Военный комиссариат Барселоны. 5 глава




Исаак нацарапал несколько строк на уголке старой газеты, оторвал его и протянул мне.

— Большое вам спасибо. Кто знает, вдруг она вспомнит что-то еще…

Исаак улыбнулся с легкой грустью:

— В детстве она все запоминала. Все. Но дети вырастают, и ты уже не знаешь, о чем они думают, что чувствуют. Наверное, так и надо. Не рассказывайте Нурии, о чем мы с вами говорили, ладно? Пусть все останется между нами.

— Не беспокойтесь. Вы полагаете, она еще помнит Каракса?

Исаак издал долгий вздох и опустил глаза:

— Откуда мне знать? Я даже не берусь сказать, любила ли она его. Такие вещи хранятся у каждого глубоко в сердце, а она теперь — замужняя женщина. У меня в вашем возрасте была невеста, Тересита Боадос ее звали. Она шила передники на фабрике «Санта-Мария», что на улице Комерсио. Ей было шестнадцать лет, на два года меньше, чем мне, и она стала моей первой любовью. Не делайте такое лицо: знаю, вы, молодежь, уверены, что мы, старики, вообще никогда не влюблялись. У отца Тереситы была телега, на которой он возил на рынок Борне лед. Сам он был немым от рождения. Вы и представить не можете, какого страху я натерпелся в тот день, когда попросил у него руки его дочери: он смотрел на меня пристально целых пять минут — и ни звука, только ледоруб в руке сжимает. Я целых два года копил на обручальное кольцо Тересите, но тут она вдруг заболела. Что-то подцепила в цеху, как она сказала. Скоротечная чахотка. Полгода — и нет невесты. До сих пор помню, как стонал немой, когда мы хоронили ее на кладбище в Пуэбло Нуэво.

Исаак погрузился в глубокое молчание. Я не смел дышать. Через какое-то время он поднял взгляд и улыбнулся мне:

— То, о чем я рассказываю, случилось — шутка сказать — аж пятьдесят пять лет назад. Но, честно говоря, дня не проходит, чтобы я не вспомнил о ней, о наших прогулках до самых развалин Всемирной выставки 1888 года, и о том, как она смеялась надо мной, когда я читал ей стихи, написанные в подсобке магазина колбас и колониальных товаров моего дяди Леопольдо. Я даже помню лицо цыганки, которая гадала нам по руке на пляже Богатель и обещала, что мы будем неразлучны всю жизнь. По-своему она была права. Что тут скажешь? Ну да, я думаю, что Нурия все еще вспоминает о нем, хотя ни за что в том не признается. И этого я Караксу никогда не прощу. Вы-то еще слишком молоды, а я знаю, как бывает больно от таких историй. Если хотите знать мое мнение, Каракс был сердцеед. И сердце моей дочери он унес с собой в могилу или в преисподнюю. Прошу вас только об одном. Если вы ее увидите и будете говорить с ней, потом расскажите мне, как она. Разузнайте, счастлива ли. И простила ли отца.

 

Незадолго до рассвета, держа в руках масляную лампу, я снова бродил по лабиринтам Кладбища Забытых Книг. Оказавшись там, я представил себе дочь Исаака, проходившую по тем же темным, бесконечным коридорам, с той же целью, что вела меня: спасти книгу. Сначала мне казалось, я помнил путь, которым следовал во время своего первого посещения, когда отец вел меня за руку, но вскоре понял, что повороты лабиринта обращали коридоры в спирали и запомнить их невозможно. Трижды пытался я пройти путем, который, как мне казалось, помнил, и трижды лабиринт возвращал меня на точку старта. А там меня ждал улыбающийся Исаак.

— Вы хотите вернуться когда-нибудь за книгой? — спросил он.

— Разумеется.

— Тогда, наверное, стоит пойти на хитрость.

— Что за хитрость?

— Молодой человек, до вас, кажется, с трудом доходит. Вспомните о Минотавре.

Мне и в самом деле потребовалось немного поразмыслить, чтобы понять его намек. Исаак между тем извлек из кармана видавший виды перочинный нож и протянул его мне.

— На каждом повороте лабиринта делайте засечку, но такую, чтобы только вы сумели ее опознать. Дерево тут старое, на нем столько царапин и надрезов, что никто ни о чем не догадается, разве только тот, кто знает, что именно ищет.

Я последовал его совету и вновь углубился в сердце хранилища. На каждом повороте пути я останавливался, чтобы нацарапать на стеллаже буквы «к» и «с» с той стороны, в какую шел. Минут через двадцать я перестал ориентироваться во внутреннем пространстве башни, и нашел место, где собирался спрятать книгу, по чистой случайности. Справа от себя я увидел стройный ряд корешков вольнодумных книг, принадлежавших перу достославного Ховельяноса.[22]Мне, подростку, казалось, что подобный камуфляж мог сбить с толку кого угодно. Я вынул несколько томов и исследовал второй ряд, сокрытый за гранитным монолитом прозы первого. Среди прочих, насквозь пропыленных знаменитостей, там было несколько комедий Моратина, пламенный «Куриал и Гвельфа»,[23]и невесть откуда взявшийся «Tractatus Logico Politicus» Спинозы. По наитию я решил втиснуть Каракса между ежегодником судебных протоколов провинции Жерона за 1901 год и собранием сочинений Хуана Валера. Чтобы расчистить место, я вытащил сборник поэзии Золотого века, сильно мне мешавший, и поставил на его место «Тень ветра». Прощаясь с книгой, я ей дружески подмигнул и восстановил внешний ряд стеной антологии Ховельяноса.

На этом церемониал захоронения был завершен, и я ушел, следуя засечкам, оставленным по дороге. Проходя в полумраке мимо нескончаемых рядов книг, я не мог отделаться от грусти и досады. Меня преследовала мысль о том, что, если я открыл для себя целую Вселенную в одной дишь неизвестной книге среди бесконечности этого некрополя, десятки тысяч других так и останутся никем не читанными, забытыми навсегда. Я чувствовал себя окруженным миллионами стертых из людской памяти страниц, планетами и душами, оставшимися без хозяина, уходящими на дно океана тьмы, в то время как пульсирующий за этими стенами мир день за днем беспамятел, не отдавая себе в том отчета и считая себя тем мудрее, чем более он забывал.

 

Я вернулся на улицу Санта-Ана с первыми проблесками зари. Тихонько открыл дверь и проскользнул в дом, не зажигая света. Из прихожей была видна столовая в конце коридора и стол, все еще по-праздничному сервированный. На нем стояли нетронутый торт и парадный сервиз в ожидании званого ужина. Неподвижный силуэт сидевшего в кресле отца четко вырисовывался на фоне окна. Он не спал, и на нем был все тот же выходной костюм. Кольца дыма лениво плыли над сигаретой, которую он, словно ручку, зажал тремя пальцами, указательным, средним и большим. Уже много лет я не видел, чтоб мой отец курил.

— Добрый день, — сказал он негромко, гася сигарету в пепельнице, почти полной едва начатых окурков.

Я смотрел на него, не зная, что сказать; лицо отца оказалось в полумраке, и я не видел его глаз.

— Вечером несколько раз звонила Клара, часа через два после того как ты ушел, — сказал он. — Она очень беспокоилась. Просила передать, чтобы ты ей перезвонил, во сколько бы ни вернулся.

— Я не намерен ни видеться с ней больше, ни говорить с ней, — отозвался я.

Отец ограничился молчаливым кивком. Я рухнул на первый подвернувшийся стул. Мой взгляд уперся в пол.

— Расскажешь, где ты был?

— Там.

— Ты насмерть меня напугал.

В его голосе не было гнева, даже упрека, одна усталость.

— Знаю. Прости, — ответил я.

— А что у тебя с лицом?

— Дождь… Я поскользнулся и упал.

— У этого дождя очень неплохой хук справа. Приложи что-нибудь.

— Ерунда. Я и не чувствую, — соврал я. — Мне бы поспать. Я еле на ногах держусь.

— Прежде чем отправишься в кровать, разверни хотя бы мой подарок, — сказал отец.

Он указал на сверток, что накануне торжественно водрузил на обеденный стол. Какое-то мгновение я колебался. Отец ободряюще кивнул. Я взял сверток, повертел его в руках, и, не открыв, протянул отцу.

— Лучше верни его. Я не достоин никаких подарков.

— Подарки делаются от души того, кто дарит, и не зависят от заслуг того, кто их принимает, — вздохнул отец. — Кроме того, его уже нельзя вернуть. Разворачивай.

В неверном свете первых лучей зари я разорвал красивую упаковку. В свертке была шкатулка полированного дерева, блестящая, с золочеными уголками. Улыбка озарила мое лицо еще прежде, чем я ее открыл. Щелчок замка показался мне столь же изысканным, как бой лучших в мире часов. Внутри шкатулка была отделана темно-синим бархатом. И посредине, сияя, лежала вожделенная «Монблан Майнстерштюк» Виктора Гюго. Я взял ручку и поднес к свету, проникавшему с балкона. Над золотым зажимом колпачка было выгравировано:

Даниепь Семпере, 1953

Я был потрясен. Никогда еще я не видел отца таким счастливым, каким он показался мне в этот миг. Не тратясь на слова, он просто встал из кресла и крепко меня обнял. Что-то сдавило горло, и, не имея возможности произнести ни слова, я тихонько застонал.

 

 

ХАРАКТЕР — ЭТО СУДЬБА

 

 

В тот год осень накрыла Барселону воздушным одеялом сухой листвы, которая, шурша, змеей вилась по улицам. Воспоминание о злополучном дне рождения охладило мне кровь, а может, сама жизнь решила подарить мне отдохновение от моих опереточных страданий и дать возможность повзрослеть. Я сам себе удивлялся, поскольку лишь изредка вспоминал о Кларе Барсело, Хулиане Караксе и том пугале, пропахшем горелой бумагой, — человеке, который сам себя считал персонажем, сошедшим со страниц книги. В ноябре, через месяц после всего происшедшего, я даже не предпринимал попытки приблизиться к Королевской площади и уж тем более не пытался улучить возможность увидеть в окне силуэт Клары. Впрочем, должен признать, в том была не только моя заслуга. Дела в магазине шли бойко, и мы с отцом буквально сбивались с ног.

— Надо нанять кого-то в помощь, вдвоем мы с тобой не справимся с заказами, — твердил отец. — Причем нам нужен не просто знающий человек, но полудетектив-полупоэт, который бы не требовал много денег и не боялся непосильной работы.

— Думаю, у меня есть подходящая кандидатура, — ответил я.

Я встретился с Фермином Ромеро де Торресом в его обиталище, под сводами улицы Фернандо. Бродяга складывал из обрывков, извлеченных из урны, первую страницу «Оха дель Лунес». Передовая статья, судя по иллюстрациям, была посвящена общественным работам и развитию страны.

— Ну вот, очередное водохранилище! — услышал я. — Эти фашисты, мало того что воспитывают из нас усердных богомольцев, хотят заставить нас плескаться в воде, как лягушки.[24]

— Добрый день, вы меня помните? — спросил я негромко.

Попрошайка поднял взгляд, и его лицо расплылось в улыбке:

— Хвала моим очам! Что новенького, друг мой? Не хотите ли глоток вина?

— Сегодня угощаю я, надеюсь, вы не страдаете отсутствием аппетита?

— Ну, от хорошей марискады[25]я бы не отказался, но, впрочем, готов подписаться на все что угодно.

По пути к книжной лавке Фермин Ромеро де Торрес поведал мне о невзгодах, которые выпали на его долю за последние недели, и все ради того чтобы избежать всевидящего ока госбезопасности, но прежде всего — своей персональной немезиды в лице инспектора Фумеро, история его столкновений с которым, судя по всему, составила бы не один том.

— Фумеро? — переспросил я, вспомнив имя солдата, который расстрелял отца Клары Барсело в крепости Монтжуик в начале войны.

Побледнев от ужаса, бедолага молча кивнул. После многих месяцев, проведенных на улице, он был голоден, немыт и вонюч. Бедняга не имел ни малейшего представления о том, куда мы направляемся, и я прочел в его взгляде нарастающую тревогу, которую он пытался скрыть за несмолкаемой болтовней. Когда мы приблизились к нашей лавке, попрошайка стрельнул в меня обеспокоенным взглядом.

— Проходите, пожалуйста. Это лавка моего отца, я хочу вас с ним познакомить.

Бродяга был как комок нервов, очень грязный комок.

— Нет, ни в коем случае, я не при параде, а тут достойное заведение, как бы мне вас не оскандалить…

Отец приоткрыл дверь, оценивающим взглядом оглядел нищего и бросил быстрый взгляд на меня.

— Папа, это Фермин Ромеро де Торрес.

— К вашим услугам, — произнес бродяга дрожащим голосом.

Отец сдержанно улыбнулся и протянул ему руку. Нищий не отважился пожать ее, устыдившись собственного вида и своих грязных рук.

— Послушайте, я, пожалуй, пошел, а вам счастливо оставаться, — пробормотал он.

Отец осторожно подхватил его под руку:

— Ни в коем случае, сын сказал, что вы пообедаете с нами.

Бродяга смотрел на нас с испугом, затаив дыхание.

— Почему бы вам не подняться и не принять горячую ванну? — спросил отец. — А потом, если захотите, мы можем пройтись до Кан-Соле.[26]

Фермин Ромеро де Торрес понес бессвязную околесицу. Отец не переставая улыбался, волоча его вверх по лестнице, в то время как я запирал магазин. После долгих уговоров, применяя тактику, основанную на обмане противника, и отвлекающие маневры, нам удалось засунуть его в ванну, заставив снять лохмотья. Голый, он напоминал фотографию голодающего времен войны и дрожал, как ощипанный цыпленок. На запястьях и щиколотках виднелись глубокие вмятины, а на теле — уродливые шрамы, на которые больно было смотреть. Мы с отцом в ужасе переглянулись, но промолчали.

Бродяга позволил себя помыть, все еще дрожа от испуга, как ребенок. Подыскивая ему в сундуках чистое белье, я слышал, как отец говорил с ним, не умолкая ни на секунду. Наконец я нашел давно не ношенный отцовский костюм, старую рубаху и смену белья. Из того, что мы сняли с бездомного, даже обувь и та в дело не годилась. Я выбрал ботинки, которые отец не надевал, потому что они были ему малы. Лохмотья, включая подштаники, отвратительного вида и запаха, мы завернули в газету и отправили в помойное ведро. Когда я вернулся в ванную, отец сбривал у Фермино Ромеро де Торреса многодневную щетину. Бледный, пахнувший мылом, он как будто сбросил лет двадцать. Мне показалось, они успели подружиться. Возможно, под расслабляющим воздействием соли для ванн бродяга даже раззадорился.

— Вот что я вам скажу, сеньор Семпере, если бы судьба не вынудила меня делать карьеру в сфере международной интриги, я наверняка посвятил бы жизнь гуманитарным наукам. Вот это — мое. В детстве я был одержим поэзией, желал славы Софокла и Виргилия, от высокой трагедии и древних языков у меня до сих пор мурашки бегут по телу, но мой отец, да упокоится он с миром, оказался грубым невеждой, желавшим, чтобы хотя бы кто-то из его детей поступил на службу в жандармерию. Ни одну из моих шести сестер не приняли в гражданскую гвардию, несмотря на излишнюю растительность на лице, которая всегда отличала женщин нашего рода по материнской линии.[27]На смертном одре мой родитель взял с меня клятву: я поклялся, если не надену треуголку,[28]стать государственным служащим, а свои поэтические амбиции навсегда оставлю. Я человек старой закалки, для таких, как я, слово отца — закон, даже если отец — осел, вы ж меня понимаете. Однако не подумайте, будто в годы моей богатой приключениями службы я перестал оттачивать свой ум. Я много читал и до сих пор могу процитировать по памяти отрывки из пьесы «Жизнь есть сон».[29]

— Давайте-ка, сеньор, наденьте эту одежду, а что касается вашей эрудиции, здесь в ней никто не сомневается, — сказал я, приходя на помощь отцу.

Взгляд Фермина Ромеро де Торреса светился благодарностью. Сияя, он вылез из ванны. Отец обернул его полотенцем. Нищий рассмеялся от удовольствия, почувствовав прикосновение к телу мягкой чистой ткани. Я помог ему облачиться в нижнее белье, которое было на несколько размеров больше, чем надо. Отец снял с себя ремень и отдал его мне, чтобы я мог подпоясать попрошайку.

— Ну вы просто картинка, — сказал папа. — Правда, Даниель?

— Да вас можно принять за киноартиста.

— Ну что вы, я уже не тот. В тюрьме потерял свои геркулесовы мышцы и с тех пор…

— По мне, так вы вылитый Шарль Буайе по осанке, — возразил отец. — К слову, у меня к вам есть одно предложение.

— Для вас, сеньор Семпере, я, если надо, убить готов. Только назовите имя, и рука моя не дрогнет.

— Ну, это слишком. Я всего лишь хотел предложить вам работу в моем магазине. Речь идет о том, чтобы разыскивать для наших клиентов редкие книги. Нечто вроде литературной археологии: тот, кто ею займется, должен знать не только классиков, но и тайные механизмы черного рынка. В данный момент не могу предложить высокую оплату, но питаться вы будете с нами, а пока мы не подыщем для вас подходящий пансион, можете оставаться в нашем доме, если, конечно, это вам подходит.

Бродяга молча смотрел на нас.

— Что скажете? — спросил отец. — Идете к нам в команду?

Мне показалось, что Фермин Ромеро де Торрес собирается что-то сказать, но внезапно он разрыдался.

 

На первую зарплату Фермин Ромеро де Торрес купил себе щегольскую шляпу, башмаки из искусственной кожи и настоял на том, чтобы мы отведали вместе с ним блюдо из бычьих хвостов, которое по понедельникам готовили в ресторанчике, что неподалеку от Пласа Монументаль.[30]Отец нашел ему пансион на улице Хоакин Коста, где жила подруга нашей соседки Мерседитас, благодаря чему оказалось возможным избежать процедуры заполнения регистрационного листка постояльца и таким образом оградить Фермина Ромеро де Торреса от всевидящего ока инспектора Фумеро и его молодчиков. Время от времени я вспоминал ужасные шрамы, покрывавшие тело нашего нового друга. Меня подмывало спросить его об их происхождении, поскольку я подозревал, что инспектор Фумеро имеет к ним некоторое отношение, но что-то во взгляде бедняги подсказывало, что лучше этой темы не касаться. Я понимал, что он сам расскажет нам обо всем, когда сочтет нужным. Каждое утро, ровно в семь Фермин ждал нас у дверей магазина, всегда с улыбкой, безупречно одетый и готовый работать не покладая рук по двенадцать часов подряд, а то и больше. Неожиданно в нем проснулась страсть к шоколаду и рулетам, не уступавшая той, что он питал в отношении древнегреческой трагедии, и Фермин заметно прибавил в весе. Отныне он завел привычку бриться в парикмахерской, волосы, смазанные бриллиантином, зачесывал назад и даже отпустил тонкие усики, чтобы не отставать от моды. Через месяц после того, как бывший попрошайка вылез из нашей ванны, его было не узнать. Но более внешних перемен, произошедших с Фермином Ромеро де Торресом, нас с отцом поражали до глубины души открывшиеся в нем деловые качества. Детективные способности, которые я считал плодом воспаленного воображения, проявлялись даже в мелочах. Он умудрялся выполнять самые немыслимые заказы в течение нескольких дней, а то и часов. Не было такого издания, какого бы он не знал, равно как и ни одной уловки, какую бы он не использовал, чтобы приобрести его по сходной цене. Он с легкостью проникал в частные библиотеки герцогинь с проспекта Пирсон и дилетантов из кружка верховой езды, всякий раз выдавая себя за другого, и с помощью лести добивался того, что ему отдавали книги даром или всего за пару монет.

Превращение побирушки в образцового гражданина казалось чудом, делом небывалым, из тех, о каких так любят рассказывать проповедники, дабы доказать, сколь безгранична милость Господня, но которые слишком благостны, чтобы быть правдой, как реклама радикального средства для роста волос, которой пестрят трамвайные вагоны. С тех пор как Фермин начал работать в магазине, прошло три с половиной месяца, и в квартире на Санта-Ана раздался телефонный звонок. Было два часа ночи, воскресенье. Звонила хозяйка пансиона, где жил Фермин Ромеро де Торрес. Прерывающимся голосом она сообщила, что сеньор Ромеро де Торрес заперся в своей комнате, кричит, как помешанный, бьется о стены и грозит, что, если кто-нибудь к нему войдет, он перережет себе горло бутылочным стеклом.

— Ради бога, не звоните в полицию. Мы сейчас будем.

Мы поспешили на улицу Хоакин Коста. Стояла холодная ночь, ветер сбивал с ног, а небо было угольно-черным. Бегом мы миновали фасады Дома милосердия и Дома призрения, не обращая внимания на косые взгляды и перешептывание, которыми нас встречали обитатели темных подъездов, пропахших навозом и углем. Наконец мы оказались на углу улицы Ферландина. Улица Хоакин Коста терялась в сумеречных сотах квартала Раваль. Старший сын владелицы пансиона уже поджидал нас.

— Вы вызывали полицию? — спросил отец.

— Пока нет, — ответил он.

Мы взбежали вверх по лестнице. Пансион занимал третий этаж, к нему вела замызганная винтовая лестница, с трудом различимая в мутном свете тусклых голых лампочек, свисавших с оголенных проводов. Донья Энкарна, хозяйка пансиона и вдова капитана жандармерии, встретила нас в дверях, облаченная в небесно-голубой халат и поблескивая бигудями.

— Видите ли, сеньор Семпере, у меня заведение достойное и весьма престижное. И отбоя нет от постояльцев, так что этот цирк мне ни к чему, — говорила она, ведя нас по сырому темному коридору, пропахшему нечистотами.

— Понимаю, — пробормотал отец.

Из глубины коридора доносились душераздирающие вопли Фермина Ромеро де Торреса, а из приоткрытых дверей выглядывали оторопевшие, испуганные лица.

— Ну-ка разошлись все, быстро, здесь вам не кабаре Молино! — с негодованием рявкнула донья Энкарна.

Мы остановились перед дверью в комнату дона Фермина. Отец тихонько постучал:

— Фермин! Вы здесь? Это Семпере.

Из-за двери раздался страшный вой, от которого кровь стыла в жилах. Даже донья Энкарна утратила начальственный вид и приложила руки к груди, сокрытой под пышными складками одежды.

Отец снова постучал:

— Фермин, откройте!

Фермин вновь взвыл и забился о стену, осипшим голосом выкрикивая грязные ругательства. Отец вздохнул.

— У вас есть ключ от комнаты? — спросил он донью Энкарну.

— Разумеется.

— Дайте.

Донья Энкарна колебалась. Прочие постояльцы, побледнев от ужаса, снова повысовывались из своих комнат. Не исключено, что крики доносились до военной комендатуры.

— Даниель, сбегай за доктором Баро, он живет тут неподалеку, дом 12 по улице Рьера Альта.

— Не лучше ли позвать священника? Сдается мне, в него вселились бесы, — предположила донья Энкарна.

— Нет. Врача более чем достаточно. Ну, Даниель, одна нога здесь, другая там. А вы, донья Энкарна, будьте добры, дайте ключ.

 

Доктор Баро был холостяком, страдавшим бессонницей, а потому проводил ночи за чтением Золя и — дабы убить время — разглядыванием женщин в нижнем белье на открытках с объемным изображением. Он был одним из постоянных посетителей магазинчика моего отца и сам себя называл заурядным коновалом, но, когда дело касалось диагностики, обладал глазом куда более острым, чем добрая половина врачей, чьи кабинеты располагались на роскошной улице Мунтанер. Большую часть его клиентуры составляли состарившиеся шлюхи из ближайших кварталов и обездоленные, которые не могли платить ему щедрых гонораров, но которых он все равно лечил. Он часто повторял, что весь мир — сортир, и что ему бы только дождаться, когда команда Барселоны, черт побери, наконец возьмет кубок лиги чемпионов, и можно помирать со спокойной душой. Когда доктор открыл мне дверь, от него разило вином, а в зубах у него был зажат потухший окурок.

— Даниель?

— Меня прислал отец. Срочно нужна ваша помощь.

Когда мы добрались до пансиона, нас встретили напуганная, рыдающая донья Энкарна, бледные, как свечной огарок, постояльцы и мой отец, который в углу комнаты удерживал Фермина Ромеро де Торреса. Фермин был абсолютно голым, он плакал и дрожал от страха. В комнате царил беспорядок, стены были измазаны то ли кровью, то ли экскрементами. Доктор Баро окинул комнату быстрым взглядом и жестом велел отцу уложить Фермина на кровать. На помощь пришел сын доньи Энкарны, начинающий боксер. Фермин стонал и содрогался в конвульсиях, словно его внутренности пожирал дикий зверь.

— Ради всего святого, что происходит с беднягой? Что с ним такое? — подвывала с порога донья Энкарна, качая головой.

Доктор послушал у больного пульс, изучил при помощи фонарика зрачки и, не произнеся ни слова, достал из чемоданчика ампулу с лекарством.

— Придержите его. Укол поможет ему заснуть. Даниель, помоги.

Вчетвером нам удалось усмирить Фермина, который отчаянно рванулся, почувствовав, как в его тело входит игла. Все его жилы напряглись, словно стальные провода, но через несколько секунд глаза помутнели, а мышцы обмякли.

— Смотрите, он уж больно щуплый, этот мужчина, и то, что вы ему вкололи, может убить его, — сказала донья Энкарна.

— Не беспокойтесь. Он всего лишь спит, — ответил доктор, изучая шрамы, покрывавшие костлявое тело Фермина.

Затем он молча покачал головой.

— Сукины дети, — тихо сказал он по-каталонски.

— Откуда такие шрамы? — спросил я. — Следы порезов?

Доктор Баро отрицательно мотнул головой, не поднимая глаз. Он поискал среди тряпья одеяло и укрыл своего пациента.

— Ожоги. Этого человека пытали. Подобные следы оставляет паяльная лампа.

Фермин проспал два дня, а когда пришел в себя, ничего не помнил; вспомнил только, что, проснувшись среди ночи, почему-то решил, что находится в темной камере — и больше ничего. Ему было так стыдно за свое поведение, что он буквально на коленях просил прощения у доньи Энкарны. Он поклялся, что заново покрасит стены во всем пансионе, и, зная о набожности хозяйки, пообещал заказать десять молебнов за ее здравие в церкви Рождества Христова.

— Все, что от вас требуется — хорошенько поправиться и больше не нагонять на меня такого страху, стара я для этого.

Отец возместил нанесенный ущерб и уговорил хозяйку предоставить Фермину еще один шанс. Донья Энкарна охотно согласилась. Большинство ее постояльцев были люди бедные и одинокие, как и она сама. Когда испуг прошел, хозяйка пансиона преисполнилась к Фермину особым чувством и даже заставила его поклясться, что он будет принимать таблетки, которые ему прописал доктор Баро.

— Да ради вас, донья Энкарна, если понадобится, я готов кирпич проглотить.

Со временем все мы стали делать вид, будто забыли о случившемся, но я больше никогда не смеялся над россказнями об инспекторе Фумеро. После того происшествия мы чуть ли не каждое воскресенье водили Фермина Ромеро де Торреса в кафе Новедадес, дабы не оставлять его одного. Затем мы пешком направлялись в кинотеатр «Фемина», что на пересечении улицы Дипутасьон и бульвара Грасья. Один из билетеров был приятелем отца, он впускал нас через запасный выход во время киножурнала, всегда в тот момент, когда Генералиссимус торжественно разрезал ленточку при открытии очередного водохранилища, что доводило Фермина Ромеро де Торреса до белого каления.

— Какой позор! — возмущенно твердил он.

— Вам не нравится кино, Фермин?

— Сказать по чести, вся эта трескотня о седьмом виде искусства мне до лампочки. По-моему, это жвачка, которая призвана отуплять грубую толпу, почище футбола и боя быков. Кинематограф был изобретен для того, чтобы забавлять невежественные массы, и сейчас, полвека спустя, почти ничего не изменилось.

Подобные многословные тирады прекратились в тот день, когда Фермин Ромеро де Торрес открыл для себя Кароль Ломбард.[31]

— Пресвятая Дева Мария, какая грудь! — в полном ослеплении воскликнул он прямо во время сеанса. — Не сиськи, а две каравеллы!

— Молчите, вы, животное, или я вызову администратора, — зашикал голос какого-то благочестивого зрителя, сидевшего через два ряда от нас. — Надо же, ни стыда, ни совести. Не страна, а свинарник!

— Фермин, вам следует говорить потише, — посоветовал я.

Но Фермин Ромеро де Торрес не слушал меня. Он зачарованно следил за колыханиями божественного декольте; на его губах блуждала улыбка, глаза были пропитаны ядом техниколора. Позже, возвращаясь домой по алее Грасья, я отметил, что наш книжный детектив все еще не вышел из состояния транса.

— Думаю, вам стоит познакомиться с достойной женщиной, — сказал я. — Женщина сделает вашу жизнь веселее, вот увидите.

Фермин Ромеро де Торрес вздохнул, его мысли все еще были заняты усладами, что сулил закон притяжения полов.

— Это вы по себе судите? — простодушно спросил он.

Я в ответ лишь улыбнулся, зная наверняка, что отец искоса поглядывает на меня.

С того самого дня Фермин Ромеро де Торрес пристрастился каждое воскресенье ходить в кино. Отец предпочитал оставаться дома, наедине с книгой, зато Фермин не пропускал ни одного фильма. Он закупал горы шоколадок и устраивался в семнадцатом ряду, ожидая появления очередной звездной дивы. Сюжет волновал его меньше всего, и он болтал без умолку, покуда на экране не появлялась какая-нибудь дама с внушительными формами.

— Я поразмыслил насчет того, что вы говорили о подходящей женщине, — сказал как-то Фермин де Торрес. — Может, вы и правы, В пансионе появился новый жилец, бывший семинарист из Севильи, большой ходок. Он частенько приводит хорошеньких барышень. Слушайте, как же у нас улучшилась порода! Не знаю, чем он их берет, с виду ведь ни то ни се, может, он доводит их до исступления, читая «Отче наш»? Живет через стенку, мне все слышно. Судя по звукам, святоша в этом деле мастер. Такие ритмы! А вам, Даниель, какие женщины нравятся?

— По правде говоря, я плохо в них разбираюсь.

— Да в них никто не разбирается: ни Фрейд, ни даже они сами. Это как электричество. Необязательно в нем разбираться, чтобы ударило током. Ну, признавайтесь. Какие вам милее всего? Что до меня, то я уж, извините, предпочитаю тех, что в теле, чтобы было за что ухватиться. Однако вам, должно быть, милее худосочные. Что ж, я глубоко уважаю и такую точку зрения, не поймите меня превратно.

— Если честно, у меня мало опыта по части женщин. Точнее, у меня его вовсе нет.

Фермин Ромеро де Торрес посмотрел на меня, обезоруженный столь очевидным проявлением аскетизма.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: