочу, жить под открытым небом, петь когда хочу. Ты лишаешь меня всего этого, и говоришь: „Чем тебе плохо?"»

Поэтому только тех среди живых существ назовем мы свободными, кто не сносит плена, но как только попадает в плен, тут же избавляется от него своей смертью. Так и Диоген где-то говорит, что единственное средство к свободе- это с легкостью идти на смерть, и он пишет царю персов: [517]«Поработить город афинян ты не можешь, точно так же, – говорит он, – как рыб». – «Как это? Да разве я не схвачу их?» – «Если схватишь, – говорит он, – они тотчас, оставив тебя, сгинут, именно как рыбы. Ведь и какую из тех ни схватишь, она умирает. Если и эти, схваченные, будут умирать, что толку тебе в твоей военной подготовке?» Вот слово свободного человека, серьезно исследовавшего существо дела [518]и, как это естественно, нашедшего его. А если ты ищешь его не там, где оно есть, что же удивительного, если ты никогда не находишь его?

Раб, вот, молится о том, чтобы его отпустили на свободу. Почему? Думаете, потому, что он жаждет отдать деньги сборщикам двадцатины? [519]Нет. Потому, что он представляет себе, будто до сих пор он испытывает препятствия и неблагоденствует из-за того, что не достиг этого. «Если я буду отпущен, – говорит он, – сразу же совершенное благоденствие, я ни на кого не обращаю внимания, со всеми говорю как равный и подобный, отправляюсь куда хочу, иду откуда хочу и куда хочу». И вот, он уже вольноотпущенник, и сразу же, не имея где взять поесть, он ищет, к кому бы подольститься, у кого бы пообедать. Затем он или зарабатывает телом и терпит ужаснейшие страдания, и если найдет себе какую-нибудь кормушку, впадает в рабство гораздо тяжелее прежнего, или даже если разбогатеет, он, человек неотесанный, влюбляется в девчонку, и терпя злополучие, рыдает и тоскует по рабству. «Да чем мне было плохо? Другой одевал меня, другой обувал меня, другой кормил, другой ухаживал за мной во время болезни, я немного служил ему. А теперь, несчастный я, какие терплю я страдания, находясь в рабстве у многих вместо одного! Однако если я получу, – говорит он, – всадническое кольцо [520], тогда-то я заживу благоденственнейшей и счастливейшей жизнью». Сначала, для того чтобы получить, он претерпевает все то, чего стоит. Затем, когда получит, – опять все то же самое. Затем он говорит: «Если отслужу военные походы, – я избавился от всех зол». Он отправляется в военный поход, претерпевает все, что висельник, и тем не менее требует второго похода и третьего [521]. И вот, когда в довершение всего он станет сенатором, тогда он становится рабом, входящим в собрание, тогда он попадает в прекраснейшее и блистательнейшее рабство.

Пусть не будет глупцом, пусть узнает, – то, что говорил Сократ, – в чем сущность каждого явления [522], и не необдуманно применяет общие понятия к частным случаям. В том ведь и заключается причина всех зол у людей, что они не умеют применять общие понятия, одинаковые у всех, к частным случаям. А одни из нас мнят, что она заключается в том-то одном, другие – в том-то другом. Один – в том, что он болен. Отнюдь, но – в том, что он не умеет применять общие понятия. Другой – в том, что он нищий, этот – в том, что у него суровый отец или мать, тот – в том, что цезарь немилостив к нему. А она заключается в одном только том, что не умеют применять общие понятия. И в самом деле, у кого нет общего понятия о зле, что оно причиняет вред, что его следует избегать, что от него всячески следует избавляться? Между общим понятием у одного и другого нет противоречия, но оно возникает тогда, когда дело доходит до применения. Так в чем же заключается вот это зло, которое причиняет вред и которого следует избегать? Он говорит, в том, что он не друг цезаря. Значит, он сбился, ошибся в применении, затрудняется, ищет то, что не имеет никакого отношения к цели, потому что достигни он того, чтобы быть другом цезаря, тем не менее искомого он не достиг бы. Ведь чего именно ищет всякий человек? Стать стойким, стать счастливым, делать все так, как он хочет, не испытывать помех, не испытывать принуждений. Так вот, когда он становится другом цезаря, перестает ли он испытывать помехи, перестает ли испытывать принуждения, стоек ли, благоденствует ли? У кого нам спросить? Кому можем мы поверить больше, чем самому тому, кто стал этим другом? Выйди на середину и скажи нам: когда ты безмятежнее спал, сейчас или до того, как стал другом цезаря? Тотчас слышишь: «Перестань, ради богов, потешаться над моей душой [523]. Ты не знаешь, какие терплю страдания несчастный я! Сон и не приходит ко мне, но другой придет и говорит, что он уже пробудился, он уже выходит. И вот – смятения, и вот – беспокойства». Ну а обедал ты когда с большим довольством, сейчас или прежде? Послушай его, и об этом что он говорит: что если он не приглашен, то мучительно переживает, а если приглашен, то обедает, как раб у господина, при этом все время настороже, как бы не сказать или не сделать какой-нибудь глупости. И чего он, по-твоему, страшится? Как бы его не высекли, как раба? Куда ему так просто! Но, как подобает такому высокопоставленному человеку, другу цезаря, как бы ему не лишиться головы. А мылся ты когда безмятежнее? А упражнялся ты когда с большим досугом? В общем, какою предпочел бы ты жить жизнью, нынешней или тогдашней? Я могу поклясться, что никто не бывает настолько неосознающим или неправдивым, чтобы не сетовать на свои несчастья тем горше, чем более близкий он друг цезаря.

– Ну когда ни цари так называемые не живут так, как хотят, ни друзья царей, кто же еще свободные? – Поищи, и найдешь. У тебя ведь есть возможности от природы для нахождения истины. А если ты сам не в состоянии исходя лишь из них найти следствия, послушай исследовавших. Что они говорят? Благо ли, по-твоему, свобода? – Величайшее. – Так может ли кто-нибудь, достигая величайшего блага, быть в злосчастии или в злополучии? – Нет. – Так, значит, кого бы ты ни увидел злосчастным, неблагоденствующим, сокрушающимся, смело заявляй, что он не свободный. – Заявляю. – Итак, от купли и продажи и такого рода сделок в приобретении [524]мы уже отошли. Ведь если ты правильно согласился со всем этим, значит, будь то в злосчастии и великий царь [525], он не свободный, будь то и мелкий, будь то и лицо консульского звания, будь то и бывший дважды консулом. – Допустим. – Так ответь мне еще и на то: нечто великое ли и благородное и замечательное, по-твоему, свобода? – Как же иначе? – Так возможно ли, достигая чего-то столь великого и замечательного и благородного, быть низким? – Невозможно. – Так, значит, когда ты увидишь кого-то низкопоклонничающим перед другим или льстящим вопреки своему представлению, его тоже смело называй не свободным, и не только если он ради жалкого обеда делает это, но и если ради провинции, и если ради консульства. Но тех ты называй мелкорабами, поскольку они ради чего-то мелкого делают это, а этих, как они и стоят того, – великорабами. – Допустим и это. – А есть ли, по-твоему, свобода нечто независимое и самостоятельное? – Как же иначе? – Так, значит, всякого, помешать кому и принудить кого зависит от другого, смело называй не свободным. И не смотри ты мне на его дедов и прадедов и не ищи купли и продажи, но если услышишь, как он изнутри и проникновенно говорит: «Господин», то, даже если перед ним шествуют двенадцать ликторов [526], называй его рабом. И если услышишь, как он говорит: «Несчастный я! Какие терплю я страдания!», называй его рабом. Словом, если увидишь его оплакивающим, жалующимся, неблагоденствующим, называй его рабом в претексте [527]. Ну а если он ничего этого не делает, пока еще не называй его свободным, но ознакомься с его мнениями, не подвластны ли они принуждениям, не подвластны ли помехам, не подвластны ли неблагоденствию. И если найдешь его таким, говори, что он раб в дни отдыха от работ во время Сатурналий [528]. Говори, что господин его в отъезде: вот явится, и тогда ты узнаешь, какие он терпит страдания. – Кто явится? – Всякий, кто имеет власть над тем, чего он хочет, и может предоставить это или отнять. – Значит, это вот таким образом у нас много господ? – Вот таким образом. Ведь прежде, чем они, у нас господа – вещи. А их много. Поэтому неизбежно и имеющие власть над ними должны быть господами. Право же, самого цезаря никто не страшится, но мы страшимся смерти, изгнания, изъятия имущества, тюрьмы, лишения гражданских прав. И не цезаря любят (разве только если он весьма достойный), но богатство любим мы, трибунат, претуру, консульство. Когда мы все это любим, ненавидим, страшимся, неизбежно имеющие власть над этим должны быть нашими господами. Поэтому мы и поклоняемся им как богам. Ведь у нас есть понятие, что имеющее власть над величайшей пользой – божественно. Затем мы неправильно подводим под это как меньшую посылку: он имеет власть над величайшей пользой. Неизбежно и заключение из этих посылок должно быть выведено неправильно.

Так что же именно делает человека неподвластным помехам и независимым? Ведь ни богатство не делает, ни консульство, ни провинция, ни царская власть, но должно быть найдено нечто иное. Что же именно делает его в письме неподвластным помехам и неподвластным препятствиям? – Знание письма. – А что – в игре на кифаре? – Знание игры на кифаре. – Следовательно, и в жизни – знание жизни. Ну, в общем это ты слышал. А рассмотри это и применительно к частным случаям. Возможно ли домогающемуся чего бы то ни было, что зависит от других, быть неподвластным помехам? – Нет. – Возможно ли ему быть неподвластным препятствиям? – Нет. – Следовательно, невозможно ему и быть свободным. Так смотри: ничего ли нет у нас, что зависит только от нас, или все зависит, или то-то зависит от нас, а то-то от других? – Что ты имеешь в виду? – Когда ты хочешь, чтобы тело было целым и невредимым, от тебя ли зависит это или нет? – Не от меня. – А чтобы было здоровым? – Тоже нет. – А чтобы было красивым? – Тоже нет. – А чтобы жило или [529]умерло? – Тоже нет. – Следовательно, тело есть чужое, подвластное всему более сильному. – Допустим. – А от тебя ли зависит иметь землю когда хочешь, на сколько хочешь и какую хочешь? – Нет. – А молоденьких рабов? – Нет. – А плащи? – Нет. – А домишко? – Нет. – А лошадей? – Из таких вещей – ничто. – А если ты хочешь, чтобы твои дети жили во что бы то ни стало, или жена, или брат, или друзья, от тебя ли зависит это? – Тоже нет. – Так нет ли у тебя ничего независимого, того, что от тебя только зависит, или есть у тебя что-то такое? – Не знаю. – Так смотри вот таким образом и рассмотри это. Может ли кто-нибудь заставить тебя согласиться с ложным? – Никто. – Следовательно, в вопросе о согласии ты неподвластен помехам и неподвластен препятствиям. – Допустим. – Ну а влечься к тому, к чему ты не хочешь, может ли кто-нибудь принудить тебя? – Может. Ведь когда он угрожает мне смертью или оковами, то принуждает меня влечься. – Так если ты с презрением будешь относиться к тому, что умрешь, и к тому, что будешь закован, станешь ли ты еще обращать внимание на него? – Нет. – Так твое ли это дело с презрением относиться к смерти, или не твое? – Мое. – Значит, твое дело и влечься. Или не твое? – Допустим, мое. – А невлечься к чему-то? Твое дело и это. – Что же, если тот, когда у меня будет влечение погулять, помешает мне? – Чему твоему помешает он? Разве согласию? – Нет, но бренному телу. – Да, как камню. – Допустим. Но я-то уже не гуляю. – А кто тебе сказал: «Гулять это твое дело, неподвластно помехам»? Я ведь то говорил, что неподвластно помехам – только влечься. А там где требуется тело и его содействие, ты давно слышал, что ничто не есть твое. – Допустим и это. – А стремиться к тому, к чему ты не хочешь, может ли кто-нибудь принудить тебя? – Никто. – А ставить перед собой цели или намереваться, или, словом, пользоваться возникающими представлениями? – Тоже нет. Но когда я буду стремиться, он помешает мне достичь того, к чему я стремлюсь. – Если ты будешь стремиться к чему-то тому, что твое и что неподвластно помехам, как помешает он тебе? – Никак. – Так кто же тебе говорит, что стремящийся к чужому неподвластен помехам? – Так, значит, к здоровью мне не стремиться? – Отнюдь, и вообще ни к чему чужому. Ведь что не от тебя зависит обрести или сохранить, когда ты хочешь, это есть чужое. Подальше от него не только руки, но прежде всего стремление. А иначе ты, значит, сдался в рабство, заложил голову, чем бы ты ни стал дорожить из того, что не твое, к чему бы ты ни стал испытывать привязанность из того, что подвластно и смертно. – Рука разве не моя? – Она часть твоя, а по природе – брение, подвластна помехам, подвластна принуждениям, в рабстве у всего более сильного. Да что я говорю тебе о руке! Всем телом целиком должен ты обладать так, как осликом навьюченным, на сколько будет возможно, на сколько будет дано. А если будет принудительное изъятие и воин заберет его, оставь, не противься и не ропщи. Иначе получишь побои и тем не менее и ослика лишишься. А когда к телу должен ты так относиться, смотри, что остается делать со всем прочим, всем тем, что обретается ради тела. Когда оно это ослик, получается, что все прочее – это уздечки ослика, вьючные седлышки, подковки, ячмень, сено. Оставь и все это, лишись этого еще скорее и легче, чем ослика.

И имея уже такую подготовленность и приученность упражнениями на деле отличать чужое от своего, подвластное помехам от неподвластного помехам, это считать касающимся тебя, то – не касающимся тебя, здесь внимательно относиться к стремлению, там – к избеганию, разве ты еще будешь страшиться кого-то? – Никого. – В самом деле, относительно чего тебе страшиться? Относительно своего ли, где у тебя сущность блага и зла? Да кто имеет над этим класть? Кто может отнять у тебя это, кто может воспрепятствовать тебе в этом? Не более, чем богу. Но за тело и имущество ли тебе страшиться? За чужое? За нисколько не касающееся тебя? И к чему иному приучал ты себя с самого начала, как не к тому, чтобы различать твое и не твое, зависящее от тебя и не зависящее от тебя, подвластное помехам и неподвластное помехам? А ради чего обратился ты к философам? Чтобы быть ничуть не менее несчастным и злополучным? Значит, ты не будешь вот таким бесстрашным и невозмутимым. А какое отношение имеет к тебе печаль? Ведь если перед чем-то ожидаемым возникает страх, то при наступлении этого возникает печаль. А чего еще будешь ты жаждать? Ведь ко всему зависящему от свободы воли, поскольку все это и твое [530]и при тебе, стремление у тебя соразмерное и спокойное, а к независящему от свободы воли ни к чему ты не стремишься, чтобы и имело место то неразумное, толкающее и непомерно погоняющее.

Так вот, когда ты так относишься к вещам, то какой еще человек может быть страшен? В самом деле, что страшного есть в человеке для человека, при виде ли, при разговоре ли, при сопребывании ли вообще? Не более, чем в лошади для лошади, или в собаке для собаки, или в пчеле для пчелы. Нет, это вещи для каждого страшны. А когда кто-то может предоставлять их кому-то или отнять, тогда и сам он становится страшен.

Как же разрушается крепость? Не железом и не огнем, но мнениями. Ведь если мы сокрушаем крепость, в городе находящуюся, сокрушаем ли мы и крепость лихорадки, сокрушаем ли и крепость красивеньких бабенок, словом, сокрушаем ли крепость, в нас находящуюся, и свергаем ли тиранов, в нас находящихся, под властью которых во всем мы пребываем каждый день, то одних и тех же, то иных? Вот отсюда следует начать и здесь сокрушить крепость, изгонять тиранов: не держаться за бренное тело, его части, способности, имущество, добрую славу, должности, почести, детей, братьев, друзей, все это счесть чужим. И если тираны будут изгнаны отсюда, к чему еще мне рушить крепость ради себя-то? В самом деле, хоть она и стоит, что она мне делает? К чему еще мне изгонять телохранителей? В самом деле, где я их чувствую? Это против других у них прутья, копья и мечи. А я никогда ни помех не испытывал, когда хотел чего-то, ни принуждений не испытывал, когда не хотел чего-то. И как это возможно? Я вверил свое влечение богу. Он хочет, чтобы у меня была лихорадка, – и я хочу. Он хочет, чтобы я влекся к тому-то, – и я хочу. Он хочет, чтобы я стремился к тому-то, – и я хочу. Он хочет, чтобы я достиг того-то, – и я желаю. Он не хочет, – я не желаю. Значит, умереть – я хочу. Значит, подвергнуться пыткам – я хочу. Кто еще может помешать мне вопреки моему представлению или принудить меня? Не более, чем Зевсу.

Так делают и более осторожные путники. Он слышал, что на этой дороге совершают нападения разбойники. Один он не решается пуститься в путь, но выжидает сопровождающих посла или квестора, или проконсула, и, вверившись им, проходит свой путь в безопасности. Так и в мироздании делает мудрый человек. «Тьма разбойничьих шаек, тираны, бури, нужда, утрата самых дорогих. Где найти убежище? Как пройти свой путь, не подвергнувшись нападениям разбойников? Каких выждав сопровождающих, пройти свой путь в безопасности? Кому вверившись? Такому-то, богачу, лицу консульского звания. И что толку мне? Его самого грабят, он сам стенает, сокрушается. А что если мой спутник сам, обратившись против меня, окажется моим грабителем? Что мне! делать? Стану другом цезаря. Раз я его друг, никто меня не обидит. Прежде всего, для того чтобы стать им, сколько должен я перетерпеть и перестрадать, сколько раз и сколькими разбойниками быть ограбленным! И потом, если я стану им, он тоже смертен. А если он сам вследствие какого-нибудь обстоятельства станет враждебным ко мне? Не лучше ли, наконец, удалиться куда-нибудь, в пустыню? Ну а туда лихорадка разве не приходит? Что же будет со мной? Неужели невозможно найти спутника безопасного, честного, сильного, нековарного?» Вот так он задумывается и приходит к пониманию, что если вверится богу, то пройдет свой путь в безопасности.

– Что ты имеешь в виду, каким это образом «ввериться»? – Так чтобы чего хочет бог, того хотел и он сам, и чего не хочет бог, того не хотел и он сам. – Каким же образом добиться этого? – Да каким иным, как не рассмотрением влечений бога и его управления? Что он дал мне моим и независимым, что оставил за собой? Он дал мне все зависящее от свободы воли, сделал все это зависящим от меня, неподвластным препятствиям, неподвластным помехам. Тело из брения как мог он сделать неподвластным помехам? Так кот, он подчинил его, имущество, утварь, дом, детей, жену круговороту вселенной. Так что же мне вести борьбу против бога? Что мне хотеть того, чего не следует хотеть, того, чего не дано мне иметь во что бы то ни стало? Но как иметь? Как дано и на сколько возможно. Но давший отнимает. Так что же мне противиться? Я не говорю о том, что буду глупцом, оказывая сопротивление более сильному, но прежде всего – несправедливым. В самом деле, откуда имея все это, пришел я? Отец мой дал мне все это. А ему кто? А солнце кто сотворил, а плоды кто, а времена года кто, а соединение друг с другом и жизнь в обществе кто?

И вот, получив все, и даже самого себя, от другого, ты еще досадуешь и жалуешься на давшего, если он отнимет у тебя что-то? Кем ты и для чего пришел? Разве не он ввел тебя? Разве не он показал тебе свет? Разве не дал содействующих? Разве не дал чувства? Разве не дал разум? А кем ввел? Разве не смертным? Разве не для того, чтобы ты с некоторой толикой бренной плоти пожил на земле, созерцал его управление, принял с ним участие в торжественном шествии и в празднестве некоторое время? Так, значит, ты не хочешь, пребыв в созерцании торжественного шествия и всеобщего празднества до тех пор, пока дано тебе, затем, когда он уводит тебя, уходить с благоговейной благодарностью за все услышанное и увиденное? «Нет, но я хотел бы еще быть на празднестве». Да ведь и посвящаемые в мистерии – продолжать быть посвящаемыми в мистерии [531], пожалуй, и зрители в Олимпии – смотреть других атлетов. Но всеобщее празднество имеет предел. Уйди, удались как благодарный, как совестливый. Дай место другим. Должны родиться и другие, так же как и сам ты родился, и, родившись, иметь место и обиталище подходящие. А если первые не уходят, что остается другим? Что ты ненасытен? Что тебе все недостаточно? Что ты создаешь тесноту в мироздании?

– Да, но я хочу, чтобы детишки и жена были со мной. – Да разве они – твои? Разве не давшего? Разве не и тебя создавшего? И ты еще не отступишь от чужого? Не уступишь более сильному? – Так что же он ввел меня на таких условиях? – Да если это не устраивает тебя, уйди. Он не нуждается в созерцателе, жалующемся на свою судьбу. Ему нужны принимающие участие с ним в празднестве, в хороводах чтобы они скорее рукоплескали, боговдохновлялись, воспевали всеобщее празднество. А что несчастные и малодушные отбыли с всеобщего празднества, это ему не неприятно будет видеть. Они ведь, присутствуя на нем, и не как на празднестве вели жизнь, и не занимали места подобающего, но мучились, жаловались на божество, на судьбу, на окружающих, не осознавая и все то, что им досталось, и все те свои способности, которые они получили для всего противоположному тому: величие духа, благородство, мужество, самое искомую сейчас нами свободу. – Так для чего же я получил все это? – Для того чтобы пользоваться. – До каких пор? – До тех пор, пока хочет давший в пользование. – Так если это будет необходимо мне?- Не испытывай привязанность к этому, и не будет. Ты сам себе не говори, что это необходимо, и не будет.

Вот приучением себя к чему следовало бы заниматься с утра до вечера. Начав с самых незначительных, с самых хрупких вещей, с горшка, с кубка, затем перейди вот так к хитонишку, к собачонке, к лошаденке, к землишке, отсюда к самому себе, телу, частям тела, детям, жене, братьям. Осмотрев со всех сторон, отбрось от себя. Очисть мнения: не пристало ли к тебе что-нибудь не-твое, не приросло ли, не причинит ли тебе мучений, если будет отрываться от тебя. И, упражняясь каждый день, как там [532], не говори, что ты философией занимаешься (допустим, это название – несносное [533]), но – что ты представляешь объявителя твоей свободы. Вот что такое истинная свобода.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: