Наша маленькая скрипка. Из цикла «Теория танца»




 

Стоит золотая осень. Утра прозрачны и холодны, как вода в Караидели, – в ней отражаются синева и желтые купы, и вода рябит порывами, словно кто-то большой, как облако, и невидимый лакает реку.

 

Я только сейчас увидел осень. Наверное, потому что работал, не поднимая головы и не отдергивая штор. Я никогда еще не был так изобилен, как в этот сентябрь. Я писал статьи вперемежку с рассказами, словно вел сеанс одновременной игры, – закончив одну партию, я тут же начинал другую. Мне было мало меня. Во сне, в Интернете, в чужих ли рукописях – не знаю, где я подхватил вирус этого исступления. Я чувствовал себя как изнуренный весною, но все еще ненасытный кот или как одержимый лосось, прущий куда-то вверх с трюмами, полными солнечной клейкой икры…

 

И однажды – в самый разгар этой осенней лихорадки, субботним вечером, когда пальцы мои летали, клавиши стрекотали и кружка за кружкой остывал чай, потому что растущий текст не давал оторваться и сделать глоток, – в этот напряженный момент соития страшно сказать с кем зазвонил телефон.

 

Я мог бы не брать трубку, но моя недоступность давно колебалась в зоне чужих тревог, – и я ответил.

 

Чугунов съезжал от мамы.

 

– Снял квартирку, – говорил он в трубку, шурша щетиной и прихлебывая что-то горячее. – Хочу тебя и Каплина позвать. Поможете и заодно освятите мое новое жилище своим присутствием...

 

Я согласился, надеясь на самый короткий сценарий: помочь в перевозке вещей, выпить положенную грузчику чарку, закусить сырой сосиской или мерзлой крабовой палочкой и уже к обеду вернуться к своему столу.

 

В воскресенье утром я стоял у подъезда элитного дома на краю города, в зеленой санаторной зоне. Во дворах таких домов можно встретить гуляющих с собаками то председателя комитета местной Думы, то министра местного кабинета, а то и обоих сразу, – собаки нюхаются нос в нос, владельцы, скрестив руки на животах, беседуют чинно и ни о чем.

 

Сейчас во дворе было пусто, – в чистых лужах отражались дом, небо и мы.

 

Мы – это я, поэт Чугунов и фотограф Каплин. Мы только что спустили с пятого этажа скромный скарб и ждали грузовое такси. Вещей было немного – три мягких больших пакета с одеждой, три твердых, тяжелых и многоугольных – с книгами, два ребристых и звякающих – с посудой; еще были компьютер, настольная лампа, низкая тахта на колесиках да такое же старое, с вытертой красной обивкой, кресло.

 

– Никто не хочет? – спросил Чугунов, подбрасывая на ладони прозрачно-пузыристую, словно изо льда выплавленную бутылку.

 

Никто не хотел. Он с хрустом свернул синюю головку и жадно и шумно, как здоровое, много работавшее животное, сделал несколько больших глотков. Недельная щетина-стерня, несвежий синяк под левым глазом – серо-синий, как замытое чернильное пятно на парте, – на лбу шишка яблочно-восковой спелости; короткая стрижка, тяжелые руки, стоит основательно, расставив пружинисто-кривоватые ноги, – с него можно лепить вольного борца, молотобойца, омоновца или спартанца, но никак не лирического поэта.

 

Тем не менее так выглядел русский поэт в очередной момент своего снисхождения в тартар.

 

– И все-таки, Лень, – сказал, дрожа от утреннего холода, похожий на постаревшего Ихтиандра Каплин, – тебя где так уделали?

 

– Упал... – сказал поэт. – В темноте. Об одну рельсу споткнулся, об другую – мордой... Думал, нет больше глаза. Представляешь, – повернулся он ко мне, оживляясь, – каково в сорок пять остаться без глаза? (Я представлял, поэтому сочувственно кивнул.) Но врач сказал, что глаз цел, лобная кость крепкая, нервные центры не задеты, мягкие ткани заживут. Да уже и заживают. А тогда ночью я полз, как полураздавленный таракан. Дополз до какой-то ограды, встал, вцепился (расставив руки и ноги, он показал, как вцепился в ограду, – словно хотел ее вырвать), а ребрышки мои болят… Оказалось, к церкви приполз. Как домой добрался, не помню. Хотя где теперь мой дом…

 

– Не понимаю, – сказал Каплин, – зачем тебе снимать квартиру? Тут так хорошо, одни с мамой. Огромная двухкомнатная, паркет, лоджия застекленная, вид на лимонарий... Куда тебя несет?

 

Ответить Чугунов не успел. Во двор въехала грузовая «газель» с огромными номерами телефонов на грязном измятом кузове, развернулась, сдала задом к нам.

 

Быстро загрузили вещи. Ехали недолго – летели по объездной вдоль леса, потом свернули на разбитый асфальт, заковыляли, остановились. Дом – одноподъездная башня в девять этажей – стоял на пригорке, густо поросшем американским кленом и рябиной. Внесли вещи в подъезд. Пока лифт, стукаясь о стенки шахты, полз сверху, осмотрелись. Горелые почтовые ящики, битые бутылки у ободранных, много лет не крашеных стен, возле входа бурое пятно – кровь или портвейн.

 

Лифт остановился, содрогаясь. Двери отверзлись, и вышел мужик с синяком в пол-лица. Мужик и Чугунов глянули друг на друга с суровой приязнью.

 

Однокомнатная квартира на девятом этаже была к заезду нового постояльца слегка подгримирована: постеленная на пол фанера покрашена коричневой краской, на бетонные стены наклеены старые, выцветшие уже в рулонах обои с фиолетовыми цветочками.

 

– Друзья, смотрите, какой вид! – воскликнул Чугунов, открывая дверь на лоджию, где стоял ржавый мятый холодильник и лежала охапка оторванных плинтусов.

 

Там, вовне, царила осень. На голубую эмаль были щедро выдавлены, расплющены широкой кистью, отбиты узким мастихином зелень, охра, марс, кадмий, белила… Чугунов ушел в комнату, открыл окно, высунулся в небо и сказал, щурясь от солнца, что здесь у него случится болдинская осень.

 

Он недавно вернулся из Питера – приехал на похороны отца и остался с мамой. В связи с переменой места и образа жизни он был в творческом кризисе, говорил, что ему нужен хотя бы год на адаптацию к новой жизни, сейчас он пуст, он отвык от города, – это как достать и надеть старое пальто, а оно слежалось, пахнет нафталином или плесенью...

 

– Не понимаю, какой кризис может быть у мужчин в самом расцвете сил, – говорил я с легкой ехидцей. – В нашем возрасте мы настолько плодородны, что, ударь один раз по клавише, музыка сама льется!

 

– Легко тебе ехидничать, ты один сейчас, никто не мешает, – возражал Чугунов. – Попиши-ка с мамой, попробуй. Закроюсь в комнате, уже рвется, – чего закрылся? – дверь нюхает. Совсем нет покоя. Привести никого не могу... Как тут писать, когда постоянный контроль и неверие? Я ей так и сказал: будешь пестовать – сорвусь!

 

Он сорвался, когда мама легла в больницу. Однажды позвонил мне вечером и, как всегда в начале запоя, – весело, торопливо и громко, словно с палубы летящего по волнам парусника, – говорил, что город вдруг открылся ему таким родным, – он никак не мог вернуться, и вот именно сейчас!.. Какие у нас улочки, как теплится в ночных окнах жизнь, и в темных аллеях такие запахи и звуки, – а какие неточки, какие каблучки, какие тонкие одежды и как они веют...

 

Давно пора, подумал я с безнравственным облегчением, – что толку угрюмо прозябать, когда копится и прокисает сила, – и не помогает отжимание на кулаках у стены вверх ногами, одна только боль в пояснице, прострелы в самый неподходящий момент.

 

Через неделю утром он пришел ко мне на работу. Взгляд его был мертв. Вынул из кармана ополовиненную чекушку, допил из горлышка, поставил пустую на мой стол, поморщился и сказал:

 

– Скучно, друзья...

 

Сидел на стуле, широко расставив ноги, мотал опущенной головой и плюмкал губами. Вдруг, взмахнув руками, рванулся вверх всем телом, пошел к выходу и не попал в дверь с первого раза. Больше он не звонил и объявился только сейчас – с синяком и шишкой, меняющим жилище.

 

Мы быстро привели квартирку в жилой вид. Помыли полы, оттерли обнаруженным в ванной уайт-спиритом стол и шкафчики для посуды, постелили в комнате палас, к одной стене поставили тахту и кресло, напротив – стол, на него – монитор с клавиатурой и колонки, подсоединили провода, включили музыку (Чугунов выбрал Чижа с компанией, все время возвращаясь к «я искал тебя здесь и там»), расставили книги на ободранной полке. И когда в комнату заглянуло желтое осеннее солнце, она предстала вполне жилой, – просторная, с минимумом низкой легкой мебели, с торшером в углу за креслом. Интерьер был из нашего детства, – не хватало портрета бородача в свитере и проволочного профиля девушки-весны из журнала «Юность». Мы присаживались то в кресло, то на тахту, вставали, ходили, брали в руки книги, листали, ставили обратно, смотрели в окно, – комната была впору. Чугунов зорко следил за нашими перемещениями, иногда вскидываясь:

 

– Не двигайте кресло, а переносите, пол окрашен, поцарапаете!

 

– Не трогайте стену, обои запачкаете!..

 

– Таракан! Тут тараканы?! Кто-нибудь, выкиньте его в окно, только не давите на обоях! Я не могу их брать руками!

 

– А выглядишь так, будто можешь их есть, – сказал Каплин, поймал таракана пальцами, чем удивил меня, и выкинул в окно.

 

Таракан раскрыл крылья и полетел. Мы следили его полет.

 

Перешли на кухню. Варились пельмени, резались помидоры, колбаса, сыр. Скоро походный стол был готов. Мы вымыли руки и сели. Чугунов взял морозно-матовую бутылку «Клюквенной», взвесил в руке, наслаждаясь ее полнотой. Лицо его светилось, даже синяк стал чище и ярче. Выпили, жмурясь от рыжего, дымчатого, теплого, как кошка, солнца. В пельменях плавились белые шматки сметаны, красные ломтики помидоров были присыпаны белым луком, и сыр был как нарезанная пластами желтая Луна.

 

Чугунов ел как всегда – пританцовывая лицом, прицеливаясь и примериваясь к содержимому тарелки, трогая вилкой кусочки, словно проверяя, не живы ли они, поигрывая ножом, притопывая ногой в такт своим челюстям, – процесс поглощения доставлял ему сильное удовольствие. Каплин ел вяло, жевал медленно и редко, блуждая взглядом по столу, по окну, вдруг совсем замирал, превращаясь в анненковского Пастернака, и, вздохнув, снова принимался жевать.

 

Молча ели, уже поглядывая на бутылку. После второй я подумал, что сегодня можно отдохнуть и ничего не писать. Не хотелось уходить из этой солнечной кухни, от дымящихся пельменей и холодной водки – в свою комнату на первом этаже, окно во двор всегда закрыто шторой, чтобы не заглядывали, и всегда электрический свет, и на клавиатуре всегда – тень от моей головы. (Никогда еще, вдруг подумал я, перебрав свои адреса, я не жил так низко.) Сейчас я хочу сидеть на кухне, окно которой выходит в синее небо золотой осени, сидеть за этим солнечным столом и смотреть, как Каплин режет «Бородинский»...

 

– Какой хороший тут свет, – сказал Каплин, замирая с ножом в руке. – Был бы веселый снимок – помидоры, сметана, хлеб, солнце в ноже... Такие моменты потом и видятся счастьем...

 

– Погодите! – встрепенулся Чугунов. – Я же не зря вас собрал сегодня. Сами видите, квартирку снял, значит, нужно немножко денег сверх того, что Бог высылает своей певчей птичке. Я и подумал – а не попромышлять ли статейками? У тебя в журнале вроде неплохие гонорары? – он посмотрел на меня, я пожал плечами. – И решил я начать со статьи про ту твою фотографию… – и он посмотрел на Каплина.

 

– Про какую – ту? – спросил Каплин.

 

– А у тебя что, еще какая-то есть, кроме той? – саркастически сказал Чугунов. – Про руки старушек и глаза детей пусть кто-нибудь другой…

 

– Ну, я не знаю… – Каплин почесал затылок. – Журнал теперь в России известен, те, кому не надо, могут прочитать. Мне-то ладно, а вам зачем страдать?

 

– Мы все причастны, если ты забыл, – сказал я. – Хочешь, под псевдонимом пойдешь. И потом, про ту фотографию твои враги ничего не знают, она же была до них. Сколько лет прошло...

 

– Десять! – загибая пальцы, удивился Чугунов. – И еще полгода, потому как был апрель…

 

Да, был апрель. Той весной мы с Чугуновым служили в культурном еженедельнике и вели насыщенную жизнь – выставки картин, камней, цветов, собак и рыбок, спектакли драмы, кукольного, оперы и балета, конкурсы мод и день десантника (а оттуда – на закрытые бои без правил). Но в тот апрельский день задание не обещало ничего интересного – сделать материал о юбилее детской музыкальной школы. Оживляло надеждой только одно – в этой школе класс скрипки вела наша общая с Чугуновым знакомая. И я должен отступить еще на три года в прошлое, чтобы вспомнить, как в сентябрьский день я привел своего племянника по желанию его мамы и моей сестры в ту музыкальную школу.

 

– Играя на скрипке, мыслили Шерлок Холмс и Эйнштейн, – говорил я, ведя за руку жертву маминых амбиций. – Твой дядя был идиотом, когда бросил это благородное занятие, – знаешь, как охота иногда смычком поводить...

 

Я проучился на скрипке чуть больше года. Причин оставить это благородное занятие не было никаких, кроме одной. Я так и не научился проходить по своему таежному поселку с тем же достоинством, как если бы я нес не футляр со скрипкой и папку с «Юным скрипачом», а за плечом моим висела подаренная отцом одностволка 24-го калибра и опоясывал меня патронташ с набитыми порохом и дробью латунными гильзами. К тому же за год учебы мне так и не удалось сыграть тот волшебный полонез, услышав который в кино, я пришел домой и весь вечер, встряхивая невидимыми кудрями, длинным ножом скрежетал по ручке ковшика прощание с родиной, чем приятно удивил маму – ребенок сам хочет на скрипку! Впрочем, и года пиликаний хватило, чтобы именно я, как опытный скрипач, наставил племянника на ту же стезю. Забегая вперед и отбегая вбок, замечу, что скрипка в его руках промучилась – ровно как и в моих – год.

 

Я думаю, что тонкочувствительный инструмент сей возник на моем жизненном пути второй раз исключительно для того, чтобы отблагодарить меня за мою детскую доброту, за то, что, совсем немного потерзав, я отпустил ее в океан музыки, тускло-золотую мою, маленькую мою скрипку. Награда предстала передо мной в виде первой учительницы племянника. Рыжие волосы в хвост, сама издалека школьница, – эта миниатюрность в сочетании с недетской фуриозностью движений и порочной усмешкой заставила меня длить общение с ней в тот день дольше необходимого.

 

– Учителем моим был высокий усатый горбоносый большеглазый мужчина, – рассказывал я ей. – Он ставил меня меж своих колен, брал мои руки в свои и показывал, как надо держать скрипку и смычок. Наверное, мне это не понравилось, и я его покинул. Если бы у меня была вот такая учительница, – и я провел мягким взглядом от ее ключиц до живота, – я бы сейчас был великим скрипачом, а не великим писателем.

 

– А знаете что, – сказала она вдруг, – не покупайте скрипку племяннику, хорошую не найдете, а у меня дома есть «восьмушка», ему в самый раз, теплый, наигранный инструмент...

 

Я пришел вечером по указанному адресу. На всякий случай я прихватил свою недавно вышедшую при «Вечерке» книжку, в одном из рассказов которой фигурировала скрипка и было отмечено смычковое движение мальчишеской кисти (обратите внимание на абсолютную идентичность постановки пальцев), завершающее томительное упражнение юного скрипача. Порок, обернутый в искусство, по моей мысли должен был сыграть роль интеллектуального афродизиака, подействовать на подсознание жертвы. Поднимаясь по лестнице, я думал о том, как Лана («Зовите меня так», – сказала она, прощаясь) будет читать сегодня вечером эти волнующие строки, а потом позвонит, чтобы выразить восхищение, тут-то я и назначу встречу.

 

Но мой план был отвергнут ею с порога. На книжку она едва взглянула, и сразу перешли к делу.

 

– Приобрести скрипку, – сказала она, усаживая меня в кресло и вручая бокал красного вина, – это вам не лошадь купить. Настраивают не только инструмент, но и собственное восприятие. Расслабьтесь, не зажимайте свои внутренние струны, пусть они откликнутся...

 

Она открыла футляр и вынула скрипку. Стоя передо мной в короткой тунике, летний загар золотист, как скрипичный лак, потянула смычком, поворачиваясь в разные стороны, покрутила колки, послушала, как тают обрывки звуков по углам комнаты. И заиграла. Это было что-то незнакомое мне, что-то клавесинно-менуэтное. Глядя, как ее пальцы хищными паучьими перебежками скользят по струнам, как змеей вьется смычковая рука, опуская глаза на ее колени, на щиколотки, на пальцы ее босых ног, утопающих в мшистом ковре, я совсем отвлекся от оценки звуковых качеств инструмента.

 

– Понравилось? – спросила она, переводя дыхание.

 

Застигнутый врасплох окончанием концерта, я выразил свое восхищение аплодисментами.

 

– Угадайте, чей это дивертисмент? – спросила она. – Ошибиться трудно. Подсказка: играя его, я загадала желание.

 

– Я в растерянности, – сказал я, подходя к ней и, как бы в задумчивости, трогая скрипку. – А подсказка совсем сбила с толку...

 

– Экий вы тугодум. Автор – ваш полный тезка, знаете его?

 

– Конечно! – сказал я, чувствуя тепло ее разгоряченного игрой тела.

 

Склонившись, поцеловал ее пальцы, держащие смычок. Они возбуждающе пахли канифолью...

 

Два месяца спустя, в самом начале зимы, в метельную ночь, когда, утомленные, мы засыпали, в дверь кто-то заскребся. Донеслось неразборчивое ворчание.

 

– Собака? – спросил я.

 

– Сосед, – сказала она, накидывая халат. – Штаны надень, и за мной.

 

У двери стоял крепкий парень, похожий на сурового рыбака северных морей. Весь в снегу, он упирался лбом в стену и плюмкал губами.

 

– Пойдем, Леня, домой, – сказала Лана, беря его за рукав и показывая мне, чтобы я взял за другой.

 

Она вставила ключ в замок двери напротив, открыла ее, мы ввели свесившего голову соседа в темноту, раздели, положили тело на диван, вышли и заперли дверь.

 

Так я познакомился с поэтом Чугуновым. Лана рассказала мне, что он очень талантлив, что ему на письмо ответил Гандлевский и не отказал «Новый мир», – представляешь, Леня звонил недавно, и Крючков сказал, что стихи на столе у Кублановского, – наверное, скоро напечатают...

 

Я посоветовал передать поэту, чтобы не питал иллюзий и шел в «Вечерку», там печатают местных поэтов. Лана махнула пренебрежительно, – он не хочет в провинции, и правильно делает, свой талант нужно уважать!

 

Я услышал в ее голосе гордость за своего несгибаемого соседа, вспомнил свою подаренную Лане тоненькую книжку и спросил подозрительно:

 

– А ты с ним очень дружна?

 

– Ты что, мы с его женой подруги, как можно! Сейчас к родителям уехала, вот он и отрывается.

 

Позже, когда Чугунов влился в недлинный ряд провинциальных литераторов и мы стали дружны, я спросил у него про соседку.

 

– Своеобразная девушка, – сказал он. – Все время крутила передо мной хвостом, а когда я к ней пришел, помню, слегка поддатый, позвонила жене и сказала, мол, не теряй Леню, он у меня чай пьет...

 

Длился наш с нею дивертисмент недолго, – Лана искала мужа и была в своем поиске настойчива и принципиальна. Вскоре после того, как мы расстались друзьями, она забеременела – или от стройного чернокудрого рок-гитариста, или от приземистого, лысого и бородатого химика, писавшего докторскую по хемилюминесценции. Гитарист все время исчезал, а химик был константен, – он мазал ее смычок своими светящимися смесями, чтобы показать в полной темноте траекторию музыки, он оклеил ее потолки бумажными звездами, которые горели ночью холодным зеленым огнем, пугая меня, когда я просыпался у нее в редкие случайные встречи.

 

Родилась дочь – на мой взгляд, вылитый химик, только без бороды. Лана же настаивала, что вылитый рок-музыкант. Я советовал ей выйти за химика и держать в любовниках музыканта. Но она была упряма. Гитарист был тоже упрям, смотрел на девочку в деревянной клетке недоверчиво, цинично шутил, что ее глаза светятся в темноте. Он клал свои мозолистые пальцы на лисью взъерошенность скрипачки, говорил, что забрал бы с собой только это, – и опять пропадал на месяц.

 

Замуж она вышла через несколько лет – в Америку по Интернету, за ветерана вьетнамской кампании, и теперь, говорят, живет там в большом доме у океана, как я и предсказал ей в первый наш вечер, дежурно гадая по ладони.

 

В тот апрель, когда мы с Чугуновым собрались в музыкальную школу, Лана еще не знала, что ждет ее за поворотом судьбы. Она все еще изредка музицировала с гитаристом и фосфоресцировала с химиком. Я позвонил ей и попросил устроить нам нескучный материал.

 

– Приходите, – сказала она, – есть у меня среди учеников одна изюминка, вам с Леней точно понравится. И читателям тоже, если фотографа возьмете.

 

Я позвонил Каплину. Он был тогда свободным фотохудожником – продавал снимки куда брали, в том числе и нашей газете. Он явился невыспавшийся – по заданию «Криминального чтива» участвовал в ночном милицейском налете на публичный дом при банном комплексе на Мишкином озере.

 

Так, втроем, – хмурый от недосыпа Каплин, угрюмый по причине трезвости Чугунов и я, не верящий, что найдем кого-то, кроме очкастых мальчиков и девочек с натертыми подбородками и благоприобретенной кривошеей, – мы вошли в школу в конце учебного дня.

 

Изюминку звали Настя. Нам была явлена девочка-пацанка, которой судьба вместо рогатки (с последующим превращением ее в различные виды оружия) вручила скрипку. Копна зеленых косичек, переплетенных разноцветными ленточками, кошачьи скуластость и курносость, лукавость и шаловливость, буратинская курточка-распашонка, под ней – обтягивающая, даже обливающая тело, как латекс, зеленая футболка с надписью на груди «It’s your paradise!» (не отвлекайся, читатель!), ниже – нет, еще ниже – широкий лаковый ремень, короткая клетчатая юбка-клеш, полосатые шерстяные гетры и высокие зимние кроссовки на шнуровке, – как всегда в таких случаях, любые самые многословные описания кем-то невидимым умножены на ноль, – и как ни старайся... Лучше подождать, когда Каплин отснимет пленку (как истинный фотохудожник, он снимал исключительно на «серебро»), проявит ее и напечатает фотографии.

 

Мы с Чугуновым смотрим, как он работает с моделью, – то поворачивая ее за руку к свету, то приставляя к ее плечу скрипку, то уводя ее от приоконной мохноногой пальмы к равнодушному бюсту Петра Ильича.

 

– Настя только что вернулась из Генуи, с конкурса юных скрипачей, где заняла первое место, – говорила в наш диктофон Лана. – Она – скрипачка от бога. Или скорее от дьявола. Та знаменитая трель пиццикато для нее – нудятина. Она говорит, что иногда видит медленные колебания поющих струн, а иногда – как медленно течет молния в грозу. Она единственная сыграла «Вакхические песни» Гиретти, написанные для двух смычков! После такого чуда она была удостоена чести играть на паганиниевской Гвададжини. Этой весной оканчивает нашу школу, будет доучиваться в московской музыкальной десятилетке, потом – в консерваторию. Если вырастет правильно, конечно, если черт в ней не победит...

 

Когда съемка началась, я понял, что это он, а не хрупкая девочка, вел сейчас за собой опытного фотографа. Я не знаю, предупредила ли Настю учительница, но ученица была к фотосессии готова и явно имела большой опыт позирования. Своей веселой грацией она ошеломила трех уставших от культуры мужчин. Каплин не успевал за сменой ее поз, даже щелкая очередями. Руки невидимого кукловода стремительно меняли положение тонких длинных ее конечностей, на мгновение она застывала – то расставив ноги циркулем и держа скрипку вертикально перед собой так, что смычок, параллельный полу, лежал на струнах ниже пряжки ее ремня, поворот головы – профиль, фас, – жми, фотограф! – то упор на согнутую ногу, скрипка на колене, смычком ведет по бедру прямой, натянутой как струна... Стробоскопическая смена кадров, – ухватившись за невидимую лиану, девчонка взлетела на стол, села по-турецки, оперев подбородок о завиток грифа, чтобы через мгновение спрыгнуть со стола, в прыжке поджав ноги, и юбка, взлетев, открыла и глазам, и фотоаппарату только коленки...

 

Лана, заметив, что мы следим за ее ученицей с открытыми ртами, замолчала и тоже смотрела, скрестив на груди руки. И, когда Настя присела, как Мэрилин, подняв плечики и вмяв юбку в колени двумя кулачками с зажатыми в них смычком и скрипкой, Лана сказала насмешливо:

 

– Смотри не пукни, красавица…

 

Настя надула щеки, но не выдержала и расхохоталась. Каплин, пригнувшись, стрелял снизу жужжащими очередями.

 

Сразу по окончании съемок он заторопился домой проявлять пленки. Лана перехватила его, что-то говорила вполголоса, он записывал в записную книжку. Сейчас Каплин походил на скакуна после скачки – он переступал ногами, поводил головой и косил глазом. Мне показалось, он боится Лану, – а она была похожа на валькирию, держащую коня под уздцы и уговаривающую его поскакать еще немного. Потом он нехотя скажет, что договорились на съемку выпускных классов.

 

– Девочка, к вашему сведению, очень стервозная, – сказала нам Лана, когда Настя убежала в окружении подружек, оглянувшись один раз и убедившись, что все смотрят ей вслед. – Мама ее стонет, одна воспитывает, пытается, вернее, воспитывать...

 

– Девчонка, выскочка, гордячка, утешь меня игрой своей, – пробормотал Чугунов задумчиво, – смычок твой мнителен, скрипачка…

 

На гипсе Чайковского было нацарапано «Настя + Костя».

 

На следующий день я совершенно случайно оказался у ворот музыкальной школы. Я медленно шел мимо вплавленной в тополя ограды, и в этот момент юная скрипачка появилась на крыльце, снова в окружении подружек (был еще мальчик с гитарой). И тут же на другой стороне улицы мелькнула меж деревьев знакомая фигура. Согласно редакционному заданию Чугунов сейчас находился далеко отсюда, на открытии выставки в галерее у гостиницы «Россия», но согласно моим глазам он был здесь. Мы столкнулись взглядами, он дождался, пока я перейду улицу, сказал, что шел на выставку, да перепутал направления, – а ты куда?

 

– Туда, – махнул я рукой неопределенно и попал в стайку девочек с футлярами и мальчика с зачехленной гитарой – они впорхнули в троллейбус, и он, громыхая и переваливаясь, уполз.

 

– Представляешь, – сказал Чугунов, провожая его отрешенным взглядом, – мне вчера на этой остановке, среди толпы, голубь на плечо сел. Белый...

 

После обеда в редакцию пришел Каплин. Он поставил на стол свой кофр, в котором покоился «Никон» с целым выводком съемных объективов, открыл его медленно, как открывают сундук с сокровищами, и достал красный с черным исподом пакет от фотобумаги. Мы приблизились.

 

– Чайлд оф спринг! – торжественно сказал он, вынимая снимок. – Ла ностра пикколо виолино!

 

Это была гениальная в своей простоте и красоте черно-белая фотография. Крупным планом – хохочущая девочка. Она смотрит за мое левое плечо, куда-то вверх, в ее глазах – восторженное удивление, словно она увидела чистое счастье, – рядом со щекой – смычок, ее косичка обвилась вокруг натянутого пучка конского волоса, костяшки ее тонких пальцев, сжимающих рукоять смычка и гриф скрипки, перекликаются с белыми колками…

 

Я смотрел и смотрел.

 

– А остальные где? – Чугунов перевернул пакет, потряс, но ничего не выпало.

 

– Я запорол цветную пленку, – виновато сказал Каплин. – Засветил, а когда, не знаю. Прямо по верху кадра полоса идет, по голове в основном. Но тот ряд повторить можно, а вот это мгновение – оно единственное в своем роде. Вы не профессионалы, вам не понять...

 

Фото мы дали на первую полосу – над небольшим текстом и под большим заголовком «Плачь, Италия!». Вскоре снимок попал на конкурс репортажной фотографии и занял там первое место. Потом Каплин поехал в Москву на фотобиеннале, оттуда, почти не задержавшись, – в Париж с выставкой РИА «Новости». «Портретную галерею выдающихся деятелей столетия, – читали мы про выставку «Новостей» в театре Кардена, – среди которых Николай II, Распутин, Ленин, Сталин, Маяковский, Гагарин, Солженицын, завершает фоторабота Льва Каплина – портрет юной русской скрипачки, символизирующий по мысли устроителей начало нового столетия, счастливого будущего России».

 

– Миллионно размноженное, твое лицо, моя божественная Ктеис, станет самым святым ликом в истории... – продекламировал Чугунов. – Есть пророки в своем отечестве!

 

Елисейские поля не отпустили Каплина, он принял участие в престижной выставке «Серебряная лента», где получил большую золотую медаль.

 

Каплин перебрался в Москву. Мы встречали его снимки в центральных газетах и глянцевых журналах, а его самого – на экране телевизора, мелькающего на пресс-конференциях самых высоких уровней. За несколько лет своей внезапной карьеры он приехал на родину только один раз, на похороны мамы. В черном кожаном пиджаке, в черной бородке, с хвостиком черных волос он был похож на испанского аристократа, на какого-нибудь заводчика лошадей для корриды. Сказал, что город сильно усох и время в нем стоит. Показал мне свое портфолио – там среди снимков президентов и канцлеров, чемпионов мира и Олимпийских игр, нобелевских лауреатов, актеров и певцов затесалось вымученное ню с бокалом красного вина и скрипкой (модель вполоборота, лица не видно); были там большой джип и большой мраморный дог, и сам Каплин в длинных пляжных шортах на фоне океанского прибоя, – но открывала альбом, конечно же, Настя.

 

– Моя козырная карточка, моя «небитка», – сказал он. – Я так и не видел ее с тех пор. Неловко даже, вроде как должник. Ты не знаешь, где она?

 

Я пожал плечами.

 

– Будь она в Москве, я бы знал, – сказал Каплин. – Она бы проявилась. Спивакова знаю, Фролова, Башмета, преподов консерваторских… Нет, в Москве тишина. Если только Леня что-то слышал в своем Питере…

 

Да, история возвышения Каплина развивалась так быстро, что известие о перемене мест Чугуновым застало читателя врасплох. Вернемся к истокам.

 

Чугунов перебрался в Петербург почти сразу после отъезда Каплина в Москву. Вернее, был переброшен катапультой благой судьбы. После съемки в музыкальной школе Чугунов вдруг загрустил. Он стал молчалив, часто опаздывал на работу, засыпал за столом щекой на листах. И я не удивился, когда однажды вечером он позвонил мне и сквозь ветер и тугой звон парусов прокричал, что пишет поэму.

 

В середине мая мы с его женой сидели на их кухне. Чугунов, которого я только что привел задворками и закоулками, огибая людей со свистками и оружием, спал на диване в зале. Окно было открыто, в него веяло ранним летом, самой его зарей – еще черемухой или уже сиренью, – входили запахи и звуки вечерней реки, ветер был тепел и плотен, как спина быка, и занавеска покорно лежала на нем, поднимаясь и опадая в такт его дыханию.

 

– У нас такое хорошее место, – говорила Оля. – Утром и вечером слышно, как вон в том овраге у церкви петухи кричат, там домики с садами, чувствуешь, как сиренью тянет? Леня там гулять пристрастился, до ночи бродит. Поэму, говорит, пишу. Про греков. Все здесь хорошо, но в провинции поэты гибнут, им не хватает воздуха, сам знаешь…

 

В это время гибнущий поэт, ударяясь о стены, протопал в туалет. Перед тем как скрыться, посмотрел на нас, погрозил пальцем и захихикал.

 

Осенью Оля в две недели продала квартиру, посадила мужа и дочь на чемоданы к его родителям и уехала в Питер. Там с налета она купила не только такую же «двушку» с метро под окнами, но на остаток еще и мебель. Я был в восхищении от легкости, с какой она переменила судьбу своей семьи. Это был прорыв из окружения, и прорыв настолько неожиданный и стремительный, что рок, медленно сжимавший кольцо вокруг поэта, даже не успел понять, что произошло.

 

– А ты как думал! – гордо сказал мне убывающий на подготовленный плацдарм Чугунов. – Я женился, зная, что она всегда сможет обеспечить и себя, и ребенка. Я сразу ее предостерег – я поэт, со мной всякое может случиться, я знаю и рай и ад, вам и не снилось такое…

 

В чужом городе, без мамы, которая всегда сварит бульон изнемогающему от мировой дисгармонии сыну, без родных улиц, по которым пьяные ноги несут тебя сами, и твой автопилот настроен на курс домой, – в совсем чужом городе, где даже ночной развод мостов отрезает тебя от твоего нового дома, и ты никак не можешь привыкнуть к этой зыбкости бытия, – в этом городе нужно терпеть и вживаться, пока не станешь своим. И поначалу Чугунов не пил. Иногда он работал – то грузчиком, то охранником, обещая Оле сдуть пыль со своего диплома и пойти хоть учителем русского и литературы.

 

– У меня есть интересные наработки, – говорил он ей и уходил искать работу куда-нибудь на Крестовский, на Елагин, на Каменный, чтобы там, лежа на лужайках, смотреть, жмурясь, на радугу поливалок и читать свои стихи вслух самому себе.

 

На следующее лето я гостил у него в белые ночи, когда Оля с дочкой были у его родителей. Мы болтались по городу до светлой полуночи, потом мчались в пустом вагоне метро, высаживались в Автово («Вонючее Автово!» – радостно восклицал он, вдыхая на поверхности сладкий летний воздух и окидывая нежным взором пустынные, розовые от небесного света улицы), – и было хорошо так, словно вечность только начиналась.

 

Я стою у открытого в прозрачную ночь окна и курю, внизу круглый фонарь горит в зеленом абажуре шумящей листвы, ветер качает тени, – и за моей спиной звучит негромкий, но страстный, как шепот Левитана, голос Чугунова:

 

–...В темное зеркало ночи ты жадно глядишься, в наготу и желанье одета, смотришь, как смутный двойник там себя обнимает, мучаясь в сладких объятьях фарфорово-гладких, жарко-пунцовые губы целуют дрожащие пальцы, плечи, колени и бледные бедра – жаждут свирели они, стон свой мелодией сделать (жаждет свирель этих губ, музыки сладкой полна). Выйди же в сад, не таись, ветру отдай себя, нимфа, ветер твой запах сорвет и донесет до ноздрей ждущего в низкой траве – нежную смесь молока, меда и горькой от страха полыни. Трата-татата-тата, ты уже слышишь дыханье, жжет оно спину твою мускусом едким – и ноги вдруг ослабели, словно во сне ты бежишь. Ты же не хочешь бежать – голос и страшен и нежен, когти щекочут живот. Биться и блеять ягненком долго ли будешь в объятьях, или замрешь, трепеща, как мотылек на игле…

 

– Что это было, певец? – я говорю восхищенно, оборотившись к нему. – Что ты читал мне, пиит? Уж не поэму ль свою?

 

Удовлетворенно хмыкнув, он делает глоток крепкого чая, подходит к окну, закуривает, выдувает молочную струю в бледно-зеленую ночь, дым, не желая улетать, облаком втягивается в комнату.

 

– Угадал, – говорит он. – Это вакхическая песня из моей новой поэмы «Сны Диониса»...

 

Мы молчим и курим. За окном в тишине торопливо стучат каблучки, чиркая о неровности асфальта. Ночь не кончается...

 

Прошло время, – такой титр здесь уместен. Не конкретизируем, сколько именно, потому что настоящее время измеряется не показаниями часов, а чередой событий. Жизнь моя, хоть я никуда и не уехал, претерпела ускорение. Поменялось все – место работы (я перешел в литературный журнал), место жительства, люди вокруг, моя одежда и даже моя внешность. Теперь я приходил домой когда хотел, ужинал прямо за компьютером, бросил курить, занялся зарядкой, перестал простывать и кашлять, стригся под машинку, дружил со старыми приятельницами и молодыми журналистками...

 

Вдруг в один присест, за какие-то два месяца, я написал ностальгическую повесть. Впервые писал в наушниках, под азиатскую техноскрипку, поднимая звук до упора, так что мозг переполнялся гармонией, она текла в пальцы и потом – в клавиш



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-21 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: