НЕИЗВЕСТНОЕ ПРО ИЗВЕСТНУЮ ФОТОГРАФИЮ 15 глава




– А вы на пони ехали?

– Да. Ехали одни. Я левой рукой всегда правлю. Мальчик испугался, потянул меня вперед дальше. Я только ушиблась, но не растерялась, взяла его, он дрожал. Настолько был сильный удар, что у него слетела даже подкова с задней ноги. Привязали его к первой попавшейся скобе и начали собирать. И можете себе представить: вот эта самая тележка, и эти кудахчут, шум. Народа мало очень, бежит кто‑то, но он же не может нам помочь. А ведь это же как собственность, это как ценность, за нее ты от вечаешь.

Вот я собрала все в кучу (Рукавишникова мне кое‑как помогала). Надо, было оттащить от дороги куда‑то в сторону. Я оттуда, с Троицкого этого моста, тащилась с этим Мальчиком в зоосад, чтобы дать знать, что мы вот хоть и потрепались, но целы. И оттуда уже за нами приехал телега большая, которая подвозила корм для животнь И все это хозяйство забрали.

– Скажите, а дети младшего возраста животных не знали?

– Не знали. Откуда они могли знать? Там же малыши. И школьники почти не знали, уже забыли. Собак ведь не было совсем – их съели, – ни голубей, ни собак, ничего живого.

– Скажите, а вот как зоопарк уцелел, выжил в сорок первом, сорок втором году?

– Запасы были. Ведь у нас же там Удельнинский парк. Косили сено. Слон в сорок первом погиб. Бомбежка была, и его ранило. Очень потом жалели и ругали (это уже когда я поступила туда), ругали, что не сохранили мяса – могли его засолить или еще как, а его закопали, и так колоссальное количество мяса пропало. А вообще, несмотря на голод, несмотря на обстрелы, в зоологическом саду животные не погибли. Нет, нет. Вот заболел и умер своей смертью тигренок. Большинство животных отсюда было вывезено, не помню точно, кажется, в Саратов. А часть осталась. Не могли вывезти слона и не могли вывезти огромную бегемотиху Красавицу.

– Она выжила?

– Выжила. Она умерла собственной смертью уже мафусаиловых лет.

– Не покушались потом на ее мясо?

– Нет. Бывало, по‑моему, не на мясо, а на корм для нее покушались.

– Но она же травоядная?

– Но тогда и трава шла. Вы знаете, что я вам хочу сказать: она больше всех нам доставляла мучений. Она ведь не может жить без воды – у нее трещины на коже делаются. Там, сзади зоопарка, есть такой канал, и нам приходилось просто на саночках возить воду без конца. Это был тяжелый для нас наряд, прямо, знаете, по очереди нас заставляли это делать. И вот, нескольке раз в день, ее обливали, смазывали (если не съедали) всякими животными жирами.

А так, понимаете, этот зоопарк был на балансе на продовольственном в городском Совете, так что обезьянам выделяли витамины (как там доставали – я просто не знаю).

Отопление тоже было для нас очень трудным. Я жила на Васильевском острове. Так всегда я шла из зоосада (ну, конечно, с противогазом, само собой) с вязаночкой каких‑нибудь дров, щепок – все маленькие кусочки, но чтобы прийти домой и подтопить буржуйку.

Ну что еще я вам скажу? Потом мы организовали катание детей на пони. Там оставались два пони. Сбруи не было – кое‑какая, рваная. И я сама шорником была: шила седельники всевозможные, хомут обтягивала, все это делала. Тележка наряжена была. И вот Тимоша, наш знаменитый Тимоша – мы его все страшно любили… Тимоша – это старичок, который нам помогал. И вот он возил этих ребятишек, и, конечно, это страшная радость.

Тяжелое впечатление, конечно, производили эти самые посещения раненых в лазаретах. Это ужасно прямо было. Ведь они, понимаете, прикованы иногда к кровати, с ужасными ранениями, и все‑таки улыбались. А эта улыбка так дорога была! Не нужно было ничего, лишь бы только он улыбнулся.

– На вашу обезьянку?

– Конечно, уже старались, выворачивались, чтобы как‑нибудь идти к ним на встречу.

Много детей стекалось к нам. Знаете, что принимали мы только тех, которые хорошо учились, чем‑либо отличались, помогали старшим или что‑нибудь еще. И они охотно шли, очень охотно. А работа тоже была такая, что они должны были убирать зоосад, помогать в кормежке, а главным образом наблюдать данное животное, записывать. Мы выезжали с ними в Удельнинский парк, наблюдали перелет птиц или животных мелких этих.

Вы знаете, холодища эта, щели, промерзший потолок, иней. И ребята – юннаты – и мы все‑таки что‑то такое делаем. Не думаем о каком‑то хлебе, а о хлебе духовном, тут у нас и Брем «Жизнь животных»…»

 

ЧЕМ ЛЮДИ ЖИВЫ?

 

Голод терзал, насмерть убивал детей на глазах у ленинградских матерей. И дети видели муки своих матерей, но поняли их по‑настоящему, может быть, лишь спустя много лет, когда сами стали матерями, отцами.

 

Магдалина билась и рыдала,

Ученик любимый каменел,

А туда, где молча мать стояла,

Так никто взглянуть и не посмел.

 

Анна Ахматова

У нас имеется несколько записей, где одновременно и об одном вспоминает мать и ее ребенок, теперь уже взрослый человек. Вот один из таких современных рассказов Ольги Ивановны Московцевой и Валентины Александровны Гавриловой (дочь будем называть Валя, хотя она уже давно взрослая).

«Ольга Ивановна:

– Я в охране была, и нам разрешили дрова брать. Попрошу одну соседку, вторую, наберем дров – они тащат, я тоже дотащу до дому и скорей на дежурство. Потом эти дрова расколем и – на рынок, там рядом рынок был, Клинский. Мне‑то самой нельзя стоять продавать. Я Валю поставлю. Я привожу ее на тележке еле живую, чтобы она только стояла около этих дров, чтобы чувствовалось, что есть человек. А я наблюдаю стою. И вот, знаете, один раз такой посчастливился нам день: подошла ко мне женщина и сказала: «Я, говорит, вам дам килограмм крупы».

Валя:

– Пшена, килограмм пшена!

Ольга Ивановна:

– «Пшена кило. Никому не говорите. Я вам свою квартиру не покажу. А только вы мне к дому подвезете и свалите эти дрова». А мне нужно и дрова везти и Валю тащить на санках.

– Вы дрова везли, а ее посадили наверх? Ольга Ивановна:

– Да, она не ходила. Ну, довезли. Дали нам эту крупу. Куда ее девать? Валя кричит: «У нас отберут, у нас отберут эту крупу!» Я говорю: «Ладно, давай запрячем тебе за пальто».

Валя:

– Тогда отбирали.

Ольга Ивановна:

– Да, бывало. Ну, я ей крупу сюда запрятала и говорю: «Садись в санки, а лучше ложись. Я тебя повезу домой». И вот мы привезли крупу домой. Уж Валя эту крупу берегла, ведь она за хозяйку у меня была. Я приду с работы, она нальет мне супу и считает, сколько крупин. До того досчитается, что суп холодный. Я заплачу, мне тепленького хочется с улицы, а она все» считает: «Доктор мне сказал, чтобы ты не откусила лишний раз от меня, ни я, чтобы было поровну. Тогда будем живы». Знаете, с головой у нее что‑то было – она была как ненормальная.

Валя:

– Да, я была ненормальная.

Ольга Ивановна:

– Как ненормальная: у нее ни памяти не было, ничего.

– А это какой год был? До Ладоги? Ольга Ивановна:

– Да, да, да. До Ладоги, я еще не работала на Ладоге. На Обводном был оборонный завод, там муж работал. Меня и взяли туда в охрану – я уже больная была, у меня была третья группа инвалидности. Вот отсюда дрова и брали. Это до Ладоги было.

Валя:

– Тогда давали шроты, дуранду…

Ольга Ивановна:

– У меня шерсть была, я вязала чулки, повару отдавала. Что было, я все ей давала, а она мне луковичку даст, шелуху отдаст. Из шелухи я делала котлеты картофельные, из дрожжей суп дрожжевой делала. Потом клею мне дали. Из клея сделала студень (клей вот этот, которым клеют). Я не могла есть, а Валя ела. Она ела с удовольствием этот клей как студень.

– А насчет крупы это ей врач внушил в больнице?

Ольга Ивановна:

– Да, да. У нее с легкими было неблагополучно, все время с легкими было неблагополучно. И вот, значит, врач ей давал соевое молоко. Придет она и делает вроде кофе. Я хочу, чтобы она съела, а она – чтобы я. Вот сидим спорим. Она мне: «Я не буду есть, умру – тогда и ты умрешь. А если я буду есть, а ты нет – ты умрешь тогда, но и я без тебя». Мне приходилось уступать ей и все делить поровну. И потом: продукты получала она. Вот вижу – половиночка конфетки осталась. Я говорю: «Валя, почему ты это не съела?» (Я все хочу, чтобы она побольше меня ела.) Она мне: «Нет, нет, что ты! Я только половину конфеточки. Доктор сказал, чтобы мы все поровну ели, все поровну. Тогда мы будем с тобой жить».

Валя:

– Относительно того, как спастись в таких условиях, по радио ленинградскому, например, говорили: «Не ешьте сразу свои сто двадцать пять граммов, делите пополам». У меня хватало сил делить пополам. Я за окно почему‑то прятала, за раму, потому что крысы были, мыши. Это поначалу. А потом уже ни мышей, ни кошек, ни собак – ничего в Ленинграде не было. И вот я делила так: кусочек съедала утром, кусочек вечером. Я прислушивалась к тому, что говорили по радио.

Ольга Ивановна:

– У нас был котенок. Я говорила – унесите его куда‑нибудь. А крестный пришел и говорит: отдайте его мне, я его съем. А Валя как заплачет: «Что ты говоришь! Кошечку хочешь съесть!» Потом я уговорила соседку, она кондуктором работала. Я говорю: «Слушай, Катя, скажи Вале, что снесешь кошечку в столовую, она там будет жить, ее кормить будут, а потом ей вернут. Но только туда нельзя ходить, нельзя смотреть. Кончится война, и тебе тогда вернут». Уговорили.

Валя:

– И еще запомнилось: мне очень хотелось жить. Я так хотела жить, так велика была сила эта, что я была готова подчиняться всему, что говорили, всем советам, только бы выжить! Просто удивительно как‑то! Еще мне запомнилась продавщица, которая выдавала нам паек. Были случаи, когда не выдавали пайка: не было муки или хлебозавод не выпустил хлеба по каким‑то причинам. Даже такие случаи были! А вот когда все было благополучно и хлеб привозили, это были очень большие буханки. На меня производило впечатление, что они очень большие были. Но они были мерзлые. И продавщица не могла буханку хлеба разрезать ножом, она ее рубила топором. Это я очень хорошо помню. Булочная находилась в нашем доме, в доме семьдесят шесть. Тут мы и блокаду пережили. И вот она топором рубила эти буханки, чтобы отрубить маленький кусок – сто двадцать пять граммов. Вперед не отоваривали, потому что мало было в Ленинграде таких возможностей, чтобы вперед отоваривать. И у меня тогда была мечта: «Мама! Неужели мы доживем до того времени, когда в булочной будут полные полки хлеба?!» Мне не верилось, что такое будет время. Я не мечтала о каких‑то булочках, хотя бы только хлеба были полные полки. И я говорила: «Какие же мы будем счастливые, когда мы доживем до этого!» Я дожила до этого времени, увидела полные полки хлеба… Но до сих пор мы сушим сухарики, не выбрасываем хлеб.

Ольга Ивановна:

– Она говорила, что мы будем очень богато жить, когда у нас будет вдоволь хлеба и соли (ведь и соли тогда не было), будем с тобой пить кипяток с солью и хлебом!

Валя:

– И еще такой момент я запомнила. Мы жили рядом с Варшавским вокзалом: Московская застава, много заводов, рядом Бадаевские склады. Поэтому и бомбили очень сильно этот район. Пулковские высоты недалеко, и Московский район принимал все эти снаряды. Как только начинали бомбить, я себя считала счастливой, что живу в первом этаже, потому что сверху все бежали к нам прятаться. Обычно первый этаж считался плохим: темновато там, сыровато, а во время войны это было большое счастье. Это, может быть, нас спасло, потому что в наш дом много снарядов попадало в четвертый этаж, в третий, и тогда все бежали к нам спасаться. Мама меня в этот момент так наряжала: она снимала с меня мое детское пальто и надевала свое, потому что оно было из бостона, с меховым воротником и было все‑таки подороже, чем мое детское. Она вешала мне мешочек на шею и туда клала карточки и свои и мои и говорила: мало ли что может случиться, на первое время, на первый месяц у тебя будут карточки, ты мои вещи продашь, мое пальто и как‑то просуществуешь, а может быть, блокаду прорвут, и ты сумеешь эвакуироваться…»

 

Ленинградская женщина… Она жила чуть дольше, чем могла жить, если даже потом смерть, иссушив, сваливала. Ее «задерживала» – на день, на два, на месяц – мысль, страх, забота о ребенке, о муже…

«И вот, знаете, другой раз я чувствую, что слабею, слабею. Совсем руки, ноги холодные. Батюшки! Я же умру! А Вова? И, знаете, я вставала и что‑то делала. Этого я просто сейчас объяснить не могу» (Александра Борисовна Ден).

Многие из них только благодаря этому и сами выжили – вопреки научным подсчетам, что, мол, лежащий неподвижно теряет меньше калорий, чем тот, кто ползет на заледеневшую Неву за водой, через силу тащит на саночках дрова, сутками стоит в очередях за хлебом, для ребенка… Тут и наука должна была что‑то пересматривать или вспоминать забытое.

Е. С. Ляпин, доктор физико‑математических наук, профессор математики, сам все это и наблюдавший и переживавший, высказался так:

«Но один момент я все‑таки отмечу, ибо он для нас сыграл свою роль, да и для многих людей тоже. Я говорил с врачами в этот период, и потом они это подтвердили. Ведь нормально люди себе представляли, что человек – это вроде печки: пока дрова подкладывают – печь горит, если нет дров, их не подкладывают, дрова сгорели – и печка потухла! Ну а человеку подкладывают там всякие калории, на этих калориях он живет, действует. А когда их нет, то расходуется то, что накоплено в организме: жировые отложения, мускулы. Он все это съедает. Когда у него все „сгорело“ (всякий физик знает энергосистему), нечем двигаться – он умирает. Но часто человек умирал тогда, когда в его организме какой‑то еще небольшой запас калорий – в физическом, примитивном смысле – оставался: печка работать еще могла, а он умирал. Человек‑то все‑таки не печка. Человек очень сложное устройство, необычно сложное. В этом отношении важную роль играло то, как человек себя вел, насколько он мог бороться. Я помню людей в начале голода, которые перестали мыться, перестали бриться. Если получали по карточкам, то тут же, в магазине, все съедали сразу. Если давали на три дня, они съедали все в один день, а потом у них ничего не было. И это не ужасные, безвольные люди, нет, нормальные, хорошие люди. Они исходили из принципа той же самой печки: на движение человека тратятся калории, калорий не хватает, надо лежать, лежать столько, сколько можно. Не надо шевелить пальцами, надо лежать. И это было ошибкой, потому что человек не печка. Правда, идешь по комнате, тем более умываешься, тем более холодной водой, тратишь на все это какие‑то калории. А на самом деле так ты продолжаешь оставаться человеческим существом, которое в какой‑то степени функционирует.

Надо сказать, что многие люди в этом отношении стали на позицию соблюдения жесткого режима, конечно, режима, соответствующего тем условиям, которые были, но это было твердо на каждый день. Для тяжелого периода блокады обед состоял из кипятка, в котором размачивали пятьдесят граммов несъедобного хлеба. Ели из тарелки ложкой. Можно подумать, что я о пустяках говорю: не все ли равно, когда съесть свои сто двадцать пять граммов, размачивать хлеб или нет, есть ложками или так. Нет, и это было важно. Надо было создать какой‑то ритм, похожий на жизнь нормального человека. Это я знаю по себе, знаю по своим близким, знаю и слышал от врачей, которые могли наблюдать все это в массовом порядке. Конечно, это не гарантия; естественно, что в конце концов никакой режим не действует, если человек не получает пищи, рано или поздно смерть его захватит.

Повторяю, это не гарантия, но это отодвигало насколько можно гибель. Надо сказать, что я свои мысли, свои чувства старался держать в норме, опускаться так, как опускались некоторые люди, – это было неправильно и ошибочно».

…У нас имеются два дневника – матери и сына Прусовых. Дневник матери, Фаины Александровны, особенно интересен: медицинская сестра, писавшая его, не только яркая личность с трагической материнской судьбой, но и человек с литературным даром. Она и сыну подсказала записывать. Когда студента‑медика мобилизовали в армию, она взяла толстую тетрадку, сказала: «Записывай туда самые интересные вещи, потому что есть такая фраза: „И плохие записки современников ценны для потомков"». Есть в записках ее сына врача Бориса Прусова странички, затрагивающие ту же проблему калорий – пищевых и, так сказать, «духовных калорий».

 

«Моя мама Прусова Фаина Александровна была медицинской сестрой с довольно большим стажем. Работала когда‑то операционной сестрой у профессора Грекова в Обуховской больнице. И потом работала в хирургии в больнице Софьи Перовской. Благодаря нашей маме мы и выжили, потому что как‑то она поднимала дух всех нас. Мы не опускались: мы мылись элементарно, делали себе какую‑то ванну. Причем очень интересно, что у нее была своя теория, которая, кстати, подтвердилась жизнью: не залеживайтесь, не залеживайтесь! Когда я как медицинский работник пытался ей возражать: „Мама! Когда ты лежишь, то ведь энергии тратится меньше, питания ведь надо меньше“, – она говорила: „Это парадоксально, но факт: кто ходит – будет жить и работать. Ходите!“ Когда я совсем выбился из сил (это в сорок втором году) и уже не хотел ходить в институт, то сестра и мать сказали: „Ты должен кончить медицинский институт. Ходи! Если ты не будешь ходить, ты умрешь!“ И я ходил. Я ходил от Марсова поля до площади Льва Толстого ежедневно туда и обратно и еще делал квартирные вызовы и принимал больных в больнице Софьи Перовской.

Вот такая была мама. Кто бы к нам ни пришел, у нас всегда было чисто. Стол всегда был накрыт скатертью. Как‑то всегда было весело. Все убрано, аккуратно, чисто. И вот эта самая чистота, вот эта самая дисциплинированность матери – она передавалась нам. И это, по‑моему, помогло нам выжить. Мать никогда не давала нам падать духом… Паек делился, каждому давалась порция, причем, как они уже потом признались, мама с сестрой в самое трудное время больше давали мне, не знаю почему. Но вот что самое интересное: мама считала, что у нее в комнате чисто, всегда вымыт пол, все блестит, но когда уже сняли блокаду и она сняла затемнение (шторы), дали электричество, она посмотрела на обои и сказала: «Господи, господи! До чего же я себя обманывала! Все‑таки в какой грязи я жила…»

 

Из дневника Ольги Ефимовны Эпштейн:

«5 мая. Я после бюллетеня вышла на работу. Завод выпускает новый военный заказ. Народу мало. Из старых рабочих почти никого нет. Вымерли, а часть уехала… Я осваиваю новые детали. Все хожу еще в зимнем пальто. Настоящий заказ гораздо интереснее прошлого. Во‑первых, разнообразие деталей и гораздо точнее, притом из цветного металла. Сегодня привезли в столовую икру из дуранды, мне дали один килограмм. Раньше я бы в рот не взяла, а теперь мне это кажется очень вкуcным.

13 мая. Пошла Эдика навестить… Вечером слушаю сообщение Информбюро, затем иду в булочную, выкупаю 250 граммов хлеба и, если есть, масло. Помажу на хлеб и наслаждаюсь. Затем ухожу на работу. Придя с работы, разогрею чай, напьюсь и ложусь спать. Я работаю самостоятельно, заменяю и мастера и контролера, подсобницу, нарядчицу и др.

Сегодня мы проводили заводское собрание. Подвели итоги мая месяца. Задание мы выполнили.

Сегодня была врачебная комиссия. У меня признали дистрофию первой стадии. Стали отбирать самых больных дистрофиков на усиленное питание. Я не мечтаю попасть. Десны у меня уже выровнялись. Я даже удивилась, что я так легко отделалась и зубы на месте остались. Сегодня нам дали по одному литру соевого молока.

10 июня. Ко мне подходит парторг и говорит: «Вот тебе справка, и пойдем скорее к врачу». – «А зачем?» –«На усиленное питание»…»

Ленинградская женщина отчаянно и бесстрашно сражалась против голода. Это был ее фронт. Те, кто выжил в Ленинграде, обязаны не только войскам, не только «Дороге жизни», но и женской стойкости, женскому терпению, выносливости, женской силе и, наконец, ее любви.

А ведь как ей хотелось и тогда быть не самой сильной и выносливой, а «всего только» женщиной, которую кто‑то бы и пожалел. Иногда так невмоготу ей было изображать и самую сытую и самую здоровую в семье…

 

«Вот я вспомнила такой случай. Давали одно время вместо сахара так называемые соевые батончики. Ну, там было не столько сои, сколько… я не знаю, что там было. И я их делила между нами тремя. И я помню случай или два, когда я им свою порцию отдавала и выходила в коридор. И один раз я вышла в коридор и заплакала. Знаете, вообще‑то я и до сих пор довольно равнодушна к еде: есть так есть, нет так нет. А вот тогда… До сих пор помню, как я вышла в коридор и заплакала» (Александра Борисовна Ден).

 

Ей, женщине, матери, жене, приходилось быть сильнее, выносливее, мужественнее самой себя.

 

ЛЕНИНГРАДСКИЕ ДЕТИ

 

 

«– Я выхожу со двора своего, рядом с Генеральным штабом, и вижу – около калитки, совсем прижавшись, сидит мальчик. Мне показалось, что ему лет шесть. Я спрашиваю: „Что ты здесь делаешь?“ Он говорит: „А я пришел сюда умирать“. – „Умирать? Ты смотри, какой ты, – раз ты смог сюда прийти, ты не умираешь! И где ты живешь?“ – „Я живу на Мойке. У нас очень темный двор и квартира очень темная. А здесь вон как светло. (Это на Дворцовой площади.) Я пришел сюда умирать“. Ну, я со своими девочками взяла его к себе в архив. Мы его напоили теплой водой, какие‑то корочки ему дали. И клею столярного, вот этого самого. И он нам сказал: „Если я останусь жив, я всегда буду есть этот клей“.

– А сколько же ему было лет?

– Мне казалось, что ему лет шесть. А ему оказалось одиннадцать. Я его спросила: «Ну почему ты пришел сюда? У тебя никого не осталось?» Он сказал: «А разве ты не понимаешь? Если бы у меня кто‑нибудь остался, я не пришел бы. Папа на фронте, мама умерла, лежит. Сестренка умерла». Ну, я отвела его в детскую комнату и сказала его адрес (он знал свой адрес), они туда пошли. А больше я о нем ничего не знаю». (Из рассказа Л. А. Мандрыкиной.)

 

«Ленинградские дети»... Когда звучали эти слова – на Урале и за Уралом, в Ташкенте и в Куйбышеве, в Алма‑Ате и во Фрунзе, – у человека сжималось сердце. Всем, особенно детям, принесла горе война. Но на этих обрушилось столько, что каждый с невольным чувством вины искал, чтобы хоть что‑то снять с их детских плеч, души, переложить на себя. Это звучало как пароль – «ленинградские дети»! И навстречу бросался каждый в любом уголке нашей земли… До какого‑то момента они были как все дети, оставались веселыми, изобретательными. Играли осколками снарядов, коллекционировали их (как до войны коллекционировали марки или бумажки от съеденных конфет). Убегали, прорывались на передовую, благо фронт рядом, рукой подать. Азартно закидывали песком в своем дворе немецкие зажигалки, словно это новогодние шутихи.

«Едем дальше, до Обводного канала, – вспоминает бывший водитель трамвая Анна Алексеевна Петрова, – здесь на мосту Ново‑Каменном дети метлами сметают бомбы в Обводный канал, прямо в воду…»

Калягин И. В.: «Ну, мальчишка решил, что, если побегу кругом, кричать, никто не услышит. Побегу кругом – дом загорится. Он решил прыгать с большого дома на нижележащий дом.

– Сколько этажей?

– С четвертого на двухэтажный. Два этажа. Что думать? Он прыгнул и зажигалку выкинул. И тоже фамилия затерялась».

А потом они становились самыми тихими на земле детьми.

«Сидим мы, и вокруг нас, вокруг школы, разорвалось шестнадцать снарядов! Стекла все выбиты. Мальчишки все за меня вот так пальчиком держались. Вы понимаете почему? Очевидно, я… Я чувствую, что я дрожу. Я напрягла все силы, чтобы, понимаете ли, вот эту дрожь убрать. И вы знаете, мне это удалось! Вы знаете, вот я напрягла все силы! И потом я себе внушила, что я сейчас не в Ленинграде, что я сейчас в Молодине у мамы, что все совсем хорошо» (Рогова Нина Васильевна).

«Впереди меня стоял мальчик, лет девяти, может быть. Он был затянут каким‑то платком, потом одеялом ватным был затянут, мальчик стоял промерзший. Холодно. Часть народа ушла, часть сменили другие, а мальчик не уходил. Я спрашиваю этого мальчишку: „А ты чего же не пойдешь погреться?“ А он: „Все равно дома холодно“. Я говорю: „Что же ты, один живешь?“ – „Да нет, с мамкой“. – „Так что же, мамка не может пойти?“ – „Да нет, не может. Она мертвая“. Я говорю: „Как мертвая?!“ – „Мамка умерла, жалко ведь ее. Теперь‑то я догадался. Я ее теперь только на день кладу в постель, а ночью ставлю к печке. Она все равно мертвая. А то холодно от нее“ (Игнатович 3. А.).

Ленинградские дети разучились в ту зиму шалить. И даже смеяться, улыбаться разучились, так же как их мамы и бабушки и так же как их первыми умиравшие отцы, дедушки…

«Люди, даже дети, не плакали и не улыбались», – об этом многие вспоминают. Как говорила Ольга Берггольц «своим» ленинградцам: «…горе больше наших слез». А для улыбки, оказывается, тоже необходимы силы. А сил столько не было, не хватало на работу, на жизнь!.. Когда минула страшная зима смерти, голода, женщина однажды – что‑то сказали, сделали при ней – почувствовала: «…с лицом моим происходит нечто, какое‑то непривычное положение мышц…» А это человек снова заулыбался…» (Из рассказа Лидии Сергеевны Усовой.)

«– Помню, как стояла за хлебом, – говорит нам, но грустно смотрит куда‑то глубоко в себя, на ту блокадную тринадцатилетнюю Галю, певица Ленинградской академической капеллы Галина Александровна Марченко. – У нас был такой большой двор, и нужно было стороной как‑то обойти домика полтора, и там была булочная. Я помню, мы стояли в очереди с вечера, стояли сутками, напяливали на себя абсолютно все. А мама не могла, в общем‑то, двигаться, она скорей как‑то ослабла. Она все время грела мне кирпичи, у нас на „буржуечке“ всегда лежали кирпичики, два или три. Я устраивала себе на грудь теплый кирпич, чтобы согреваться. Помню – замерзну, приползу домой, мне дадут другой кирпич, и я опять, у меня сил было больше, уползаю вместе с кирпичом. Помню, что мама меня просто обогревала этими кирпичами. Ну, в конце концов я получала своим по сто двадцать пять граммов хлеба и возвращалась домой.

– Бывало, чтобы вы смеялись?

– Мы не смеялись, в общем, я не помню такого случая. Мы вообще не разговаривали, потому что просто, сил не было. Нет, не могу вспомнить, чтобы я смеялась. Я все время ходила с карточкам и, потому что мама боялась потерять их: ведь это же смерть.

– А вы плакали?

– Нет, и плакать не плакали, просто уже было какое‑то безразличие. Мы уже не спускались в бомбоубежище, а просто закрывались у себя дома и никуда не ходили.

– Вот нам рассказывала одна женщина, как он впервые после всего пережитого улыбнулась и как сам удивилась этому забытому мышечному движению. Вы не помните свою первую улыбку?

– Про улыбку я не помню. По‑моему, я улыбнулас уже тогда, когда мы уехали в эвакуацию. Может быть, раньше. Нет, когда мы были уже в Жихареве».

Александра Александровна Агронская, заведующая нотной библиотекой Ленинградской академической капеллы, милая, с улыбчивыми ямочками женщина, сразу посерьезнела, погрустнела, как только заговорила о улыбках, которых так мало было, которые так редко светились на детских лицах. Жила она в детском доме, блокадном детском доме (мать – «по мобилизации» отец – на фронте).

«– Ну а вот дети как себя вели? Кто‑то ел сразу, кто‑то прятал, да?

– Вы знаете, я могу только сказать, что мы очень мелкими частичками ели. Мы никогда не кусали хлеб, а отщипывали, отщипывали кусочки хлеба и брали в рот И в столовой (у нас была большая комната, где мы, все дети, ели), в столовой мы по очереди имели возможность облизывать кастрюли после второго, ну, после каши…

– А очередность кто устанавливал?

– Воспитательница. Нас там много детей было.

– По очереди или в порядке поощрения?

– Нет, это по очереди. Вы знаете, я думаю, что мы не очень озорничали. Нас, по‑моему, не за что было наказывать, только расшевелить можно было. Во всяком случае, когда я в школу пошла… Вот запомнила имя своей учительницы в первом классе – Елена Игнатьевна. Это была двести вторая школа, на Желябова… Она, когда мы впервые чему‑то засмеялись в классе, – это уже было, наверно, в сорок четвертом году, в конце, класс почему‑то захохотал, – она после этого пошла по домам, обошла родителей и всем говорила: «Сегодня ваши дети смеялись!» Это было самым важным сообщением.

– А детский дом где был расположен?

– Детский дом был на Некрасова. Там церковь какая‑то снаружи, а во дворе у нас был детский дом. Во время одной из прогулок этот детский дом был разбит снарядом. Дети не пострадали, нас перевели в другое наше помещение.

– А в самом детском доме не удавалось вас рассмешить?

– Я думаю, нет, хотя мы и танцевали. Вот Лисичкой я была… Еще помню – у нас постановка была, «Снегурочка», и я там Снегурочкой была, пела, но, наверно, это было не очень весело, я так думаю.

– А дети все вашего возраста или были и постарше?

– Были и старше дети, были и помоложе.

– А потом из детского дома вернулись домой?

– Да, из детского дома я вернулась домой вместе с сестрой.

– А отец?

– А отец у меня недавно умер. Он всю войну прошел. Он был в Германии. А потом работал – хочу похвастать! – в экспедициях. На «Оби» и «Лене» ходил в Антарктиду. И сейчас его именем названа банка в Антарктиде.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-08-22 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: