Одно событие хронологически совпадает с нашими первыми месяцами в «Сомбреро», но оно требует отдельного разговора: мы забеременели! Я зачала как-то утром в «Хэддон-Холле» в конце августа 1970-го – помню, у меня не было ни малейших сомнений в том, ЧТО только что произошло, – и 30 мая 1971 года в Бромлиевской больнице я родила Данкана Зоуи Хэйвуда Боуи – здорового мальчугана, весом в восемь с половиной фунтов [3,85 кг].
Люди заводят детей по разным причинам, и я не исключение: у меня были разные причины.
Во-первых, это было для меня естественно: влияние моей матери, католическое воспитание плюс этика тогдашнего времени в духе «мать-Земля» в сочетании с чем-то чисто личным убедили меня в том, что я созрела для раннего материнства. Иметь ребенка, рассуждала я, значит следовать биологическим функциям моего организма, и, конечно, я ужасно выиграю от такого следования естественному порядку: я буду чувствовать себя лучше, мое тело будет лучше работать, короче, что должно быть, то и будет. И, само собой, если я заведу детей в молодости, я все еще буду молодой и полной сил, когда они вырастут и уйдут от меня, и у нас с ними будет много счастливых дней.
И Дэвиду от этого тоже будет лучше. Я наблюдала за ним, когда он общался с детьми других людей – Мэри Финниган или его друзей-хиппи из Ноттинг-Хилла – и замечала с более чем случайным интересом, каким он был в такие моменты: добрым, мягким, расслабленным, игривым, счастливым – самым естественным в мире папочкой. У него на душе становилось светлее в компании детей, и они могли запросто касаться таких его черточек, которые он прятал от взрослых под покровом холодности и цинизма. Так что у меня тут же родились великие идеи. Отцовство могло бы стать для него освобождением. В обществе своего собственного ребенка его фригидность пройдет, его боязнь эмоциональности растает, и он, возможно, будет чувствовать себя гораздо лучше.
|
Примеры, которые мы видели вокруг, тоже были ободряющими. Мы знали нескольких людей, имевших детей, но вовсе не бывших стрейтами ни в отношении к жизни вообще, ни в отношении воспитания детей в частности, и было замечательно наблюдать, что родительство совсем не означает конца свободы и творческой жизни. Помню, что эти люди особенным образом притягивали меня: раскованные, творческие души, будучи родителями, они приобретали некую ВЕСОМОСТЬ в своей шикарности и очаровании.
Все вышесказанное переваривалось у меня в голове, когда я впервые предложила эту тему Дэвиду на осуждение: «Ты всегда играешь с чужими детьми. Может, нам следует завести собственного ребенка?». Но, возможно, старая, как мир, причина тоже была составной частью этого рецепта. Возможно, я начала чувствовать, что мы стали отдаляться друг от друга, и считала, что родительство снова сблизит нас. Не знаю. Может, мне так кажется только в ретроспективе, а может, и нет.
Реакция Дэвида была интересной: «Да-а... Но ведь ты же так занята. Иметь ребенка, это, знаешь ли, большая работа».
Ну что твой типичный мужик-шовинист! Так и слышу эту работу мозгов у него в голове: «Иметь ребенка – это значит, что Энджи станет МАМОЙ: зароется в пеленках, забьет на карьеру, на работу, на все... А это значит, что у меня не будет больше моего вышибалы!»
Впрочем, нормально. Я успокоила его, напомнив, что существуют на свете няньки, слава те, Господи, и что весь правящий класс этой страны выращен именно ими, и что в цивилизованном западном мире в третьей четверти ХХ века он может получить от своей жены самое лучшее от обоих миров, если он этого хочет.
|
Он этого хочет, сказал он, так что мы решили завести бэби. Я бросила принимать пилюли и предоставила остальное природе, ну и, само собой, природа не замедлила взять свое. Не сказала бы, чтобы в этом могли быть какие-то сомнения: я полька по матери, а это означает неуемную плодовитость. Я залетаю, стоит на меня только игриво посмотреть.
Я верю, что моментом зачатия стало одно утро, когда Дэвид проснулся в белоснежной комнате, которая позднее была перекрашена в голубую и стала музыкальной. Мы занимались любовью с особым наслаждением. Глубочайший оргазм, который сотряс все мое нутро, убедил меня в том, что мы только что зачали ребенка.[20]
Оглядываясь назад с большими знаниями, чем мои тогдашние, сейчас я, конечно, в этом не так уверена. Я могла зачать и два-три дня позднее или раньше. Мы в то время занимались любовью почти каждый день, так что – кто знает? Все же, ЧУВСТВО магического момента было.
И это, бедные мои читетели, наверное, слегка сбивает вас с толку, после того как я говорила в четвертой главе, что прошло несколько лет, прежде чем я «встретила мужчину, способного привести меня к вершине сексуального блаженства», а в шестой главе – что секс с Дэвидом был «вшивеньким».
Перво-наперво, должна разъяснить, что та наша ночь с испанским мальчишкой и мое осознание сексуального разлада между нами с Дэвидом приходятся на 1972 год – после того, как родился Зоуи, и все между нами переменилось. Так что, если «вшивенький» – это несколько преувеличенный термин, то, в общем, правда все же где-то рядом. Наша сексуальная жизнь в 1972 году перестала быть такой, как прежде.
|
Во-вторых, я вовсе не собираюсь списывать Дэвида со счетов как любовника, даже если он не делал для меня того, что делали другие мужчины в более поздние годы. Не забывайте, что мы с Дэвидом были очень молоды и совершенно невежественны в вопросах секса. Это было естественно и характерно для всех; подовляющее большинство людей возрастом около 20 лет в начале семидесятых (а, насколько я знаю, еще и сегодня) не слишком соображали в том, как доставить удовольствие своему сексуальному партнеру – мы только-только научились доставлять удовольствие себе самим. Лишь позднее, когда вы набираетесь опыта и теряете интенсивную юношескую зацикленность на себе самом, вы начинаете понимать, что ваше собственное удовольствие увеличивается, когда вы отдаете столько же, сколько получаете. Уверена, что для Дэвида это было так же верно, как и для меня. Уверена, что с разными людьми в разные периоды своей жизни он был прекрасным любовником.
Мы ничем, в общем-то, не отличались от любой молодой пары тех лет. Все, что он действительно умел, это вставлять, а все, что я действительно умела, это впускать. То есть, я, конечно СЛЫХАЛА про такие вещи, как фелляция (какая ж девушка не слыхала?), но сама идея взять эту штуку в рот и поиграть ей была мне противна. Он же из нее писает, черт возьми! Уверена, что Дэвид чувствовал примерно то же самое относительно моего «хозяйства». Такая вот картина.[21]
Не могу продолжать разговор про нашу с Дэвидом сексуальную жизнь, не упомянув об одной обломавшей меня странности. Сначала я думала держать ее в секрете и не упоминать в этой книге, но чем дальше я заходила, тем труднее и бессмысленнее это становилось.
Скрасить этот факт, признаться, довольно трудно. Как-то раз Дэвид сказал мне: «У меня проблема. Временами появляется какая-то сыпь, и болит так, что я не могу трахаться». Он показал мне свой «петушок», и вид у него был такой, словно его натерли наждачной бумагой.
В панику я ударяться не стала. Он объяснил мне, что эта сыпь появляется и исчезает совершенно непредсказуемо, и что, когда ее нет, то все нормально, и он может заниматься любовью, сколько хочет. И поскольку основную часть времени с ним было все в порядке, то и паниковать особенно не стоило.
Я переварила все это и решила: что ж, не такая уж и проблема. Мы просто подождем, когда нужно, а в другое время будем продолжать, как хотим. Его открытость даже помогла мне: усилила мое чувство доверия и интимности, привязав меня еще крепче к этой моей истории – Светящаяся Личность и ее проводник – вдвоем против всех невзгод, и т.д. и т.п. Любовь ДЕЙСТВИТЕЛЬНО слепа.
Самый неприятный аспект этой ситуации выяснился спустя несколько недель, когда Дэвид преподнес мне усложненный вариант. Здесь дело во мне, сказал он: что-то такое во мне вызывает у него эту сыпь. Она появляется у него только тогда, когда МЫс ним занимаемся любовью.
Как всегда готовая к разумной кооперации, я тут же оправилась к своему генекологу, который, обследовав меня, сказал, что у меня есть незначительная грибковая инфекция, но никаких других проблем. К тому же он объяснил мне факты жизни без прикрас: такого рода вспышки сыпи в основном вызываются разными стрессами, так что самое лучшее, что тут можно сделать – достаточно спать, нормально питаться и не волноваться.
Окей, сказала я, но как насчет самой сути: может ли действительно что-то такое быть во мне, какая-то особая вагинальная среда, вызывающая у Дэвида эти вспышки?
Миллион-долларовый ответ, двусмысленный и неопределенный, не заставил себя ждать: не исключено, сказал доктор. Хотя в гинекологическом смысле он не видит во мне ничего особенного, и, более того, он не знает случаев, чтобы вагинальная среда вызывала такого рода сыпь или даже могла навести на мысль о такой возможности, все же, ничто нельзя абсолютно исключить. Может, я ем слишком много чеснока. Или наоборот, недостаточно. Возможно все, что угодно.
Я вернулась к Дэвиду и сообщила ему это отсутствие новостей, и мы продолжали все в том же духе. Я изо всех сил пыталась лучше следить за собой и создать для него менее стрессовую обстановку, но ничто из этого не помогло. Каждый раз, как мы с Дэвидом занимались любовью, у него появлялась сыпь. По крайней мере, он так говорил.
Как бы не было больно и стыдно, но я должна показать вещи такими, какими я их пережила. Я не знала и не знаю по сей день, правду ли говорил Дэвид насчет того, что секс со мной вызывал эти проблемы.
Возможно, возможно, возможно... Возможно, эта сыпь-стратегия была просто его способом – сознательным или бессознательным – оттолкнуть от себя человека, слишком близко, как я, подошедшего к его настоящему нутру маленького испуганного мальчика... А, может быть, он говорил чистую правду, и во мне действительно происходили какие-то безумные биохимические процессы, вызывавшие эту его сыпь... Может (я не шучу!) я действительно ела не то количество чеснока... Может, другие партнеры вызывали у него подобные же приступы, и его сексуальная жизнь на стороне была также сложна, как и дома, а может, напротив, он трахал, кого хотел, и все было нормально – он мне не рассказывал... Может, его явная тяга к африканкам имеет отношение к какому-то их расовому биохимическому преимуществу (как бы дико это ни звучало, я думала даже об этом, честно!)... Может быть, может быть, может быть...
Все это только предположения, а это и были всегда только предположения. Можете себе, наверное, представить, какой объем ментальной и эмоциональной энергии занимали подобные спекуляции во времена моей жизни с Дэвидом. И тогда, и теперь все, что я знаю, это то, что он мне говорил, и нам приходилось с этим жить, а события продолжали развиваться. Секс между Дэвидом и другими людьми процветал, также как и между мной и другими людьми, но наш с ним секс постепенно зачах и в конце концов приказал долго жить. Он у нас изредка вспыхивал – ну прямо, что твоя чертова сыпь.
Моя беременность продолжалась, и мне, по большей части, нравился этот процесс. Государственная медицина [«Национальная служба здоровья»], заботливая и социалистическая, пеклась обо мне замечательно, окружая меня всем возможным вниманием, финансируемым налогами. И я жрала, как лошадь. Инстинктивная тяга к обустройству гнезда усилилась во мне до невозможности. На последних месяцах беременности я развила такую бурную деятельность, что достойна была введения в Зал Славы Пчелиных Маток: передекорировала «Хэддон-Холл»; накупила вещей для будущего бэби; набегалась со своей подругой Сьюзи Фрост, жившей в подвальной квартире «Хэддон-Холла», по ист-эндским базарам, разыскивая материи, а потом, вернувшись, строчила на дымившейся швейной машинке одежду для нового Боуи. А потом я вдруг подумала – а почему бы и нет? И пустила в продажу целую серию хиповых нарядов для ребятишек. Какое-то время у нас в «Хэддон-Холле» жужжала ну прямо целая пошивочная фабрика.
Конечно же, меня занимало отнюдь не только предстоявшее материнство. Помню, как я отплясывала всю ночь напролет в «Сомбреро» с пузищем размером с дирижабль, помню и множество дел. Когда мы нашли платья мистера Фиша, я уже была беременна, а “The Man Who Sold The Wold” был уже готов и выпущен, и начиналась работа над “Hunky Dory”; а тем временем тек бесконечный поток гигов, сессий звукозаписи, проектов и договоров самого разного сорта, требовавших моего внимания; а Дэвид тем временем покинул Англию, «Хэддон-Холл» и меня на время своей месячной рекламной гулянки по Штатам. Львиную долю этого месяца, припоминаю, я провела на лестнице с кистью в руке, в тайне приготовляя наш дворец к возвращению короля. Дэвид должен был войти в дверь своего дома и попасть в совершенно новый мир – элегантную сцену, ждущую лишь последних штрихов мастера. Ах, как замечательно.
И Дэвид был так мил со мной: типичный преданный хиппи-муж и будущий папочка – весь забота и участие. Если он не ездил с концертами или не занимался рекламой в Америке, он даже ходил вместе со мной в клинику.
Перед моими родами произошел один пугающий инцидент. Дэвиду в бедро воткнулась стартовая ручка «райли» (ужасно ненадежная машина), едва не задев артерию и его драгоценное трехчастное «приспособление». У меня остановилось сердце. Я совершенно обомлела; на мгновение мне показалось, что сейчас я потеряю ОБОИХ своих детей. Впрочем, все обошлось. Дэвид провел в больнице одну неделю, и у него остался только шрамик на память об этом происшествии, а я доносила Зоуи до положенного срока. Но вот зато ТУТ уж началось черт-те что.
Просто не могу подобрать слов, настолько ужасно это было. Голые факты говорят, что я пробыла в родилке 30 часов, при этом в полном сознании (с небольшим обезболивающим), пока, наконец, не ухитрилась вытолкнуть почти 4-х килограммового мальчика между своими очень узкими бедрами, сломав себе в процессе тазовую кость. Дэвид потом рассказывал мне, что я непрерывно вопила и поносила всех, кто ко мне приближался, да еще в таких выражениях, какие он и не подозревал, что я знаю. К тому же я испытывала ужасную клаустрофобию.
Закончилось для меня все настоящими проблемами: я была абсолютно разбита физически (тридцать-восемь швов и сломанная тазовая кость); эмоционально разрушена отходом после обезболивающих и чувством вины из-за того, что не «справилась» со всем этим икспириенсом лучше; изолирована в своем страдании, пока все толклись и сюсюкали вокруг бэби; в диком страхе, что я могла как-то искалечить его во время родов, и что могу причинить ему еще какой-нибудь вред – например, уронив (в семье моего отца были случаи, когда дети пострадали из-за невнимательности взрослых, и у меня развилась на этой почве жуткая фобия); главное же, я была совершенно обессилена. Я была издергана и разбита до смерти, слепо и беспомощно погружаясь в эту старую добрую послеродовую депрессию.
Бедняжки вы. Вы купили эту книгу ради сплетен о знаменитостях и рассказов о рок-н-ролльных отсосах, а вместо этого застряли в этих древних, как сама жизнь, проблемах, вроде сложностей деторождения.
Я каким-то образом выжила в первые две недели и могла уже выбираться из постели и гулять по дому без опасности убить себя таким перенапряжением, но в эмоциональном смысле мне стало еще хуже: я чувствовала себя еще более депрессивной, виноватой и изолированной. И это, казалось, никого не волнует – ни Дэвида, ни уж конечно, его мамашу, которая появлялась время от времени, просто чтобы подлить масла в огонь.
Волновалась только Дана Гиллеспи. Первый раз, когда она увидела меня после родов, с ней просто был шок: «Боже, Энджи, ты же бела, как полотно. Ты похожа на смерть!» И тут же она предложила типично здоровое, прямое решение: «Тебе нужно погреться на солнышке, девочка!»
Она собиралась провести небольшие каникулы на вилле своего отца у озера Маджиоре в Италии, и она заявила ясно и недвусмысленно: она туда поедет только со мной.
Она была права. Мне необходимо было уехать, чтобы избавиться от давления и клаустрофобии, чтобы побыть на солце и подышать свежим воздухом, чтобы люди вокруг меня относились ко мне с заботой и пониманием, а не требовательно и с осуждением, просто чтобы развеселиться... Те пять или шесть дней дали мне силы, необходимые для возвращения в «Хэдон-Холл» и управления им. Они стали моим спасением.
Но для моего брака они оказались прямой противоположностью. Дэвид, кажется, был в ужасе от того, что я сделала – испуган тем, что я могу вот так вот бросить своего бэби и свалить развлекаться (по его рассуждению) на солнышке с подружкой.
Он, конечно же, этого не сказал: честность такого рода была вне пределов его эмоциональности. Может быть, он поднял бровь, когда я сказала ему, что хочу уехать, но я не поручусь, что он сделал даже это. Он не выдвигал никаких возражений и соглашался со всем, что я предприняла для благополучия Зоуи (самое главное – я наняла к нему в няньки Сьюзи Фрост). Главное же, насколько я могла понять, Дэвид согласился с моим решением и с тем, что поездка для меня совершенно необходима.
Но это был только фасад. А под ним заработала прежняя пассивно-агрессивная машина, никогда не вступающая в открытую конфронтацию, но готовящая свое тайное оружие против нашей любви.
Почему? Что ж, я думаю, это исходило из самого распространенного и всесильного источника раздоров между мужем и женой: его отношений со своей матерью. В душе Дэвида, думаю, мое бегство вызвало образы, даже не то что образы, а воспоминания о том, как его мать бросила его брата. А у него это, к несчастью, было больной мозолью. Так что во время моего недолгого пребывания на озере Маджиоре он успел запугать себя до того, что уже видел меня сквозь завесу недоверия и возмущения, первоначально прибереженную им для Пегги Бернс.
И, в каком-то смысле, это действительно стало началом конца наших отношений. Я получила сына, но начала терять мужа.
Впрочем, жизнь продолжалась.Существовала целая куча отвлекающих обстоятельств. Это был очень интенсивный период в карьере Дэвида, период, когда мы подготавливали работу, которой было суждено сделать его звездой.
На деловом фронте Тони Дефриз (принявший новый образ – енотовая шуба и волосы, буйствующие шизовыми кудрями) трудился, не покладая рук: разыскивал для Дэвида новую звукозаписывающую компанию – большую, чем «Меркури». Фредди подписал с нами контракт, а Даниеллу мы сделали своей личной секретаршей, и в смысле имиджа Дэвид с группой стали просто отпадны. В творческом плане Дэвиду хорошо работалось – продуктивно и счастливо.
Ну, не все время, само собой. Как это было и со многими другими профессиональными сочинителями в истории, он избегал сочинительства до самого последнего момента. Он принимался за работу только тогда, когда становилось ясно, что дальнейшее оттягивание в самом ближайшем будущем обернется самыми большими неприятностями.
У него был собственный оригинальный способ заставить себя взяться за дело. Когда становилось ясно, что от писания песен для альбома больше не увильнуть, он начинал высматривать себе подходящую мишень в окружающей обстановке, затем принимал решение и объявлял его мне:
«Ах, знаешь, дорогая, думаю, мне нужно отремонтировать “райли”. Можно я вытащу мотор и разберу его в гостиной?»
Я реагировала, можете себе представить, как. Ну тактично, конечно. Но Дэвид не давал себя сбить с намеченного курса; он просто выдвигал какой-нибудь другой проект. Так что вместо того, чтобы захламлять гостиную миллионом крошечных замасленных винтиков и прочих компонентов старого английского мотора образца 1960 года (а «райли» был набит столь же сложными, ненадежными и непонятными деталями, как классические «эм джи» или «ягуар») он решал сделать косметический ремонт машины. Что, понятное дело, приводило к полному хаосу: беспорядок и неразбериха начинались в каждом углу, где он решал приняться за работу, затем распространялись на всю комнату, пока весь дом не погружался в разруху.
В какой-то момент, который я уже абсолютно точно научилась предсказывать, беспорядок в Дэвидовской голове достигал критической точки, и он взвивался:
«О, Боже! Мне же надо записывать альбом! – говорил он. – Хани, я должен идти!» И он убегал.
Таким образом происходило со всеми альбомами, которые он делал, пока мы с ним были вместе: “Hunky Dory” и “Ziggy Stardust” в «Хэддон-Холле», остальные – в других местах. Казалось, хаос был чем-то вроде повивальной бабки для его работы. В конце концов по степени беспорядка вокруг него я могла определить, в каком этапе сочинительства находится данная песня.
Когда ему, наконец, удавалось ухватить свою музу и приготовиться к работе, признаки становились более явными. Вместо того, чтобы позволить мне затолкать его в ванну, после того как я будила его с кофе и апельсиновым соком на подносе где-нибудь в пол-двенадцатого или в полдень, он запихивался в одежду не помывшись, потом забирался обратно в постель вместе с гитарой (двенадцатиструнным «харптоном», на котором он играл, всегда используя только одиннадцать струн) и выбирался из нее лишь тогда, когда песня бывала готова. Он вдруг обнаруживал, что голоден и приходил шарить на кухне. Обычно я ему что-нибудь готовила, и, поев, он играл мне то, что только что сочинил. Если мне нравилось так, как есть, – хорошо, а если я находила песни слишком мрачными и извращенными или мелодраматическими, как было с «All The Madmen» и «Cygnet Commettee», он немного полировал их, а потом демонстрировал Ронно и остальным ребятам, и они исчезали под лестницей в маленькой студии, которую Тони Висконти, сын плотника, соорудил в старом винном подвале. Там они прорабатывали песни до тех пор, пока не были готовы записать демо-пленку, а поскольку они обычно не начинали этого процесса до позднего вечера, после ужина, они часто оставались там до рассвета, а то и позже.
Такова была обычная рутина. Единственное существенное изменение в «хэддон-холльский» период произошло, когда Дэвид начал сочинять за пианино, вместо «харптона» (“Changes”, как я вспоминаю, была одной из первых таких песен). Тогда, вместо того чтобы забираться обратно в постель, он отправлялся в музыкальную комнту и садился на скамеечку за пианино, скрестив ноги, полностью поглощенный работой и, по виду, совершенно счастливый. Дэвид был способен на необыкновенную концентрацию, когда ему удавалось зацепить творческий процесс, и в такое время вы совершенно ясно видели, что это работа, для которой он рожден.
Он выглядел отрешенным, почти в трансе, и, глядя на него, я чувствовала мир, покой и уверенность в правильности моего собственного курса. Когда работа ладилась, все вдруг становилось просто, и образы из наших бесед, нашего опыта и наблюдений появлялись снова, мастерски отточенные его сознанием. Это были необыкновенные моменты, моменты гордости.
Львиная доля Дэвидовского вдохновения подпитывалась Америкой. Само собой, вы можете сказать так о любом популярном художнике ХХ века, но в данном случае мы говорим в биографическом, а не в культурно-антропологическом смысле. Я имею в виду, что Дэвид впитал там множество особых взглядов на вещи, а также технических приемов и трюков: они сами пришли к нему во время его поездки по Штатам.
Он вернулся из своего радио-тура в феврале 1971-го с типично смешанным чувством культурного превосходства английского мальчишки, оказавшегося в конфетной лавке: презрение пополам с восхищением. Ух! Сплошная комерциализация! Коррупция! Грубость, преступность, никакого контроля! О, Боже! Скорость, размеры, продукты, богатство, свобода! Были и более личные впечатления. Его антеннки настроились на самые ультрахиповые круги, которым он был представлен в Нью-Йорке и Лос-Анджелесе, чьи самые горячие темы обсуждения в то время описывались одним-единственным именем: Уорхол.
Энди – поп-культурному явлению, которое будут обсуждать, несомненно, еще несколько столетий, – удалось в 1971 году стать центром гигантской паутины авангардистских чар и мультисексуального шика. И в этом паучьем центре (конкретно, в «Фэктори» [Фабрике] на Юнион-сквер, за углом от «Мэксес Кэнзес Сити») он в своем единственном и неповторимом – недоступном и глубоко коматозном – стиле питался самыми безрассудными и авантюрными молодыми людьми, каких только Америка могла ему предложить. Он жаловал им верительные грамоты ультрахиповости, которые лишь он один мог вручить, а они ему... Что? Поларойдовские снимки? Свою компанию? Бессмертие? Зачем уже умершему искать вечной жизни, даже если она является в виде его воспроизведения?
У меня явно некоторые проблемы со всей этой Уорхоловской мистикой: она никогда не производила и до сих пор не производит на меня особого впечатления. Но я не могу отрицать ее силу, и только дурак стал бы утверждать, что она не оказала влияния на Дэвида, а, значит, и на меня.
В Англии, например, в 1971 году огромное любопытство вызывали и сам Уорхол, и все, кто каким-то образом принадлежали к его сцене – «фэкториевские» нережиссеры и некинозвезды, вроде Пола Морисси, Вивы и Ультра Вайолет; нью-йоркские музыканты, вроде Лу Рида и Джона Кэйла; Игги Поп, явившийся из Детройта, – и Дэвид, с его обостренной чувствительностью ко всем новым горячим течениям, совершенно сознательно работал над тем, чтобы связать свое имя с этими популярными темами. Он непременно упоминал Игги, Лу и кого угодно из тех, кто, по его мнению, мог быть ему в будущем полезен, в каждом своем интервью того времени, и это сработало. Как у британских, так и у американских законодателей вкусов, настроенных на ультрамодные волны, вскоре сложилось явное впечатление, будто Дэвид Боуи – ближайший культурный союзник Уорхола. Ну, а учитывая манеру работы СМИ, если вы говорите что-то, что хорошо звучит, это становится правдой (как Энди знал, проповедовал и демонстрировал); именно так и произошло с Дэвидом и Уорхоловской компанией.
Насколько я знаю, у него были с ней поверхностные контакты во время первого американского путешествия, но первый по-настоящему тесный контакт завязался в Лондоне летом 1971 года, когда в «Раунд-Хаузе» долгий ослепительный сезон показывали шоу «Порк».[22]
Это шоу было сплошным стебом: псевдо-Энди со своими псевдо-друзьями сидели среди ослепительно белых пластмассовых декораций, скучающе-хипово-мутантски обмениваясь по телефону наигрязнейшими нью-йоркскими сплетнями обо всех уколах, улетах, отсосах, тасканиях по клубам и т.д. и т.п., причем сценарий был абсолютно реален: настоящие диалоги из настоящих телефонных разговоров с Энди, записанных на пленку Бриджид Полк (в спектакле – Порк). В Лондоне от этого спектакля просто всем башни посносило: он был действительно полон разнузданности, грязи, дешевки, извращенности, скуки – всех этих Уорхоловских дел. Газеты обеспечили ему окончательный успех, просто заявив: «Содержание пьесы откровенно сексуально, а язык непристоен. Не советуем вам ее смотреть, если вас оскорбляют такие вещи».
Ну кто же смог бы устоять? Очень немногие. Я была просто потрясена этим представлением, четко характеризовавшим все, что так притягивало меня в современном театре, и Дэвид – тоже. Можно было видеть, как вспыхивали на его лице отсветы сонма идей, вызванных спектаклем, пока он сидел и смотрел на актеров, каждый из которых был настолько ярок и остр, насколько только можно представить: Черри Ванилла, блестящая в своей роли групи, поедающей шоколадные пирожные и выставляющей напоказ сиськи при первой возможности; Джейн Каунти (тогда еще, до операции, Уэйн) – писк всего шоу; Тони Занетта с выбеленными волосами, изображавший Энди лучше, чем это делал сам Энди.
После спектакля мы отправились за кулисы (это была не первая наша встреча; Черри, Уэйн и Лии Блэк Чайлдерз как-то раз пришли на шоу Дэвида в северо-лондонском «Кантри-клубе» – им было любопытно взглянуть на «парня в платье»), а через несколько дней мы встретились в «Сомбреро» (помню, как я щипала Тони Занетту за его симпатичную задницу, а Черри предъявляла на досмотр Ронно все, чем была богата, – знойная штучка, эта Черри; она мне ОЧЕНЬ нравилась). Вскоре после этого мы их всех заманили в «Хэддон-Холл» и познакомились с ними поближе.
На том первом этапе знакомства ни я, ни Дэвид не спали ни с кем из них, но мы завязали крепкие, прочные дружеские отношения. Лии, Черри и Тони Занетта стали ключевыми фигурами в «Мэйн Мэн» – менеджерской компании, которую основал Тони Дефриз для управления делами Дэвида и других артистов, и, не смотря на разрушительное действие времени и на превратности судьбы, они по-прежнему остались моими хорошими друзьями.
Думаю, вся эта сцена придала Дэвиду храбрости. Тот факт, что американцы жили все вместе в снятом ими в Ноттинг-Хилле доме (который бульварные журналисты со сладострастным ужасом прозвали «Свинским Угодьем» [«Пиг Мэншн»]), добавило ему гордости за собственную «хэддон-холльскую» коммуну, а шокирующая, исключительно неанглийская открытость «Порк»-состава подала ему несколько прекрасных идей. Лежа рядом с ним в постели в нашей милой розовой «хэддон-холльской» спальне, я так и слышала, как бешено крутятся у него в мозгу колесики и винтики, растягиваются пружинки и щелкают шестеренки, и когда мы говорили я была страшно рада услышать, что он еще больше уверовал в силу шока, стиля и прямого заявления.
Через пару месяцев после того, как мы увидели Тони Занетту в роли Энди, Тони Занетта в роли самого себя организовал нам встречу с Энди в роли самого себя (по крайней мере, настолько приближенного к самому себе, насколько Энди мог сыграть). Встреча эта произошла в «Фэктори» во время нашего путешествия в Нью-Йорк для подписания нового Дэвидовского контракта на звукозапись с Ар-Си-Эй.
Припоминаю пространство, затянутое алюминиевой фольгой, и компанию невозможно бледных личностей, шатавшихся вокруг в состоянии, приближенном к коматозному, и выдавливавших из себя отрывистые нигилистические заявления или какую-нибудь екзистенциалистскую абракадабру или тривиальную бессмыслицу (чем ближе к бессмысленности и коматозности, тем хиповее). Помнится, никто не обратил на меня ни малейшего внимания: с таким же успехом я могла бы быть обоями или деревяшкой. Вспоминаю также несколько моментов молчаливого, довольно напряженного дискомфорта, пока Дэвид не взял инициативу на себя и не прокрутил запись своей новой песни «Энди Уорхол» предмету ее посвящения.
Это нарушило тишину, но только временно. Не успела отзвучать последняя нота, как Энди поднялся и вышел из комнаты, не сказав ни слова.
Повис – невысказанный, разумеется, – вопрос, оозначало ли это окончание нашей аудиенции, но через несколько минут Энди вернулся, сказав своим тоненьким свистулечным голосом[23]: «Это было чудесно, спасибо». Затем он в полном молчании принялся фотографировать Дэвида поларойдом, вытаскивая снимки один за другим и раскладывая перед собой на кофейном столике.
Короче, ничего ужасного не стряслось: при нас никто не выпал из окна, не задохнулся от собственной блевотины, обошлось и без передозировки с фатальным исходом, и, поскольку наш хозяин был сегодня, так сказать, не в ударе, значит, все было, ну, в общем, нормально. Энди выглядел мертвым, все верно; его лицо было пластмассового серо-белого цвета, как у павших в бою много часов назад, а эта его чудовищная прическа смотрелась так, как если бы целая ватага пропойц при его пробуждении... эм-м-м... использовала ее. Но все это было чистой воды иллюзией: он был живехонек и достаточно здоров, чтобы разыгрывать все эти вещи.
Не представляю, как все закончилось бы, если бы продолжалось в том же духе (мы находились там уже около часа или даже больше – как могли эти люди выносить такое несуществование?), но вдруг все изменилось. Энди заметил Дэвидовские туфли – ярко-желтые, из дорогой кожи, как я припоминаю, одну из моих находок, – и это вызвало серию каких-то неврологических реакций, приведших к внезапному прорыву разговорчивости. Моментально он стал так болтлив, как только мог быть.
С этого момента все было прекрасно. Завязался удивительно тривиальный разговор, и все расслабились. Можно было это заметить, потому что глазные яблоки у всей толпы завращились помедленнее.
В то время я приписала этот Эндиевский резкий метеорологический скачок каким-то таинственным биохимическим процессам или другим изменениям коры, но я ошибалась. Позднее Дэвид растолковал мне, что Энди, до того как стать Человеком, Нарисовавшим Кэмпбелловскую Суповую Банку, бал дизайнером обуви! Так что мы оказались способными чем-то его ЗАИНТЕРЕСОВАТЬ. Ну не удача ли, не благословение ли небес?
О, да! У Дэвида был новый контракт с Ар-Си-Эй. Тони Дефриз ковал железо, пока горячо, и пока двери были широко распахнуты на пересечении Сорок-четвертой и Шестой улиц: Ар-Си-Эй, внезапно встряхнувшись и осознав существование молодого рынка, была готова расстаться со значительными суммами при малейшем удобном случае. И вот мы явились, с оплатой всех издержек, размещенные с небывалым вкусом и небывалыми удобствами в отеле «Плаза», единственные в своем роде, высоко держа флаг вновь обретенного Ар-Си-Эй современного сознания (фирма подписала также Кинкс и Лу Рида, но Лу Рид не был британцем, а Кинкс не были новы).
И не то, чтобы мы сами об этом позаботились. Тони выторговал для Дэвида права полного художественного контроля и гораздо большую оплату (вернее, кредит – все эти деньги были авансом под будущие гонорары), чем та, которую «Меркури» могла или хотела ему предложить, так что Дэвид был просто счастлив: никаких больше запретов на обложки и т.д. А я была счастлива, потому что он был счастлив. Мы все были счастливы, честно. Ар-Си-Эй обращалась с нами, как со звездами, устраивала для нас вечеринки и катала в лимузине по всем горячим местам (на одной вечеринке мы встретились с Лу Ридом и Игги Попом, а потом посмотрели выступление Элвиса в «Мэдисон-Сквер-Гардене»), и все это было просто ЧУДЕСНО.
Боже, до чего же это лестно, когда перед вами пресмыкаются и лижут вам пятки, особенно, когда это происходит впервые. Когда мы вошли в свой номер в «Плазе» – само по себе достаточно впечатляющее переживание – и увидели, что сделали для нас люди из звукозаписывающей компании, я была просто убита их великодушием. Возвышаясь кипами на кровати и вокруг нее, лежали завернутые подарки: весь Дэвидовский рекламный материал, сделанный Ар-Си-Эй; все альбомы, выпущенные Ар-Си-Эй за этот год; полная коллекция альбомов Элвиса; и личные подарки с «добро пожаловать к нам» и «добро пожаловать в Нью-Йорк» от самых всевозможных людей из музыкального бизнеса. Это было больше и лучше любого Рождества, какое я когда-либо встречала, но самое замечательное в этом было то, что все это было абсолютно неожиданно.
Мы с Дэвидом смотрели друг на друга, улыбаясь от уха до уха.
«Вот оно, не так ли?» – сказал он.
Я огляделась вокруг, впитывая в себя этот вид, испытывая тот же восторг, что и мой муж.
«Да, бэби, ты прав. Наконец-то это СЛУЧИЛОСЬ!»
И, видит Бог, так оно и было. Если с тобой обращаются, как со звездой, значит, ты и есть звезда. Так что, мы своего добились, мы ПРИБЫЛИ.
БИСЕКСУАЛЬНОЕ БУГИ
Не считая солидного количества великих рок-записей, мой бывший муж сделал этому миру и еще два примечательных подарка, которыми мы пользуемся вот уже двадцать лет. Прежде всего, он совершенно публично задал вопрос, который наше поколение явно жаждало задать: какого мы пола? Во вторых, он практически единолично создал стиль в одежде и прическе, продержавшийся как минимум два десятилетия. Папы римские и президенты сделали меньше, многие из них – намного меньше.