ЛЮДИ ДРЕВНЕГО И НОВОГО МИРОВ 6 глава




Иезуит, как хороший католик, может все освящать. Напри­мер, ему достаточно сказать себе: как пастырь я нужен церкви и служу ей тем усерднее, чем более удовлетворяю свои похоти; следовательно, я изнасилую эту девушку, отравлю врага, ибо моя цель, как пастырская, свята, а потому она освящает, то есть оправдывает средства. Ведь в конце концов все равно это послужит на пользу церкви. Почему бы католическому патеру не дать отравленную просфору Генриху VII – для блага церкви?

Истинно церковные протестанты восставали против всяко­го «невинного развлечения», так как невинным могло быть только святое, духовное. Они должны были осуждать все, в чем не могли отыскать святого духа: танцы, театр, пышность (например, в церкви) и т. д.

По сравнению с этим пуританским кальвинизмом лютеран­ство стоит на более религиозном, то есть духовном пути, оно более радикально. Кальвинизм исключает многое как чувствен­ное и мирское и очищает церковь. Лютеранство же, напротив, старается внести по мере возможности во все дух, познать во всем святой дух как сущность всего и таким образом освятить все мирское. («В честном поцелуе нельзя отказать». Дух честности освящает его). Поэтому и удалось лютеранину Геге­лю (он объявляет в одном месте, что «желает остаться лютера­нином») провести вполне понятие через все. Во всем есть разум, то есть святой дух, или – «действительное – разумно». Дей­ствительное фактически заключает в себе все, так как во всем, например в каждой лжи, может быть найдена истина: нет абсолютной лжи, абсолютного зла и т. п.

Только протестанты создали великие «духовные творе­ния», так как одни они были истинными учениками и исполни­телями Духа.

Сколь немногое человек может подчинить себе! Он должен предоставить солнцу идти своим путем, морю гнать свои волны, горам подниматься к небу. Он стоит бессильный перед непре­одолимым. Может ли он не чувствовать, что он бессилен перед этим чудовищно огромным миром? Мир – твердый закон, которому он должен подчиниться, который определяет его судьбу. К чему стремилось дохристианское человечество? К тому, чтобы избавиться от вторжения судеб, не позволять им более тревожить себя. Стоики достигли этого в апатии, объявив вмешательство природы безразличным, не имеющим значения, не давая этому вмешательству смущать себя. Гораций произно­сит знаменитое nil admirari*, равным образом объявляя этим безразличие всего прочего, мира: он не должен влиять на нас и вызывать наше удивление. И impavidum ferient ruinae выражает ту же самую непоколебимость: «Мы ничего не боимся, если бы даже рухнул мир». Все это очищает место для христианского презрения к миру, для изречения, что мир суетен.

(* Ничему не удивляться (лат.). — Ред.)

Несокрушимый дух «мудрых», которым старый мир под­готовлял свой конец, потерпел с этого времени внутреннее сотрясение, против которого не могла защитить его никакая атараксия, никакое стоическое мужество. Дух, защищенный от всякого влияния мира, нечувствительный к его толчкам, стоя­щий выше его приступов, ничему не удивляющийся, которого не может вывести из его покоя никакое крушение мира, – неудер­жимо перелился через край, так как внутри него самого развились газы (духи), и, после того как механический толчок, приходящий извне, стал недействительным, химические напря­жения, которые возбуждают изнутри, начали свою странную игру.

И действительно, старая история заканчивается тем, что «Я обрел в мире свою собственность». «Все передано Мне Отцом Моим»**. Мир перестал быть по отношению ко мне всемогущим, неприкосновенным, священным, божественным, он «лишен Божества». Отныне я обращаюсь с ним, как мне заблагорассудится. Я мог бы, если проявить на нем всякую чудодейственную силу, то есть силу духа, передвигать горы, приказывать смоковницам, чтобы они исторглись и пересадились в море (Лк 17, 6), вообще я мог бы использовать все возможное, то есть мыслимое «все возможно верующему»***. Я – госпо­дин мира, все «права» – мои. Мир стал прозаическим, ибо божественное исчезло из него: он – моя собственность, кото­рой я распоряжаюсь, как мне (то есть духу) заблагорассудится.

(** Евангелие от Матфея, 11, 27.)

(*** Евангелие от Марка, 9, 23.)

Когда я возвысил себя до положения собственника мира, эгоизм одержал свою первую полную победу, преодолел мир, стал безмирным и запер на замок приобретенное долгими веками мировой жизни.

Первая собственность, первая «привилегия» – добыта!

Все же господин мира вовсе еще не господин своих мыслей, чувств, своей воли: он – не собственник своего духа, ибо дух еще свят, он – «святой дух», и «безмирный» христианин не желает стать безбожным. Античная борьба была борьбой про­тив мира и с миром, средневековая (христианская) – борьбой с собой, с духом; первая – против внешнего мира, вторая – против мира внутреннего. Средневековая борьба – обращен­ная на себя, размышляющая, рассудительная.

Мудрость древних – мирская философия, вся мудрость новых – богословие.

С миром справились язычники (в том числе иудеи), после того надо было еще справиться с духом – стать «без духа», безбожным.

Почти две тысячи лет работаем мы над подчинением себе духа, и не один кусок святости оторвали мы и растоптали ногами, но гигант-противник каждый раз вырастает снова, в измененном виде и под другим именем. Дух еще не лишен божественности, святости, освящения; хотя он уже давно не летает, подобно голубю, над нашими головами, хотя он уже снисходит не только к своим святым, но попадает в руки и непосвященных, однако, как дух человечества, как человечес­кий дух, то есть дух «человека», он остается мне, тебе всегда чуждым духом, еще далеким от того, чтобы стать нашей неограниченной собственностью, которой мы распоряжаемся и управляем по нашему благоусмотрению. Между тем одно произошло несомненно и видимо направляло ход после христи­анской истории: стремление сделать святой дух более челове­ческим, дабы приблизить его к людям или людей к нему. Потому и случилось, что он наконец мог быть понят как «дух челове­чества» и под различными названиями – как «идея человечест­ва», человечность, гуманность, всечеловеческая любовь» – показался более близким и доступным.

Не значит ли это, что теперь всякий может владеть святым духом, включить идею человечества в себя, дать человечеству образ и бытие в себе?

Нет, дух не лишен своей святости и недоступности, он так же недоступен для нас, как и прежде, так же не наша собствен­ность, ибо дух человечества не есть мой дух. Моим идеалом он может быть, и как мысль я называю его моим: мысль человечест­ва – моя собственность, и я достаточно доказываю это тем, что направляю ее вполне по своему желанию, сегодня – так, а завтра – так; мы представляем ее себе самым разнообразным образом. Но она вместе с тем – наследственное благо, которое я не могу продать или отдать.

После многих видоизменений дух с течением времени претворился в абсолютную идею, которая разбилась в разно­образных преломлениях на другие идеи: любовь к людям, разумность, гражданскую добродетель и т. д.

Но разве я могу называть идею моей собственностью, если есть идея человечества, могу ли считать дух преодоленным, если я должен служить ему, приносить «себя в жертву»? Закатываю­щаяся древность только тогда приобрела мир в свою собствен­ность, когда сломила его всемогущество и «божественность», познала его бессилие и «суетность».

Так же обстоит дело и с духом. Если я низведу его к привидению и его власть надо мной – к безумию, то он потеряет для меня святость, освященность, и тогда я буду им пользоваться так, как свободно пользуются по своему жела­нию природой.

Предполагается, что в обращении с ним или заключении его мною должна руководить «сущность дела», «понятие отношения». Как будто понятие о чем-нибудь существует само по себе и не есть, напротив, понятие, которое составляют себе о чем-нибудь. Как будто отношение, в которое мы вступаем благодаря единственности входящего, само не единственно! Как будто дело зависит от того, под какую рубрику его подведем. Подобно тому, как отделили «сущность человека» от действи­тельного человека и судили о нем по первому, – подобно этому отделяют и его деяния от него и оценивают его по «человечес­кой ценности». Понятия все решают, понятия регулируют жизнь, понятия господствуют. Это – тот религиозный мир, которому Гегель дал систематическое выражение тем, что свел метод в абсурд и завершил установление понятий до округлен­ной, крепко скованной догматики. Об всем судят по понятиям, а действительного человека (то есть Я) заставляют жить по этим законам понятий. Разве может быть большее господство закона? Ведь христианство с самого начала признало, что оно хочет укрепить иудейское господство закона. («Ни одна буква закона не должна быть потеряна!»).

Либерализм только выдвинул новые понятия: вместо божест­венных – человеческие, вместо церковных – государствен­ные, вместо понятий веры – «научные», или, более широко, вместо «грубых положений» и установлении – действитель­ные понятия и вечные законы.

Теперь ничто не господствует в мире, кроме духа. Бесчис­ленное множество понятий бешено носится в головах, и что же делают стремящиеся вперед? Они отрицают эти понятия, дабы вместо них ввести новые! Они говорят: у вас неправильное понятие о праве, государстве, человеке, свободе, истине, чести, понятие права и т. д. – это скорее то, которое мы теперь устанавливаем. Смешение понятий шествует, таким образом, дальше.

Всемирная история поступила с нами жестоко, и дух приобрел всемогущую власть. Ты должен чтить мои ботинки, которые могли бы защитить твои обнаженные ноги, мою соль, от которой твой картофель сделался бы съедобным, мою карету, которая избавила бы тебя своей великолепной стоимос­тью от всякой нужды, но ты не должен простирать руки ко всему этому. Человек должен признать за всем этим и бесчис­ленным другим самостоятельность, оно должно быть для него недоступным, недостижимым, он должен быть лишен его. Он должен все это уважать, ценить. Горе ему, если он протягивает свои руки с желанием обладания, мы называем это «воров­ством»!

Как нищенски мало осталось нам – собственно говоря, почти ничего! Все отодвинуто от нас, ни на что мы не имеем права претендовать, если оно нам не дается. Мы живем только еще милостью дающего. Ты не имеешь права поднять даже булавку, пока не достанешь себе разрешения на это. Разреше­ние – от кого? От уважения! Только если оно предоставит тебе ее как собственность, если ты можешь уважать ее как соб­ственность, – только тогда ты смеешь взять ее. И опять-таки ты де должен иметь ни одной мысли, не произносить ни одной фразы, не совершать ни одного деяния, оправданного только в тe6e, вместо того, чтобы получить санкцию от нравственности, разума или человечности. Счастливая непринужденность алчу­щего человечества, как безжалостно старались заклать тебя на алтаре принужденности и принуждения!

Но вокруг алтаря высится церковь, и ее стены все более и более расширяются. Что они заключают, то – свято. Ты не можешь обрести его, не можешь более прикоснуться к нему. Крича от мучительного голода, бродишь ты вокруг этих стен, дабы найти то немногое мирское, что еще осталось, и все пространнее становится круг, который ты свершаешь. Скоро та церковь охватит всю землю, и ты будешь изгнан к самому краю. Еще один шаг – и мир святого победит: ты падешь в бездну. Потому опомнись, пока еще есть время, не блуждай более среди скошенного мирского, отважься на прыжок – и бросайся через врата в самое святилище. Пожрав святое, ты сделаешь его своим собственным! Перевари Святые Дары – и ты будешь избавлен от них.

 

СВОБОДНЫЕ

 

Так как древние и новые были представлены выше в двух разделах, то могло бы показаться, что здесь свободные будут представлены самостоятельными и обособленными. Но это не так. Свободные – это только более новые и самые новые из «новых», и приводятся они в особом разделе только потому, что принадлежат современности, а современность прежде всего привлекает здесь наше внимание. Говоря о «свободных», я только перевожу название либералов, но относительно понятия свободы, как и многого другого, о чем нельзя не упомянуть заранее, я должен сослаться на дальнейшее.

 

ПОЛИТИЧЕСКИЙ ЛИБЕРАЛИЗМ

 

После того, как выпили до дна чашу так называемого абсолютизма, в восемнадцатом столетии стало слишком уж ясно, что напиток, заключенный в ней, не имел человеческого вкуса, и тогда явилось желание иного напитка. «Люди» – а все же наши отцы были людьми – потребовали, чтобы их, наконец, и считали таковыми.

Кто видит в нас нечто иное, чем людей, в том и мы видим также не человека, а чудовище и относимся к нему, как к чудовищу; кто же, наоборот, признает в каждом из нас человека и защищает нас от опасности не-человеческого обхождения, того мы чтим как нашего истинного защитника и охранителя.

Будем же держаться друг за друга и защищать друг в друге человека; в нашей совместности мы найдем тогда необходи­мую защиту, а все мы, совместно держащиеся, образуем общество людей, которые знают свое человеческое достоинство и держат себя друг с другом «по-человечески», наша совмест­ность – государство, мы – совместно держащиеся – нация.

В нашем соединении как нация или государство мы только люди. Как мы поступаем каждый в отдельности и каким своекорыстным влечениям следуем, касается исключительно нашей частной жизни; наша публичная или государственная жизнь – чисто человеческая. То, что в нас есть не-человечес­кого или «эгоистического», низводится к «частному делу», и мы точно отделяем государство от «буржуазного общества», в котором и царит «эгоизм».

Истинный человек – нация, а единичный – всегда эгоист. Поэтому сбросьте с себя свою единичность или обособлен­ность, в которой заключается источник эгоистического нера­венства и смуты, и посвятите себя вполне истинному человеку, нации или государству. Тогда вас можно будет считать людьми и вы будете иметь все, что полагается человеку; государство, истинный человек, причислит вас к своим и даст вам «права человека»: человек дает вам свои права.

Так говорит гражданственность.

Гражданственность не что иное, как мысль, что государ­ство в целом – это истинный человек и что человеческая ценность единичной личности состоит в том, чтобы быть гражданином государства. Быть хорошим гражданином – это самое высокое для чести, выше этого нет ничего, кроме устарев­шего идеала быть «добрым христианином».

Гражданственность и буржуазия развились в борьбе про­тив привилегированных сословий, которые обходились с ней как с «третьим сословием», очень свысока и ставили ее на одну доску с чернью, «canaille». В государстве «царило неравенство личности». Сын дворянина получал отличия, недосягаемые для самых лучших людей среднего сословия. Против этого возмути­лось гражданское чувство. Долой всякое отличие, долой пред­почтение личностей, долой различие сословий! Да будут все равны! Да не преследуются отныне никакие обособленные интересы, а только общий интерес всех. Государство должно стать обществом свободных и равных людей, каждый должен посвятить себя «благу общего», раствориться в государстве, сделать государство своей целью и идеалом. Государство! Государство! Таков всеобщий лозунг; и вот начали искать «настоящую государственную конституцию», лучшую консти­туцию, то есть осуществление государства в лучшем понимании этого слова. Идея государства проникла во все сердца и возбуждала воодушевление; служить ему, этому светлому Богу, стало новым богослужением и культом. Наступила определен­ная политическая эпоха. Служение государству или нации сделалось высшим идеалом, государственные интересы стали высшими интересами, служба государству (для чего не надо быть непременно чиновниками) – высшей честью.

Таким образом были изгнаны обособленные интересы, и самопожертвование во имя государства стало общим лозун­гом. Нужно отречься от себя и жить только для государства. Нужно поступать «бескорыстно» и приносить пользу не себе, а государству. Оно, государство, сделалось поэтому истинной личностью, перед которой исчезает всякая обособленная лич­ность: не я живу, оно живет во мне. Поэтому в сравнении с прежним корыстолюбием и самолюбием люди сделались са­мим бескорыстием и обезличенностью. Перед этим Богом – государством – исчез всякий эгоизм, и перед ним все были равны; они все были, без всякого отличия, «людьми», только «людьми».

Воспламеняющая материя собственности зажгла револю­цию. Правительство нуждалось в деньгах. Оно должно было бы доказать тогда, что оно абсолютно, а посему может распоря­жаться всякой собственностью, которая принадлежит ему одно­му; оно должно было взять себе свои деньги, которые находи­лись во владениях его подданных, а не были их собственностью. Но вместо этого оно собирает «генеральные штаты», чтобы ему разрешили получить эти деньги. Боязнь перед конечным шагом последовательности разбила иллюзию абсолютного правитель­ства: кто должен «испрашивать дозволения», тот не может признаваться абсолютным. Подданные поняли, что они насто­ящие собственники и что это их деньги, которые теперь требуют. Подданные до этого момента, они теперь прониклись сознанием, что они – собственники.

Балльи говорит это в нескольких словах: «Если вы не можете без моего согласия распоряжаться моим имуществом, то тем менее можете вы распоряжаться моей личностью, всем тем, что касается моего духовного и общественного положения! Все это – моя собственность, как кусок земли, который я обрабатываю. И я имею право, интерес сам делать законы». Слова Балльи звучат, конечно, так, как будто теперь всякий – собственник. Однако вместо правительства, вместо князя гос­подином и собственником сделалась теперь нация. С тех пор идеал называется «свободой народа», «свободным народом» и т. д.

Уже 8 июля 1789 года заявление епископа Отэнского и Баррера рассеяло иллюзию, будто всякий, единичный, имеет значение в законодательстве; оно показало полнейшее безвлас­тие предлагавших: большинство сделалось господином. Когда девятого июля был предложен план распределения работ по конституции, Мирабо сказал: «Правительство имеет только силу, но не право; только в народе источник права». Шестнад­цатого июля тот же Мирабо воскликнул: «Разве не народ – источник всякой силы? Он – источник всякого права и источ­ник силы!» Тут к тому же выясняется содержание «права»: это – власть. «Кто имеет силу, тот имеет и право».

Буржуазия – наследница привилегированных сословий. Фактически права баронов, отнятые у них как «узурпация», перешли к буржуазии, так как буржуазия стала называться «нацией ». Все преимущества были отданы «в руки нации». Но этим самым они перестали быть «преимуществами ». Они стали «правами». Нация стала требовать с тех пор барщины, она унаследовала господские права, право свободной охоты – крепостных. Ночь на четвертое августа была смертельной для всех привилегий, или «преимуществ» (также и города, общи­ны, магистратуры обладали прежде привилегиями, пользовались преимуществами и правами господ), и закончилась она зарей «права», «государственных прав», «прав нации».

Монарх в лице «короля-властелина» был жалким монар­хом в сравнении с этим новым монархом – «суверенной нацией». Эта монархия была в тысячу раз более крута, строже и последовательнее. На нового монарха не было никакой управы; как ограничен в сравнении с ним «абсолютный ко­роль» старого режима! Революция содействовала превраще­нию ограниченной монархии в абсолютную. С этих пор всякое право, которое не даруется этим монархом, – «притязание», каждое преимущество, однако, которое он дарует, – «право». Время требовало абсолютного королевства, абсолютной мо­нархии; потому пало так называемое абсолютное королевство, которое настолько не умело стать абсолютным, что было ограничено тысячей мелких господ.

То, к чему стремились и чего жаждали тысячелетиями, а именно – найти абсолютного властителя, рядом с которым не устояли бы никакие другие господа и власти, того достигла буржуазия. Она открыла господина, который один только дарует «основания права» и без дозволения которого ничто не законно. Так, мы знаем теперь, что идол – ничто и что «нет иного Бога, кроме единого».

Против права нельзя более выступить, как против того или иного права, с утверждением, что оно «несправедливо». Можно только еще сказать, что оно – бессмыслица, иллюзия. Если назвать его «неправым», нужно противопоставить ему другое право и сравнивать с ним. Отвергая же вполне право как таковое, право в себе и для себя, отвергают также и понятие неправоты и уничтожают все понятие права (к которому принадлежит и понятие неправоты).

Что значит, что мы все пользуемся «равенством политичес­ких прав»? Только то, что государство не считается с моей личностью, что я для него, как и всякий другой, только человек и не имею другого важного в его глазах значения. Я не внушаю ему почтения как дворянин, сын дворянина, или тем более как наследник чиновника, должность которого принадлежит мне по наследству (как графства и т. д. в средние века, и позже, в абсолютном королевстве, наследственные должности). Но го­сударство имеет в своем распоряжении бесчисленное множество прав, которые оно может раздавать, например, право командовать батальоном, ротой и т. д., право читать в универ­ситете и т. д.; оно может их раздавать, ибо это его, то есть государственные или «политические», права. При этом ему безразлично, кому оно отдает, лишь бы получающий их испол­нял обязанности, вытекающие из переданных ему прав. Мы все для него равны и одинаковы, один не имеет больше цены, чем другой. Кто примет начальство над армией – безразлично для меня, говорит суверенное государство, предполагая только, что получивший право командовать понимает дело надлежащим образом. «Равенство политических прав» имеет поэтому тот смысл, что всякий может получить то право, которым одаряет государство, если только он исполняет связанные с этим условия – условия, которые нужно искать в природе каждого отдельного права, в не в предпочтении личности (persona grata): право сделаться офицером предполагает по своей природе обладание здоровьем и известной степенью знаний, но оно не требует как непременного условия благородства происхожде­ния; если бы и самый заслуженный гражданин не мог достигнуть офицерского звания, то это означало бы неравенство полити­ческих прав. Среди современных государств все проводили – одно более, другое менее – это основоположение равенства.

Сословная монархия (так назову я абсолютное королевст­во – время королей до революции) держала единичную лич­ность в зависимости от массы маленьких монархий. Это были товарищества (общества): цехи, дворянство, городское сосло­вие, города, общины и т. д. Всюду единичная личность должна была смотреть на себя сначала как на члена этого маленького общества и оказывать духу этого последнего, этому esprit de corps, корпоративному духу, как своему монарху, безусловное послушание. Для дворянина честь его семьи, его рода должна быть важнее, чем он сам. Только посредством своей корпора­ции, своего сословия отдельный человек приобщался к большим корпорациям, к государству – совершенно так же, как в католицизме, где единичная личность сносится с Богом только через священника. Этому положило конец третье сословие – тем, что оно мужественно стало отрицать себя как сословие. Оно решилось не быть более сословием рядом с другими сословиями, а поднять и обобщить себя – стать «нацией». Этим оно создало гораздо более совершенную и абсолютную монархию, и господствовавший до того принцип сословий, принцип маленьких монархий внутри одной большой, оконча­тельно пал. Нельзя сказать поэтому, что революция направлена была против двух первых привилегированных сословий. Она касалась всех маленьких сословных монархий вообще. Но если и были сломлены сословия и их деспотический образ правления (и король был ведь тоже только сословным королем, а не общегражданским), то остались освобожденные от сословного неравенства отдельные личности. Неужели же они должны были быть вне сословий и без всяких норм и удержу, не связанные сословностью (status), без общей связи? Нет, ведь третье сословие не для этого объявило себя нацией, чтобы стать рядом, с другими сословиями, а для того, чтобы стать единст­венным сословием. Это единственное сословие и есть нация, «государство» (status). Чем же сделался теперь единичный человек? Политическим протестантом, ибо он вступил со своим Богом, государством, в непосредственную связь. Он не был более дворянином в дворянской монархии, ремесленником в цеховой монархии, он, как и все, признавал и подчинялся только одному господину – государству, и все они, как слуги его, получили почетный титул «гражданина».

Буржуазия – дворянство заслуги; «за заслуги – венец» – ее девиз. Она боролась против «ленивого» дворянства, ибо после нее, трудолюбивого, трудом и заслуги приобретенного дворянства, свободен уже не тот, кто свободен «от рождения», но также и не Я, а «заслуженный», хороший слуга (своего короля, государства, народа в конституционном государстве). Службой приобретают себе свободу, то есть приобретают «заслуги», даже если бы служили... Мамону. Нужно приобрес­ти заслуги перед государством, то есть перед принципом государства, его нравственным духом. Кто служит духу госу­дарства, тот, какой бы правовой отраслью приобретения он ни жил, хороший гражданин. В их глазах «новаторы» занимаются «искусством, не дающим пропитания». Только «торгаш» «прак­тичен », и торгашеский дух владеет и тем, кто ищет чиновничьих мест, и тем, кто ищет выгод в торговле или каким-либо иным способом ищет пользы для себя и для других. Но если «заслужившие» – свободны (ибо чего недостает благодушному буржуа, честному чиновнику в той свободе, которой жаждало его сердце?), то «слуги» – свободные. Послушный слуга – свободный человек! Какая нелепость! И все-таки таков смысл буржуазии, и ее поэт – Гете, как и ее философ – Гегель, сумели прославить зависимость субъекта от объекта, послушание объективному миру и т. д. Только тот, кто служит делу, «вполне ему отдается», владеет истинной свободой. А делом мыслителей был разум, тот разум, который, подобно государству и церкви, дает общие законы и налагает цепи на отдельного человека идеей человечества. Он опреде­ляет, что «истинно», с чем нужно считаться. Нет иных «разум­ных» людей, кроме добрых слуг, которые могут быть названы хорошими гражданами прежде всего как слуги государства.

Богач ли ты или нищий – до этого буржуазному государ­ству нет дела: это предоставляется твоему усмотрению, только имей «хороший образ мыслей». Вот что оно требует от тебя, считая своей важнейшей задачей внушать это всем. Поэтому оно предостерегает тебя от «злых подстрекательств», держа «недовольных» в узде и пытаясь придушить их возбуждающие речи цензурными запретами или штрафами или же заглушая их за тюремными стенами; людей же с «хорошим образом мыслей» оно делает цензорами и всеми способами старается, чтобы «доброжелательные» приобретали моральное влияние на тебя. А когда оно сделало тебя глухим к злым нашептываниям, то, с другой стороны, еще старательнее раскрывает твои уши для хороших нашептывании.

С буржуазией начинается либерализм. Всюду хотят ввести «разумное», «своевременное» и т. д. Следующее определение либерализма, сказанное будто бы в похвалу ему, вполне его характеризует: «Либерализм не что иное, как разумное познание, приложенное к существующим обстоятельствам»*. Цель его – «разумный порядок», «нравственное поведение», «ограни­ченная свобода», а не анархия, не беззаконие и своеобразность. Но когда господствует разум, гибнет личность. В искусстве уже давно не только допускается уродливое, но даже признается необходимым и включается в него как таковое: искусство нуждается в злодее и т. д. И в религиозной области самые крайние либералы пошли так далеко, что рассматривают религиозного человека как гражданина государства, то есть религи­озного злодея, они знать не хотят о судах над еретиками. Но возмущаться против «разумного закона» никому не дозволено под страхом самого тяжкого наказания. Не свободного движе­ния, не утверждения личности желают либералы, а утверждения разума, господства разума, власти. Либералы – поборники, не веры – Бога, но разума, их господина. Они не терпят никакой невоспитанности, и поэтому никакого саморазвития и самооп­ределения: они опекают, несмотря на самых абсолютных влас­тителей.

(* Сб. «Двадцать один лист из Швейцарии». Цюрих. 1843, с. 21. (Анонимная статья. – Ред.))

«Политическая свобода». Что нужно под этим подразуме­вать? Свободу единичной личности от государства и его законов? Нет, наоборот, связанность единичного с государ­ством и государственными законами. В чем же заключается «свобода»? В том, что от государства не отделяют более посредники, а установлено прямое и непосредственное отноше­ние к нему, потому что теперь мы – граждане государства, а не подданные кого-нибудь другого, мы даже подданные короля не как личности, а как «главы государства». Политическая свобода, это основное учение либерализма, не что иное, как второй фазис – протестантства, и она движется параллельно с «религиозной свободой»*. Или же следовало бы под послед­ней подразумевать свободу от религии? Ничуть. Этим означа­ется только свобода от посредников, свобода от посредничествующих священников, уничтожение «мирян, обособленных от духовенства», значит прямое и непосредственное отношение к религии или Богу. Только при условии имеющейся веры можно пользоваться религиозной свободой: религиозная свобода зна­чит не отсутствие религии, а углубленность внутренней веры, непосредственное общение с Богом. Кто «религиозно свобо­ден», для того религия – дело сердца, его собственное дело, «святое дело». Так же и для «политически свободного»: государство – святое дело, оно – дело его сердца, главное его дело, его собственное дело.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-12-29 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: