Учеба и перемены в жизни




Анри Труайя

Антон Чехов

 

 

Текст предоставлен издательством «Эксмо» https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=183647

«Антон Чехов»: Эксмо; Москва; 2004

ISBN 5‑699‑07889‑4

Аннотация

 

Кто он, Антон Павлович Чехов, такой понятный и любимый с детства и все более «усложняющийся», когда мы становимся старше, обретающий почти непостижимую философскую глубину?

Выпускник провинциальной гимназии, приехавший в Москву учиться на «доктора», на излете жизни встретивший свою самую большую любовь, человек, составивший славу не только российской, но и всей мировой литературы, проживший всего сорок четыре года, но казавшийся мудрейшим старцем, именно он и стал героем нового блестящего исследования известного французского писателя Анри Труайя.

 

Анри Труайя

Антон Чехов

 

Глава I

Семейный круг

 

Ученик первого класса Таганрогской гимназии[1]Антон Чехов, которому едва минуло девять лет, силился сосредоточить внимание на лежавшей перед ним раскрытой латинской грамматике. Но его ум поминутно отвлекался от освещенной свечой страницы, уносясь в «большую комнату», где отец, грозный Павел Егорович, должно быть, по обыкновению своему, читал молитвы. В этой комнате – святая святых дома, с молитвенником, всегда лежащим на конторке, целая стена была увешана иконами, перед которыми день и ночь не угасали цветные стеклянные лампадки. Как ни удивительно, но крайняя набожность богомольного Павла Егоровича лишь усиливала его склонность к домашней тирании. Убежденный в том, что всегда действует по воле Господа, с которым поддерживал особые отношения, он навязывал семье железную дисциплину. Его жена, ласковая и бесцветная Евгения Яковлевна, сыновья Александр, Николай, Антон, Иван и Михаил, дочь Мария[2]трепетали, едва он повышал голос в их присутствии. Стоило ему появиться – каждый чувствовал себя грешником. При малейшем проступке он раздувался от ярости, сыпал проклятиями, размахивал руками, кипятился и лупил виновного. Он не скупился на пощечины, а в серьезных случаях снимал со стены плетку и засучивал рукава. Позже Чехов напишет, что отец начал его воспитывать, или попросту бить, когда ему не исполнилось еще и пяти лет. Первой мыслью мальчика при пробуждении было: «Выпорют ли меня сегодня?» Школьного товарища, который сказал, что дома его никогда не секут, маленький Антон назвал обманщиком. После наказания «провинившийся» ребенок, с горящим от побоев задом, должен был, по обычаю, поцеловать сурово покаравшую его отцовскую руку. Что это – деспотизм? Неумеренная жестокость? На самом деле Павел Егорович наказывал свое потомство без злобы и почти без гнева. Он на свой лад даже и любил детей, но считал, что, обращаясь с ними сурово, старается ради их же блага. Придерживаясь твердых убеждений, он не отделял наставлений от побоев и считал, что без криков и битья невозможно внушить священные истины пустоголовым мальчишкам. «Меня самого так воспитывали, – говорил он жене, оправдывая свою жестокость. – И, как видишь, получилось неплохо!» Позже Чехов меланхолически заметит, что его деда лупили господа и самый мелкий чиновник мог набить ему морду. Его отца бил дед, а его самого и братьев – отец. «Что за нервы, что за кровь мы унаследовали?» – спросит он. И признается: «В детстве у меня не было детства».

Иногда мать пробовала вмешаться, старалась смягчить суровость мужа. Но где уж ей, бесхарактерной и измученной шестью детьми, которых вынашивала и рожала почти без перерыва, было обуздать этого проникнутого чувством собственной значимости pater familias![3]Ее саму по любому поводу грубо одергивали, словно простую служанку. «Я прошу тебя вспомнить, что деспотизм и ложь сгубили молодость твоей матери, – спустя много лет напишет Чехов старшему брату Александру. – Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из‑за пересоленного супа или ругал мать дурой. […] Лучше быть жертвой, чем палачом».[4]

Думая о матери, Антон всегда видел ее хлопочущей у плиты или согнувшейся над швейной машинкой. Ведь надо было накормить и одеть шестерых детей. Евгения Яковлевна огорчалась из‑за того, что они слишком быстро росли и снашивали вещи. Ее голова была постоянно занята мыслями об одежде. То пальто надо надставить, то штаны починить. И все стоит денег… Она бесконечно складывала в уме копейки, страшась, что муж попрекнет ее неумением вести хозяйство.

Маленький Антон тоже с утра до вечера жил, со страхом ожидая выговора. Уткнувшись в латинскую грамматику, он молился о том, чтобы день прошел без грозы. Но за дверью уже слышался шум приближавшихся шагов. Входил отец, грузный, широкоплечий, с темной бородой, кустистыми бровями, властным взглядом. Он был одет в шубу, обут в высокие кожаные калоши.

«– Тово… – говорит Павел Егорович. – Я сейчас уйду по делу, а ты, Антоша, ступай в лавку и смотри там хорошенько.

У мальчика навертываются на глаза слезы, и он начинает усиленно мигать веками.

– В лавке холодно, – возражает он, – а я и так озяб, пока шел из гимназии.

– Ничего… Оденься хорошенько – и не будет холодно.

– На завтра уроков много…

– Уроки выучишь в лавке… Ступай да смотри там хорошенько… Скорее! Не копайся!»[5]

Антон покорно откладывал перо, натягивал гимназическую шинель на вате, совал ноги в дырявые калоши и, взяв под мышку латинскую грамматику, следом за отцом выходил в ледяную уличную темень. Лавка была в том же доме. В ней царила полярная стужа. Двое маленьких украинских мальчишек, Андрюшка и Гаврюшка, служившие приказчиками, притопывали ногами и растирали лица посиневшими от холода руками. Завидев хозяина, они замирали, вытянувшись в струнку. Отец приказывал Антону сесть за конторку и, несколько раз перекрестившись на икону, тяжким шагом удалялся. Дверь за ним с грохотом захлопывалась.

Антон, глотая слезы и хлюпая носом, устраивался на ящике из‑под казанского мыла и раскрывал свою латинскую грамматику. Он твердо намеревался делать уроки. Но когда мальчик пытался обмакнуть перо в чернильницу, стальное острие утыкалось в корочку льда. Оба мальчика‑лавочника приплясывали на месте, чтобы согреться, болтали друг с другом, исподтишка посмеивались. Покупатели входили, выходили, что‑то говорили. Голоса гулко отдавались под низким потолком. В таком шуме не только учиться, но даже и мечтать было невозможно. Антон, промерзший до костей, знал, что ожидание затянется на долгие часы, ведь обычно отец, отправляясь навестить друзей или помолиться в церкви, начисто забывал о существовании сына. Запрятав руки поглубже в рукава, поджав в сапогах пальцы ног, ребенок думал о том, что завтра в школе получит плохие отметки, и чувствовал, как его постепенно охватывают печаль и страх.

В этой темной и нечистой лавке торговали всем подряд. Здесь, конечно, можно было приобрести бакалейные товары, но также и керосин, лампы, фитили для них, перочинные ножи, табак, гвозди, слабительное. На полках коробки с чаем соседствовали со свечами; на полу теснились мешки с мукой и подсолнечными семечками; над прилавком свешивались колбасы и липкие, нанизанные на веревочку леденцы. От разложенных товаров исходил тяжелый смешанный запах. Кофе припахивал керосином, рис отдавал сальной свечкой…

 

На большой черной вывеске над дверью золотыми буквами были выведены слова: «Чай, сахар, кофе и другие колониальные товары». Чуть пониже – другая вывеска: «Навынос и распивочно». Последняя приглашала постоянных покупателей выпить водки в маленькой примыкавшей к лавке комнате. Несколько завсегдатаев лавки Павла Егоровича превратили это грязное и зловонное место в некое подобие клуба. С наступлением вечера они собирались здесь за графинчиком водки; лица вскоре начинали пылать, языки развязывались. В отсутствие отца Антон спускался в подвал, чтобы пополнить запас водки, обслуживал клиентов, записывал покупки, принимал деньги. Водка в России стоила недорого, на несколько копеек можно было напиться допьяна. Выпивохи обменивались непристойными шутками. Когда кто‑нибудь из них рассказывал слишком вольный анекдот, то неизменно прибавлял: «А ты, Антоша, не слушай! Тебе рано еще!» Но маленький Антон все слышал, все понимал, обо всем догадывался. Уже в таком нежном возрасте ему пришлось столкнуться с нищетой, уродством, ленью и глупостью.

Лавка была открыта с пяти часов утра и до одиннадцати вечера. До отхожего места, находившегося на пустыре, Антону надо было пройти целую версту.[6]И нередко случалось, что, отправившись туда в темноте, мальчик нос к носу сталкивался с бродягой, укрывшимся там на ночь. И какой ужас охватывал тогда обоих!

Сидение в лавке казалось Антоше бесконечным. Но наступал момент, когда один из мальчиков‑лавочников, карауливший на улице, распахивал дверь с криком: «Папаша идут!» Антон выпрямлялся, таращил затуманенные сном глаза и с тревожно сжавшимся сердцем ждал выговора. Отец обводил лавку суровым взглядом, затем склонялся над книгой, куда записывали отпущенный товар. Антон переставал дышать. Несдобровать ему, если ошибся где‑нибудь на копейку!

Когда ребенок, измученный и продрогший, возвращался домой, мать утешала его. А иногда она осмеливалась деликатно намекнуть мужу, что столь тяжкая работа, наверное, не по силам такому маленькому мальчику… И результат всегда был один – описанный в мемуарах:

«– Пускай приучается, – отвечает Павел Егорович. – Я тружусь, пускай и он трудится… Дети должны помогать отцу.

– Он и так всю неделю в лавке сидит. Дай ему хоть в воскресенье отдохнуть.

– Вместо отдыха он баловаться с уличными мальчишками начнет… А если в лавке никого из детей не будет, так Андрюшка с Гаврюшкой начнут пряники и конфеты лопать, а то и деньги воровать станут…»[7]

Если Антон жаловался, что не может ни готовить задания, ни учить уроки в бакалейной лавке из‑за холода и постоянного хождения покупателей взад и вперед, отец ворчал в бороду: «Ведь нахожу же я время прочитать за конторкою две кафизмы из псалтири, а ты не можешь маленького урока выучить!»[8]Излюбленной его поговоркой было: «Без хозяина товар плачет!» Тем не менее сам он очень редко вставал за прилавок. Разве не было у него сыновей, чтобы его заменить?

Муки бакалейной лавки, терзавшие Антона, дополнялись церковным мучительством. Павел Егорович постоянно испытывал такой молитвенный подъем, что почти все свое время посвящал чтению духовных книг и молитвам. Но в религии его больше всего привлекали не христианские заповеди, а торжественная и неспешная красота обрядов, мерцание икон в золотых окладах, сияющие одежды священнослужителей, проникающие в душу мелодии песнопений, коленопреклонения, крестные знамения, обволакивающий аромат ладана. Он заставлял сыновей вместе с ним посещать все основные богослужения, совершающиеся в течение дня. Дети часами стояли на ногах, тупея от торжественного течения литургии. Но вскоре и это усердие стало казаться недостаточным Павлу Егоровичу. Будучи обладателем красивого голоса и тонкого слуха, он забрал себе в голову, что должен создать церковный хор. Спевки проходили с десяти часов вечера до полуночи в комнате, примыкавшей к лавке. Почти весь хор состоял из кузнецов с могучими грудными клетками. Для того чтобы уравновесить звучание этих глухих басов и мужественных баритонов, доморощенный руководитель хора ввел в него собственных сыновей. Александру и Николаю отводились роли первого и второго дискантов, Антону же досталась партия альта. Они усаживались вокруг стола на ящики из‑под мыла, Павел Егорович брался за скрипку, и все начинали славить Бога. «На Афоне, – говорил Павел Егорович, – мальчики‑канонархи по целым ночам читают и поют – и ничего им от этого не делается. От церковного пения детские груди только укрепляются. Я сам с молодых лет пою и, слава Богу, здоров. Для Бога потрудиться никогда не вредно».[9]

Благодаря связям в церковных кругах Павел Егорович пристроил свой хор в несколько мест, чем сам страшно гордился и что глубоко огорчало детей. Из всех Чеховых‑младших именно Антон особенно не любил воскресных и праздничных дней, когда ему и его братьям приходилось с самого раннего утра петь в церкви. Отец будил их за час или два до начала службы, чтобы они успели душой и телом подготовиться к богослужению. А когда дети, совершенно разбитые, возвращались домой, Павел Егорович заставлял их участвовать еще и в домашнем подражании церковной службе. Нелепый и торжественный, он вставал перед иконами и требовал, чтобы вся семья пела вместе с ним. Отец, мать и сыновья, простершись на полу и стукаясь об него лбами, набожно сливали свои голоса в молитвах. Так проходило время до поздней обедни. Когда снова начинали звонить колокола, вся семья возвращалась в церковь. Вспоминая перенесенные им испытания, Чехов писал 9 марта 1892 года Леонтьеву‑Щеглову: «Я получил в детстве религиозное образование и такое же воспитание – с церковным пением, с чтением Апостола и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени, с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии у меня теперь нет. Знаете, когда, бывало, я и два мои брата среди церкви пели трио „Да исправится молитва моя…“ или же „Архангельский глас“, на нас все смотрели с умилением и завидовали моим родителям, мы же в это время чувствовали себя маленькими каторжниками. Да, милый! Рачинского[10]я понимаю, но детей, которые учатся у него, я не знаю. Их души для меня потемки. Если в их душах радость, то они счастливее меня и братьев, у которых детство было страданием».[11]

И все‑таки позже он признает, что у его отца, несмотря на ограниченный ум и грубое обращение, был некоторый художественный вкус. Павел Егорович не только самоучкой выучился играть на скрипке, но и малевал иконы, неуклюже и благочестиво.[12]«Талант у нас со стороны отца, а душа – со стороны матери», – скажет впоследствии Чехов.

Но сколько ни молились, сколько ни жгли перед иконами свечей, а все же торговля Павла Егоровича постепенно приходила в упадок. Его грубое обхождение, недальновидность и скупость отпугивали покупателей. И потом, товары в лавке были слишком уж низкого качества. Однажды в баке с деревянным маслом утонула крыса. И что же? Павел Егорович не нашел в себе мужества выбросить «оскверненный» товар. Но как примирить обязательную для всякого христианина честность с нежеланием терпеть крупный убыток? Вдохновленный свыше, Павел Егорович пригласил священника и попросил его прочесть над этим маслом очистительную молитву. После этого он мог со спокойной совестью снова пустить в продажу освященный и очищенный товар. Обряд совершался в самом тесном кругу, но соседи, быстро обо всем прознавшие, возмутились. Очищенное от скверны масло не находило покупателя. Более того, подозрение в нечистоте тяготело отныне над всеми припасами в лавке. И только любители водки хранили верность своему «клубу».

Павел Егорович, хотя и был, с его поврежденным деспотизмом и поверхностной религиозностью умом, коммерсантом довольно посредственным, все же принадлежал к числу таганрогских купцов второй гильдии. С наивным самодовольством он носил на шее знак отличия своего объединения, а по воскресеньям разгуливал не иначе как в шелковом шапокляке и белой сорочке. Но, с другой стороны, если вспомнить о том, из какой среды отец писателя вышел, он и впрямь мог гордиться своим социальным восхождением.

Отец Павла Егоровича (то есть дед Антона по отцовской линии), Егор Михайлович Чех, был крепостным крестьянином. Хитрый, трудолюбивый, прижимистый, он сумел сделаться приказчиком на сахарном заводе, принадлежавшем его хозяину. Выучившись читать, писать и считать, Егор Михайлович требовал, чтобы дети его проявили не меньшее усердие. В 1841 году, накопив значительную сумму, он купил вольную для себя самого, для своей жены и троих сыновей, по семьсот рублей с головы. Что касается дочери, то, чтобы выкупить ее, денег не оставалось, и тогда великодушный помещик, граф Чертков,[13]отпустил ее без выкупа, «в придачу». Освободившись из крепостного рабства, Егор Михайлович благодаря своей репутации безукоризненно честного человека стал управляющим огромными имениями графини Платовой в Таганроге и Ростове‑на‑Дону. Теперь его уже не звали пренебрежительной кличкой Чех, а называли Чеховым. Заботясь о том, чтобы получше пристроить сыновей, он отправил Михаила учиться переплетному делу в Калуге, Митрофана сделал приказчиком у ростовского купца, а Павла – «мальчиком», затем конторщиком у богатого купца Кобылина, таганрогского городского головы. На этой ответственной работе Павел проявил себя толковым и услужливым. В течение десяти лет он, получая мизерное жалованье и терпя унизительное обхождение, гнул спину и грыз удила. 29 октября 1854 года Павел Егорович женился на Евгении Яковлевне Морозовой, происходившей, как и он сам, из семьи крепостных. Отец Евгении, торговец сукном из Моршанска, умер в эпидемию холеры во время поездки в Новочеркасск. Узнав о его смерти, жена, которая гостила тогда у родственницы на другом конце России, во Владимирской губернии, наняла тарантас и пустилась вместе с детьми в бесконечно долгое и опасное путешествие – на поиски могилы мужа. Евгения Яковлевна любила рассказывать сыну Антону об этой долгой поездке через степи и леса, о безлюдном великолепии сменявших друг друга пейзажей, о встречах с юродивыми, о ночевках на подозрительных постоялых дворах, где приходилось по ночам загораживать двери из страха перед разбойниками с большой дороги. По мере того как семья продвигалась к югу, усталость и опасения смягчались, окрашиваясь поэтическими оттенками. Теперь, перестав бояться, они нередко ложились спать под открытым и чистым небом. Тишину нарушали лишь стрекотание сверчков или пронзительный крик ночной птицы. Всю жизнь Антон будет вспоминать чудесные рассказы матери. Некоторые эпизоды он вставит потом в «Степь», пересказывая их с таким волнением, словно ему самому довелось все это пережить. Могилу деда Морозова найти так и не удалось. Прекратив бесплодные поиски, вдова с двумя дочерьми поселилась в Таганроге. Там Павел Егорович и встретился со своей будущей женой.

Совместная жизнь начиналась трудно. Крымская война парализовала всякое движение судов в Таганрогском порту, а вскоре по городу начала стрелять франко‑британская эскадра. Беременная Евгения вместе с мужем нашла приют в одном из домов предместья. Через десять месяцев после свадьбы она произвела на свет первенца, Александра. Когда война закончилась, молодая чета с младенцем вернулась в город и поселилась в хибарке, купленной отцом Павла Егоровича. Наконец, откладывая деньги по копейке, Павел Егорович сумел накопить достаточно, чтобы осуществить свою мечту и купить собственную бакалейную лавку. Вот там, в самом центре Таганрога, в доме Гнутова на Полицейской улице, и родился 17 января 1860 года Антон Чехов.[14]Маленький одноэтажный домик, с зелеными ставнями на окнах, под оцинкованной крышей… Вскоре это скромное жилище стало для семьи слишком тесным, и, после двух переездов, Чеховы в 1869 году поселились в доме Моисеева на Монастырской улице – это была самая окраина города.

Антон Чехов сохранил печальные воспоминания о домах, в которых проходило его детство. «В скоромные дни, – напишет он в „Моей жизни“, – в домах пахло борщом, в постные – осетриной, жаренной на подсолнечном масле. Ели невкусно, пили нездоровую воду. […] Во всем городе я не знал ни одного честного человека».[15]И в письме к сестре: «Я в Таганроге. […] Впечатления Геркуланума и Помпеи. […] Все дома приплюснуты, давно не штукатурены, крыши не крашены, ставни затворены… С Полицейской улицы начинается засыхающая, а потому вязкая и бугристая грязь. […] Пробираясь […] через Новый базар, я мог убедиться, как грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен Таганрог. Нет ни одной грамотной вывески и есть даже „Трактир Расия“; улицы пустынны; рожи драгилей довольны; франты в длинных пальто и картузах, Новостроенка в оливковых платьях, кавалери, баришни, облупившаяся штукатурка, всеобщая лень, умение довольствоваться грошами и неопределенным будущим. […] Что отвратительно в Т[аганро]ге, так это вечно запираемые ставни».[16]

В другом письме, датированном тем же числом и адресованном писателю‑юмористу Лейкину, он разовьет свою мысль: «Такая кругом Азия, что я просто глазам не верю. 60 000 жителей занимаются только тем, что едят, пьют, плодятся, а других интересов – никаких. Куда ни явишься, всюду куличи,[17]яйца, сантуринское,[18]грудные ребята, но нигде нет ни газет, ни книг… […] Нет ни патриотов, ни дельцов, ни поэтов, ни даже приличных булочников».[19]

И в самом деле, в те времена Таганрог, расположенный на северо‑западном берегу Азовского моря, был почти вымирающим городом. А ведь порт, заложенный некогда Петром Великим, в прошлом был довольно‑таки процветающим. Там в свое время обосновались многочисленные иностранные купцы, по преимуществу греческие, забравшие в свои руки экспорт сельскохозяйственной продукции. Они и образовали своего рода денежную аристократию, обеспечив себе господство над местными уроженцами, которые быстро скатились на роли приказчиков и мелких служащих. В среде этих богатых господ можно было встретить такие фамилии, как Вальяно, Скараманга, Кондояки, Муссури, Сфаэлло, но ни одного Иванова или Петрова. Таганрогские миллионеры жили в роскошных домах, наносили друг другу визиты, разъезжали в каретах, щеголяли парижскими нарядами, выплачивали субсидию местному театру и воздвигали на греческом кладбище памятники из паросского или каррарского мрамора. Город озарился лучами славы, когда в нем таинственным образом скончался царь Александр I.[20]Затем об этом приморском городе снова забыли. Бухту занесло песком, и большим судам приходилось вставать на якорь в открытом море. А недальний город Ростов‑на‑Дону тем временем разрастался и благоустраивался, стягивая к себе всю местную торговлю. К середине XIX века Таганрог превратился в призрачное поселение. Ругая его за сонливость, Антон Чехов тем не менее испытывал на себе власть его болезненного обаяния. Рядом с богатыми, по‑прежнему окруженными роскошью иностранцами русское население, состоявшее из рабочих, грузчиков, лавочников, вечно полуголодных мелких служащих, влачило жалкое существование. Немощеные улицы весной и осенью превращались в сплошные рытвины, полные грязи, в которой увязали по щиколотку прохожие. Зато летом дороги исчезали под натиском буйно разраставшихся сорняков. Только две главные улицы были кое‑как освещены, все остальные «артерии» города тонули во тьме. И потому жители Таганрога по ночам передвигались с фонарем в руке. Время от времени пропадала какая‑нибудь молодая девушка, и тогда рассказывали, будто ее отправили в турецкий гарем. Иногда между пустырями и расшатанными изгородями пробиралась нагруженная мешками с мукой повозка, которую тащили заключенные из городской тюрьмы. В обязанности все тех же заключенных входило и убивать бродячих собак, поэтому они расхаживали по рынку, вооруженные дубинками и крюками. Собак уничтожали прямо на глазах у прохожих. Воды было мало, и она была нездоровой. Каждую субботу по улицам проходил человек с большим веником на плече. «В баню! В баню! – громко кричал он. – В городскую баню!»

Погребенный в самых недрах этого всеми забытого города, в «глуши», как говорят русские, маленький Антон проникался смешанным чувством отвращения и нежности, протеста и покорности судьбе. Он так хорошо знал этот обездоленный уголок земли; он видел вокруг себя людей, живших, как и его родители, в деревянных развалюхах с навесом, под которым летом можно было укрыться от солнца, и жалким садиком перед дверью; он знал имена и привычки всех соседей, и клички их собак, и сколько у кого было в курятнике кур; каждая болезнь и смерть, каждая свадьба и рождение ребенка, каждое праздничное застолье становились достоянием всего квартала. Люди глаз друг с друга не спускали, завидовали друг другу, но друг друга поддерживали. Как не любить место, где ты увидел свет и где самый невзрачный камешек отпечатался в твоей памяти? Антон ощущал, что и его захватывает приятная расслабленность русской провинции, но в то же время страдал от своей принадлежности к этому безвольному населению, которое уже и не надеялось на лучшее будущее. Но ему‑то, несмотря на юный возраст, страстно хотелось надеяться. Он уже предвидел, что его дальнейшая жизнь пройдет не в Таганроге. Сидя в отцовской лавке, среди мешков с мукой и связок колбас, мальчик Антоша мечтал о путешествии вроде того, о котором рассказывала ему мать: о долгом, опасном, волнующем путешествии через всю бескрайнюю Россию. Будет ли ему дана возможность вырваться отсюда, увидеть другие края, другие лица? Может быть, и да… А пока оставалось лишь учиться, гнуть спину и вздыхать от тоски.

 

Глава II

Учеба и перемены в жизни

 

Разочарованный жалкими успехами своей торговли, Павел Егорович в один прекрасный день заявил, что его сыновья должны выбиться в люди – не оставаться же им на всю жизнь бакалейщиками. И поскольку в Таганроге всем заправляют богатые греческие купцы, значит, говорил он, надо пристроиться к ним. Вместо того чтобы отдать Антона и Николая в русскую гимназию, как робко советовала жена, он, следуя честолюбивому расчету, предпочел отправить мальчиков в греческую школу, где они должны были изучить язык, на котором ведутся дела. Позже, считал Павел Егорович, благодаря знанию этого языка они с легкостью найдут себе место в какой‑нибудь импортно‑экспортной конторе и, постепенно поднимаясь по ступенькам, доберутся до самого верха.

Преподаватель греческой приходской школы Николай Вучина, рыжебородый толстяк с хорошо подвешенным языком и туманным прошлым, поддерживал старшего Чехова в его честолюбивых намерениях. Больше того, он говорил так убедительно, что Павел Егорович, несмотря на скупость, согласился внести двадцать пять рублей аванса в счет ежегодной платы за обучение. И вот Антон и Николай, на которых отныне семья возлагала все надежды, отправились учиться в заведение, где, по словам Вучины, воспитывалась торговая элита города.

На самом деле все было вовсе не так: школа помещалась в одной грязной и обветшалой комнате, куда набивались семьдесят юных греков в возрасте от шести до двадцати лет. Их рассаживали за парты, стоявшие в пять рядов, пронумерованных I, II, III и так далее. Эти цифры обозначали классы. Ученики, сидевшие в первом ряду, громко твердили: альфа, бета, гамма, дельта; последний, пятый ряд занимали здоровенные парни в туго натянутых на могучей груди тельняшках: эти бубнили себе под нос историю Греции. Вучина был единственным учителем в школе и с равной самоуверенностью преподавал все предметы. Усадив семилетнего Антона и его девятилетнего брата Николая на «скамью приготовишек», он вручил мальчикам по брошюре, озаглавленной «Новый Алфавит», со словами: «Завтра принесете мне по двадцать пять копеек за каждую книгу».

Едва появившись в школе, новички до смерти испугались толпы шумных и драчливых мальчишек, говоривших между собой на непонятном языке, и учителя с огненной бородой, который расхаживал по проходам, распекал учеников и изобретал для них всякие наказания: бил линейкой по рукам и по голове, ставил на колени на крупную соль или лишал завтрака. Вучина очень быстро обнаружил, что, несмотря на его увещания, маленькие братья Чеховы не выучили азбуку, и вообще перестал ими заниматься. Зачисленные в лентяи, Антон и Николай сидели, скрестив руки на груди, с девяти утра до трех часов пополудни, и слушали обрушивающийся на их головы поток слов, смысл которых оставался им недоступен. Но здесь все‑таки было лучше, чем в лавке или в церкви. Единственное, чего опасался Антон, – как бы отец не узнал о его незначительных школьных успехах. Но когда, несколько недель спустя, Павел Егорович спросил у Вучины, что тот думает о его сыновьях, учитель с лучезарной улыбкой уверенно ответил, что преподавание уже принесло плоды. А затем, в подтверждение своих слов, вручил братьям свидетельства об успехах, или brabeion (боевая награда). У Николая этот brabeion был украшен эпитетом «благочестивый», Антона же признали «прилежным».

На рождественских каникулах Павел Егорович пригласил в дом нескольких друзей‑греков, чтобы похвастаться перед ними успехами сыновей в изучении языка Гомера. Увы! Ни «благочестивый» Николай, ни «прилежный» Антон и трех слов связать по‑гречески не смогли. Павел Егорович, которого в глазах гостей выставили посмешищем, страшно разгневался и долго бушевал. Но, поскольку уроки были уже оплачены, он велел обоим виновникам своего позора вернуться в школу Вучины и оставаться там до конца учебного года.

Только 23 августа 1868 года Антон, облаченный в темно‑синий мундирчик с металлическими пуговицами, вошел в приготовительный класс таганрогской русской гимназии. Так было исполнено желание матери. В то время Антоша был пухлым, круглолицым, бледненьким мальчиком с густыми волосами и большими карими глазами, глядевшими мечтательно и задумчиво. Но порой на этого робкого, скромного, замкнутого приготовишку нападало безудержное веселье, и он удивлял одноклассников способностью подмечать смешные черточки окружающих. После крохотной школы Вучины русская гимназия казалась маленькому Чехову огромной. А какой она была на самом деле? Облупленное белое здание под выкрашенной в зеленый цвет железной крышей, с длинными мрачными коридорами, напоминало казарму. В двери каждого класса был глазок, через который надзиратели могли следить за учениками, сами оставаясь невидимыми. В программе обучения, рассчитанной на восемь лет, главное место занимали латынь, греческий, церковно‑славянский и русский языки. По окончании гимназии выпускников записывали в последний, четырнадцатый класс знаменитой «Табели о рангах», учрежденной за полтора столетия до того Петром Великим, и, если они этого хотели, зачисляли в университет.

Преподаватели и классные надзиратели, в чьи обязанности входило обучение провинциальной молодежи, были один хуже другого. Надзиратель Дьяконов, прозванный Сороконожкой за бесшумную походку, позволявшую ему незаметно подкрадываться к мальчикам, изводил их поучениями. Крамсаков, преподаватель истории и географии, был с учениками невыносимо груб, то и дело оскорблял их. Чех Урбан, латинист, шпионил за детьми, ему повсюду чудились политические заговоры, и он писал доносы в полицию. Преследовал Урбан не только детей, но даже других преподавателей и в одном из своих доносов попечителю сообщал, что его коллеги во время педагогических советов курят, «не обращая внимания на то, что в учительской комнате висят икона и портрет государя». Должно быть, именно по адресу таких грубых и пошлых наставников Чехов выскажется в рассказе «Человек в футляре»: «Разве вы педагоги, учителя? Вы чинодралы, у вас не храм науки, а управа благочиния, и кислятиной воняет, как в полицейской будке».[21]

Из всех гимназических преподавателей только протоиерей Покровский, преподаватель Закона Божия, находил оправдание в глазах Антона. Покровский был тонким и образованным человеком, страстно любившим литературу. Он нередко говорил в классе о Шекспире, Гёте, Пушкине… Именно Покровский ласково прозвал Антона «Чехонте» и, заметив у мальчика талант юмориста, посоветовал ему прочесть сочинения Мольера, Свифта и Салтыкова‑Щедрина. Товарищи Антона тоже ценили его неистощимую способность рассказывать забавные истории. Но, даже когда произнесенная им шутка вызывала неудержимый смех, сам он оставался в сторонке, а если ему в голову приходил какой‑нибудь розыгрыш, предоставлял другим его осуществить. Ирония юного Чехова была легкой, искрящейся, беззлобной. Умел он посмеяться и над собой самим. Тем более что, как ни старался Покровский приободрить талантливого ученика, тот не вылезал из двоек и единиц. Что поделаешь? Ему ведь и до сих пор приходилось обслуживать покупателей в лавке и петь на клиросе, потому времени на уроки почти не оставалось.

А жизнь в семье тем временем текла своим чередом. Желая дать сыну наилучшее образование, Павел Егорович нанял некую мадам Шопе, которая должна была обучать Антона французскому языку, и некоего банковского служащего, который разбирался в сольфеджио и мог давать мальчику уроки музыки. Однако позже, осознав, что приобретенные с помощью домашних учителей знания не имеют никакой практической ценности, он записал тринадцатилетнего сына в ремесленную школу – изучать портняжное дело. Поначалу компанию Антоше составляли братья Николай и Иван, но вскоре их отчислили за «слишком шумное поведение и слабые успехи», и только Антон продолжал работать иглой. Однажды, решив, что приобрел в своем ремесле достаточную сноровку, он сшил для брата Николая брюки, которые вышли такими узкими, что в семье надолго сохранилось выражение «штаны‑макароны».

Бакалейная лавка, церковь, гимназия, уроки кройки и шитья… Несмотря на свои многочисленные обязанности, Антон изредка находил возможность улизнуть, чтобы пошататься без дела по городу. И тут уже все служило для него развлечением: собака, бегущая с гордо поднятым хвостом, семья, в слезах бредущая за гробом, драка грузчиков… Сколько же запоминающихся событий вмещал каждый день! Нередко Антон отправлялся на кладбище, читал надписи на памятниках и размышлял о судьбах сотен неизвестных ему людей, покоившихся под землей. В течение всей жизни Чехова притягивали к себе места погребений. Но больше всех из погостов он любил сельские кладбища в окрестностях Таганрога, где вместо кипарисов росли вишневые деревья, а ягоды, падая на могильные плиты, оставляли следы, напоминавшие ему капли крови…

Однако не всегда его тянуло только к кладбищам: иной раз Антоша вместе с братьями прятался на пустыре в зарослях ежевики, где они ловили щеглов, которых потом продавали по копейке. Или все та же компания резвилась в Елизаветинском[22]парке, играя в «охоту за волосами» в подражание сдиравшим скальпы индейцам из произведений Майн Рида и Фенимора Купера. Или еще, спустившись вдоль Полицейской улицы, добирались до порта, где часами удили рыбу, а то и, отойдя чуть подальше, плескались в море. Однажды утром Антон, неудачно нырнув, глубоко рассек себе лоб об острый камень, и шрам от раны остался у него на всю жизнь. Страх перед отцом заставил младших Чеховых сплотиться в единый клан, у которого были свои ритуалы, свои тайны, свой собственный язык. Все братья обладали чувством юмора, но тон чаще всего задавал Антоша. У этих обездоленных мальчиков, с которыми так жестоко обращались, была неистребимая потребность в смехе, спасавшем их от отчаяния.

Во время долгих летних каникул Таганрог задыхался от зноя и пыли. Дети расхаживали босиком, в одних рубашках, а ночью ложились спать в саду, в собственноручно построенных шалашах. Свой Антон возвел под кущей дикого винограда. Там он, называя себя «Иовом под смоковницей», кропал бездарные стишки. В соседнем флигельке жила девочка Ираида, которой он до того понравился, что она написала для него мелом на заборе какое‑то трогательное четверостишие. Антон ответил на это там же четверостишием сатирическим:

 

О, поэт заборный в юбке,

Оботри себе ты губки.

Чем стихи тебе писать,

Лучше в куколки играть.

 

Оскорбленная Ираида назвала его «мужиком», и тогда он с размаха ударил ее по голове грязным мешком из‑под древесного угля. Так закончилась эта первая идиллия. «Тайны любви постиг я, будучи 13 лет», – иронически сообщит Чехов в письме от 22 февраля 1892 года.[23]



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: