В тот же день решили проехать в Морское собрание пообедать. В этом собрании нам предстояло столоваться, благодаря дешевизне и отсутствию в городе хороших ресторанов. Познакомились с дежурным, штурманским полковником П. (Петров. – Примеч. ред.) [54], который тоже нас встретил очень сердечно, показал помещение, объяснил все правила и даже отобедал с нами. Ревельское Морское собрание, как и почти все собрания, было хорошо обставлено и занимало целый дом, с большой залой для танцев и концертов, несколькими гостиными, читальной, бильярдной и рестораном. Все содержалось чисто и аккуратно, обставлено красивой мебелью; было и несколько отличных картин. Имелась также очень хорошая библиотека.
Когда мы на следующий день побывали в экипаже и там познакомились с другими офицерами, то стало совершенно ясно, что действительно, кроме дежурств, раз в десять дней, никакой другой работы не предстояло. Разве что изредка поручать произвести дознание, что было тоже далеко не интересно. В экипаж можно было ходить не каждый день, и часто ходили туда просто чтобы убить время и встретиться с другими офицерами. В зимнее время весь личный состав Ревельской флотилии предавался отдыху после летних трудов, которые были, правда, довольно обременительны, особенно весной и осенью. С началом навигации шла установка вех и баканов, а по окончании – их уборка.
В ближайшие дни мы отправились к командиру порта и были приняты в его частном доме. Он встретил нас отечески, как и командир полуэкипажа, и тут же представил своей супруге[55] – типичной «адмиральше», игравшей не последнюю роль в порту и пользовавшейся большой популярностью во всем местном обществе. Милая, несколько чопорная мать‑командирша считала своим долгом опекать молодых мичманов, чтобы они не сходили с пути праведного. Она обычно брала под свое покровительство вновь выпущенных офицеров, и они обязательно должны были присутствовать на всех развлечениях, ею устраиваемых, и, вообще, вращаться в местном бомонде. Но она действительно по‑матерински относилась к молодежи, и часто, запутавшись в долгах или напроказив по службе, молодые офицеры прибегали к ней за советом и помощью и неоднократно благодаря ей спасались от неприятностей.
|
Нам адмиральша выразила большое сожаление, что мы попали в такое печальное время, как война, из‑за которой были отменены все общественные увеселения. У бедных стариков было тоже тяжело на душе, так как их единственный сын[56], лейтенант, находился на Артурской эскадре на «Петропавловске», на котором адмирал Макаров поднял флаг. На нем он и погиб вместе с адмиралом.
Командир порта – старичок небольшого роста, по виду мрачный и суровый, на самом деле был добрый и покладистый начальник. Адмирал не разлучался со своим мопсом и, когда ездил на дрожках в свое управление, неизменно сажал его рядом с собой. Они даже как будто походили друг на друга, как это иногда бывает с любимыми псами. И так этот мопс привык каждое утро ездить на службу, что, когда однажды адмирала вызвали в Петербург, он в обычный час самостоятельно отправился в управление, пролез в подъезд и направился в кабинет. Дежурный, увидя его, подумал, что адмирал идет сзади, и широко раскрыл двери. Мопс спокойно и важно вошел в кабинет и, как часто бывало, вскочил на кресло у письменного стола и на нем расселся. Однако, когда увидели, что больше никто не идет, и выяснилось, что командир порта уехал, бедного пса вежливо выставили. Этот случай быстро распространился по всему порту и, несомненно, послужил к прославлению адмиральского любимца.
|
Скоро мы вошли в колею новой жизни и еще убедились, что к службе никакой энергии прилагать не стоило и даже вредно, так как будет встречено недружелюбно, как нарушение с испокон веков установившихся добрых патриархальных обычаев.
Наши дежурства протекали до чрезвычайности однообразно и скучно. Приходилось проводить круглые сутки в экипаже в вице‑мундире, спать одетыми на диване и есть подогретый обед и завтрак из собрания. Обязанности были несложны: принимать сменные рапорты дежурных по помещениям унтер‑офицеров, встречать и провожать командира экипажа и изредка обходить помещения, следя за порядком. Хорошо налаженный распорядок жизни не нарушался, и все делалось совершенно автоматически. Наверное, в экипаже существовала и закулисная сторона, но в нее нам проникать не удавалось. Да и была ли в этом надобность? Если иногда матросы удирали в город, может быть, играли в карты и пьянствовали, то это делалось так шито‑крыто, по‑семейному, что наружно ничего не замечалось и особенного худа не происходило.
Кроме нас, четырех молодых мичманов, в экипаже имелись еще трое строевых офицеров, несколькими годами старше нас. Один из них был довольно мрачный господин, не расстававшийся со своим пуделем и, по‑видимому, чувствовавший себя в его обществе вполне удовлетворительно. Он неохотно с кем‑либо знакомился и избегал приглашать к себе, и мы им совсем не интересовались. Но двое других оказались веселыми молодыми людьми, уже давно известными всему Ревелю по своему громкому поведению. В особенности отличался мичман X. (Хижинский. – Примеч. ред.) [57]. Он обладал недурным голосом и прекрасно пел цыганские романсы, благодаря чему везде являлся желанным гостем и за что ему прощались многие проделки.
|
Его беспечность не имела границ, и насколько он был желанным гостем у дам, настолько командиры кораблей не знали, как от него избавиться. В море его еще можно было терпеть, но стоило кораблю войти в порт, как X. исчезал или начинал пьянствовать. Когда он исчезал, найти его никто не мог, тем более что и сам X. никогда не знал, куда его занесет судьба.
Раз он попал в Либаву и, съехав на берег, пошел в известную «Петербургскую гостиницу», а затем исчез. Транспорту пришлось даже на сутки отложить свой уход в море, так как X. три дня не появлялся и его нигде не могли отыскать. Командир уже стал опасаться, не случилось ли что‑нибудь с ним. На четвертый день он наконец появился в весьма растрепанных чувствах. Оказалось, что в «Петербургской гостинице» он познакомился с какими‑то местными коммерсантами, с ними изрядно выпил и быстро подружился. Новые друзья уговорили после закрытия гостиницы пойти к ним допивать, и X. с большим удовольствием согласился. Там они провели всю ночь. X. много пел, и дружба окончательно закрепилась.
Наутро одному из купцов понадобилось ехать в какое‑то местечко, за несколько верст от Либавы, и он уговорил всю компанию ехать вместе, обещая, что будет очень весело и, главное, на славу удастся выпить и поесть. Друзья с восторгом приняли приглашение и в каких‑то экипажах двинулись в путь.
Приехав на место, они продолжали кутеж, и к ним присоединился еще какой‑то местный купец‑еврей, ради которого они и приехали. X. уже давно, что называется, «лыка не вязал», и ему было решительно все равно, из кого состояла компания. Скоро выяснилось, что в семье еврея должна состояться свадьба, и он убедил все общество принять в ней участие. Особенно он упрашивал X., так как ему казалось лестным, что среди гостей окажется настоящий морской офицер. X. был на все согласен: «свадьба так свадьба», «евреи так евреи» – лишь бы было вино.
На следующий день состоялось торжество, затем обед с фаршированной щукой, после танцы. X. пил, ел, ухаживал за барышнями и всех очаровал романсами. Веселье затянулось далеко за полночь, и X. уложили где‑то спать. Только на другой день, проснувшись уже под вечер, он пришел окончательно в себя и чрезвычайно удивился обществу, в котором оказался. Однако уезжать уже было поздно, да и пришлось опохмелиться. Только на следующее утро X. доставили благополучно на транспорт, и там командир немедленно посадил его под арест.
X. всегда ходил без денег и решительно всем задолжал, так что ему перед многими приходилось выворачиваться самыми невероятными способами, но за приветливость и покладистость ему и это прощалось. Только иногда сердились друзья, когда он заходил к ним в их отсутствие, выбирал что‑либо из одежды и оставлял любезную записку с перечислением взятых вещей. Может быть, это уже и не так сердило бы (все знали, что X. взял что‑нибудь по крайней нужде), но вещи возвращались впоследствии в таком виде, что их уже носить было невозможно.
Теперь X. командовал 2‑й ротой полуэкипажа, которая помещалась в отдельной казарме, в расстоянии 10 минут ходьбы от главного корпуса. Как часто бывает из‑за близости, начальство к X. в роту заглядывало редко, и этим он пользовался. Незаметно командование ротой перешло к фельдфебелю, и X. только подписывал необходимые бумаги, показываясь в роте в экстренных случаях. К этому все уже как‑то привыкли: и начальство, и его подчиненные: «Такой уж, мол, безнадежный человек». Да и он, будучи весьма снисходительным к себе, считал справедливым так же снисходительно относиться к своим матросам, которые его очень любили и не обижались за небрежное отношение к себе. Например, случалось, что он опаздывал на несколько дней с раздачей жалованья, забывал подавать в свое время требования на одежду и т. д. Часто фельдфебель носился по городу в его поисках и находил, совершенно случайно, у кого‑нибудь из знакомых или в ресторане. Тогда тут же происходил доклад и подписание нужных бумаг. Однако всему бывает конец, наступил конец и долготерпению командира экипажа, и он отрешил его от командования ротой и арестовал на семь суток.
Арестованных на гауптвахте офицеров полагалось отвозить под арест в сопровождении офицера же и там передавать караульному начальнику. Эту не слишком приятную обязанность командир экипажа поручил мне, и, взяв необходимое предписание и расспросив адъютанта, как надо действовать, я отправился ловить X.
На мое счастье, он оказался на квартире, но в обычном для него веселом состоянии. Сообщив ему о своей миссии, я попросил скорее одеться, забрать вещи и ехать со мною. Весть об аресте X. принял благодушно, но заявил, что торопиться отнюдь не собирается и всегда туда успеет. Меня, по неопытности, такой ответ озадачил, и я, в сущности, не знал, что предпринять. На все уговоры он отделывался шутками и советовал не беспокоиться, угрозы не действовали. Прямо хоть вяжи и тащи силой. Наконец, после доброго часа упрашивания, перебранки и сборов, мне удалось заставить его собраться, но с одним условием, что по пути мы зайдем в один маленький ресторанчик, где у него была приятельница, хорошенькая буфетчица, и выпьем по рюмке водки. Скрепя сердце я на это согласился, так как предвидел, что оттуда его опять нелегко будет извлечь, но он так настаивал, что другого выхода я не видел. Да мне и не хотелось устраивать скандал и подчеркивать, что в данном случае я имею над ним известную власть, тем более что он был старше меня по выпуску.
Усевшись на извозчика, мы поехали в ресторанчик, который находился по пути. Знакомая буфетчица X. оказалась очень хорошенькой и милой девицей и встретила нас весьма любезно. В этот утренний час в ресторане никого не было, и X. мог без стеснения, между водкой и закусыванием, изливаться в комплиментах. Вдруг я с ужасом стал замечать, что после третьей рюмки он совершенно размяк. Тогда пришлось ему напомнить о данном мне обещании, но X. только махал руками и заплетающимся языком заявил, что никуда не поедет. Положение мое сильно усложнялось: вместо гауптвахты я привез арестованного в ресторан и допустил напиться. Нечего сказать, блестяще исполнил первое поручение по службе!
Неожиданно мне пришла на помощь буфетчица, которой, по‑видимому, надоели приставания пьяного X., и ей захотелось от него отделаться. Возможно и то, что она, видя мое затруднительное положение, пожалела меня. Так или иначе, узнав в чем дело, она категорически заявила, что X. должен ехать со мною. Он пробовал возражать, но она ему ответила, что если он сейчас же не уйдет, то она его и знать не хочет. Ее решительное заявление подействовало гораздо лучше моих угроз и просьб, мы наконец выбрались на улицу и нашли извозчика.
На гауптвахте караульным начальником оказался старинный приятель X., и потому дальше он двигался уже охотнее, предвкушая веселое времяпрепровождение в дружеской компании. Потом я узнал, что они так веселились, что и его приятель попал под арест.
Сдав X. на гауптвахту, я свободно вздохнул и весьма довольный, что благополучно все исполнил, поехал в экипаж об этом доложить. Однако я отлично сознавал, что меня выручила буфетчица; без нее еще неизвестно, удалось ли бы мне доставить X. на гауптвахту.
Скоро мне пришлось сделать первый выход в местный свет, так как получил приглашение от одного знакомого аборигена Ревеля. Его семья состояла из родителей и двух сестер уже не первой молодости. Встретили меня с чисто русским провинциальным гостеприимством, и я сразу же окунулся в интересы ревельского общества. Мне было в точности объяснено: кто достоин уважения и кто нет, с кем стоит вести знакомство и от кого следует бежать, чьи жены добродетельны и чьи находятся на подозрении. Одним словом, я теперь уже все знал и мог смело войти в это общество, будучи спокоен, что не попаду впросак, имея таких надежных советчиц. По молодости и неопытности, меня эти сведения даже испугали, и я решил не рисковать добродетелью и не пускаться в свет. Но через несколько дней опять получил приглашение и, постеснявшись отказаться, пошел. На этот раз был званый вечер, и я нашел довольно много гостей: сухопутных офицеров и чиновников порта. Все отнеслись ко мне любезно, просто и гостеприимно, их предупредительность доходила до трогательности, но чувствовалось, что большинство считало меня все‑таки не своим и мое присутствие их даже стесняло. Я же был далек от мысли считать себя выше их, но должен признать, что и я чувствовал какую‑то отчужденность. Они не знали, как подойти ко мне, а я к ним, так что из этого объединения ничего не вышло, и потом я посещал любезных хозяев только в официальных случаях – с визитами.
Самым тоскливым временем в Ревеле бывали вечера, и часто я не знал, как убить это время. Сидеть дома и читать – надоело, а выйти – некуда. Правда, в городе был русский театр, в котором давались оперетки, драмы и комедии, но, Боже мой, какое это было убожество. Представления происходили ежедневно, и репертуар менялся часто: целый калейдоскоп пьес был разыгран бедными артистами за три месяца моего нахождения в Ревеле, и все‑таки публика посещала театр неохотно. Нередко случалось, что кроме меня в театре сидело два‑три человека, да и то неизвестно, были ли они платными или занимали места по контрмаркам.
Особенно памятен мне «бенефис» оркестра. Однажды, случайно проходя мимо театра, я заинтересовался афишей, взял билет первого ряда (морские офицеры считали, что в провинциальных театрах недопустимо сидеть ниже) и вошел. Театр представлял «Аравийскую пустыню», я оказался единственным зрителем и хотел уже уйти, но почему‑то раздумал и занял свое место. Шла какая‑то оперетта, и вышло, что бедные артисты ее разыгрывали только передо мною, и оттого я чувствовал себя неловко. Когда же в последнем действии внесли медный самовар с надетым на трубу лавровым венком и поднесли капельмейстеру, а он обернулся к пустому залу и стал раскланиваться и жестами благодарить, то я встал и ушел. Получилось так, точно я поднес капельмейстеру этот самовар. Впрочем, я бы, пожалуй, это и сделал с удовольствием, так как уж очень было жалко всю труппу.
В Морское собрание по вечерам никто не приходил. Балы и концерты по случаю войны отменили, и решительно некуда было деться. Оставалось изредка присоединяться к нашему легкомысленному элементу, увлекающемуся женщинами, вином и картами. В обществе установился взгляд, что Морской корпус выпускает молодых офицеров в нравственном отношении в значительной степени испорченных. Но это не совсем так. Среди моих товарищей многие вышли в офицеры совершенно чистыми, и не только в половом отношении, но и в смысле питья спиртных напитков и игры в карты. Я могу сказать даже больше: среди моих сверстников особенно «искушенных» был вообще незначительный процент. Например, я не только женщин не знал, но и водку попробовал первый раз, уже будучи мичманом. Далеко не все офицеры любили кутежи, а тем более нельзя сказать, что кутежам «предавались». Но, конечно, были такие, которые по молодости грешили.
Я, сделавшись офицером 18‑ти лет, ровно ничего не видел и не знал из мира соблазнов и, должен сказать по совести, не оттого, что к этому имел определенное отвращение, а потому, что меня удерживали родители и корпусная дисциплина. Теперь же я стал сам себе господином, в кармане водились кой‑какие деньги, и никто не сдерживал, а, наоборот, зазывали. Ну и, конечно, мы шли и знакомились с «этими» женщинами, с местами злачными, учились пить вино, и кто имел пристрастие к азартным играм, начинал играть. Только не все же и тогда увлекались этим. Да и средства не очень позволяли, так как мы, за малым исключением, были люди небогатые, жившие исключительно на жалованье. И то частенько числа десятого уже сидели без гроша и приходили к экипажному казначею «загибаться до двадцатого числа».
Наши вечера «на скромных началах» начинались с ужина в отдельном кабинете ресторана или чьей‑либо холостой квартире. Вначале все шло непринужденно и весело: пили водку «под балычок» и «под селедочку», не забывали грибки и огурчики. Настроение быстро повышалось, а с ним оживлялся и разговор. Главная дань отдавалась закускам, уже к последующему меню относились довольно безразлично и только продолжали пить «под пирожки» да «под жаркое». Когда ужин кончался и дело подходило к кофе с коньяком, то все чувствовали себя вполне удовлетворенными, и хотелось не то спать, не то танцевать. На сцену являлись пианино, балалайки или гитары, и вот с этого момента мичман X. становился незаменимым – никто не умел с таким чувством спеть «Хризантемы» или «Тройку», никто не мог создать такого веселого настроения. Все предавались «кайфу» и благодушно покуривали. Время шло незаметно, но результаты выпитого сказывались: часто все говорили разом, неизвестно о чем спорили, вдруг кто‑то начинал обижаться, а другой объясняться в любви, и все сливалось в бессмысленную, но понятную и интересную для участников пира беседу. Однако и от нее уставали, и когда дело подходило к полуночи, всех тянуло куда‑то дальше. В сущности, чего именно хотелось – большинство не понимало: не то переменить обстановку, не то шума, света и толпы, а главное, тянуло к женщинам. Да и куда можно ехать ночью в Ревеле, как не к милым, но погибающим созданиям. Нет нужды, что там крайне пошлая обстановка, что дамы – весьма сомнительного свойства, а хозяйки стремятся, насколько возможно, обобрать гостей.
Заказывался традиционный кофе с бенедиктом, играли какие‑то танцы, начиналось новое веселье. Это был уже последний этап. Компания понемногу таяла, кто‑то исчезал и опять возвращался, и так длилось до рассвета, когда заспанные фурманы везли полуспящих господ по домам. Ночь, полная дурмана, ночь беспутная кончилась, на душе был неприятный осадок, голова болела, хотелось хорошенько вымыться и выспаться.
Так однообразно и скучно тянулись наши дни в Ревеле, а мне все не удавалось пока из него вырваться. Очевидно, приходилось ждать лета, когда начнутся назначения на суда уходящей на Дальний Восток эскадры.
Однажды монотонность службы была нарушена маленьким происшествием, которое, однако, произвело довольно неприятное впечатление. Меня назначили дежурным по экипажу в Святую ночь. Не знаю, приходилось ли это по очереди или просто решили, что мне, как холостому, безразлично, где провести этот праздник, но, во всяком случае, я получил повестку и вступил в дежурство.
Когда матросы вернулись из церкви, то начальство с ними похристосовалось, и они разговелись, а я после этого ушел в дежурную комнату и прилег на диване. Вдруг, около 5‑ти часов утра, ко мне вбежал дежурный боцман и взволнованно доложил, что в роте происходит драка и в ход пущены ножи. Я вскочил и моментально бросился туда. Там представилась довольно неприглядная картина: между беспорядочно раздвинутыми кроватями и поваленными табуретками дралась большая толпа матросов. В воздухе мелькали кулаки, слышалась отборная брань и пьяные крики. Когда я подошел ближе, то действительно увидел, что у некоторых в руках были ножи.
Недолго думая, я стал расталкивать толпу и крикнул, чтобы все немедленно расходились. Те, что были менее пьяны, увидя меня и услышав окрик, сразу же разошлись, но остальные вошли в такой азарт, что никто ничего не слышал и не понимал. Пришлось при помощи караульных и дежурных их растаскивать и отнимать ножи, что в конце концов и удалось.
Вид у них был отвратительный: бледные, вздутые и злобные лица, бессмысленно блуждающие глаза, выдернутые из брюк форменки, во многих местах разорванные, многие же вообще полуголые. К тому же от всех несло отвратительным запахом сивухи и перегара. Скверное и неприятное зрелище. Слишком разошедшихся буянов я распорядился рассадить по карцерам и предупредить, что если они еще попробуют скандалить, то их свяжут. Другим приказал немедленно привести в порядок помещение и лечь спать. Когда через полчаса я обошел спальни, все лежали в койках и, кажется, спали.
Эта драка после разговения и грубость матросских нравов с непривычки меня неприятно поразила. Я долго не мог успокоиться, но в то же время понимал, что нельзя их слишком строго судить и надо войти и в их положение. Семь лет быть оторванным от семьи и всего родного, семь лет быть запертым в непривычной для них обстановке – на кораблях и в казармах, это не так‑то легко перенести для простых деревенских парней.
Сразу после Пасхи начались приготовления к плаванию флотилии. Нас распределили по кораблям. Меня назначили на самый большой транспорт под весьма непоэтичным названием «Артельщик». Это было очень старое судно, которому перевалило за пятьдесят лет, и оно считалось чуть ли не первым винтовым кораблем Балтийского флота. В начале своего существования «Артельщик» был украшением флота, теперь же он казался неуклюжим, архаичным пароходом, с высокой трубой и яхточным носом. Он с трудом давал 9 узлов, и в очень свежую погоду на нем не рекомендовалось выходить в открытое море.
Приготовления к летней кампании заключались в окраске транспортов снаружи и внутри, погрузке на них запасов корабельных материалов, приемке угля, машинного масла и вех. Все эти работы совершались по давно заведенному порядку опытными боцманами и унтер‑офицерами и, в сущности, офицерского надзора не требовали.
Пошли солнечные весенние дни, когда, кажется, вся природа набирается новой энергией. Мне хотелось скорее перебраться на «Артельщик», так как жизнь на берегу очень надоела и после зимней спячки так хотелось работать, куда‑то ехать, на что‑то надеяться.
Через неделю «вооружение» флотилии закончилось. Ко дню начала кампании команда и офицеры перебрались на транспорт.
Глава одиннадцатая
Командиром «Артельщика» был капитан 2‑го ранга Г. (Григорьев. – Примеч. ред.) [58] – офицер средних лет, но моряк старого поколения, так называемой «парусной школы». За время своей долголетней службы он совершил много дальних плаваний на клиперах, приобрел большой морской опыт и сделался отличным моряком и командиром, но, как и многие офицеры того времени, слишком пристрастился к спиртным напиткам и этим испортил себе карьеру. На походе он был отличным командиром, но, когда «Артельщик» входил в порт, по‑видимому, считал свои обязанности законченными, и полным хозяином становился боцман. На стоянках Г. почти не видели. Нас, молодых офицеров, он как‑то в расчет не брал и требовал только несения вахты на ходу и дежурства на якоре. Команды никто из нас не касался и в ее внутреннюю жизнь не вмешивался: там, безусловно, всем распоряжался тот же боцман. Как человек, командир был очень приятен и к нам относился прекрасно.
Из офицеров кроме меня на «Артельщик» назначили: штурманов – поручика флота X. (Хаджи‑Паниотов. – Примеч. ред.) [59], из коммерческих моряков, и мичмана Щ. (Щербицкий. – Примеч. ред.) [60], старше меня по выпуску на несколько месяцев, произведенного из юнкеров флота. К офицерскому составу также причислялся чиновник, заведующий хозяйством, выслужившийся из матросов коллежский асессор Ф. (Федоров. – Примеч. ред.) [61]. Штурман был скромный и спокойный человек; он недавно женился и весь ушел в семью. Милый и симпатичный мичман Щ. всем быстро увлекался и так же быстро во всем разочаровывался; это был тип безалаберного российского человека.
Окончивший гимназию, а затем университет, он вдруг почувствовал влечение к флоту, хотя никогда даже и не видал ни моря, ни военных кораблей. Однако, попав на флот, он уже через три месяца разочаровался и чувствовал себя не в своей тарелке. Это и понятно: он был в душе глубоко штатским человеком, и все, что, по его представлению, подходило под понятие «военщина», казалось ему скучным и ненужным. Щ. был большим идеалистом и фантазером, и благодаря этим качествам из него не мог, полагаю, выработаться дельный и способный морской офицер. Он постоянно занимался и что‑то изучал, а насущные и простые вопросы жизни ему казались скучными и пошлыми.
Самым ярким типом являлся, несомненно, чиновник Ф. Это был хозяйственный, умный и хитрый мужик, который сумел пробить себе дорогу во флоте и отлично приспособился. Отбыв положенное время матросом, он сдал экзамен на чиновника и «медленно, но верно» дошел до чина коллежского асессора, что для него было большой карьерой. Угождая начальству, проявляя рвение к службе и обладая природной сметкой, он сделался полезным человеком, которого ценили и награждали. Теперь, уже в преклонном возрасте, он мнил себя «штаб‑офицером» и с гордостью носил ордена, которых имел до Станислава 2‑й ст. включительно. Зимою всегда гулял в николаевской шинели, с высоким бобровым воротником. Эта шинель, а также вообще внушительная осанка вводили иногда нижних чинов, особенно в темноте, в заблуждение, и они не только отдавали честь, но и становились во фронт, что он принимал не без явного удовольствия.
Это была наружная сторона, но была еще и другая, не менее важная, материальная, которую он всегда помнил и в которой достиг больших успехов. За всю тридцатипятилетнюю службу, получая всегда весьма скромное жалование, он тем не менее превратился в довольно состоятельного человека. Все тут было, и «безобидное» использование казны, и финансовые обороты и торговые операции. Незаметно появился капиталец, домик, затем другой[62]и дачка; правда, все это только «на всякий случай». Он стал полнеть, хорошо одеваться, завел лошадку и был не прочь покутить, даже усы и волосы подкрашивал, чтобы казаться моложе. Своего единственного сына вывел в армейские кавалерийские офицеры и поощрял в держании «фасона». Но тут‑то, кажется, ошибся, так как тот стал перебарщивать и всегда был в долгах. Бедный папаша, которому это вначале даже льстило: «Мол, выходит, совсем как у настоящих господских сынков», потом хватался за голову, так как сыночку грозило увольнение из полка или отцу приходилось порастрясти свои капиталы.
Ф. знал Ревель вдоль и поперек; также и его все знали и если не очень уважали в душе, то, во всяком случае, относились благосклонно, тем более что у него всегда можно было «призанять». На «Артельщике» он плавал не первый десяток лет и обычно выбирался заведующим столом кают‑компании, так как и сам любил и умел хорошо поесть, да к тому же и делал это дешево. Своим кормлением он преследовал определенную цель – нравиться командирам. Однако и тут без «но» не обходилось, и мы часто были недовольны его столом. Дело в том, что действительно еда давалась отличная в походах, но, когда мы возвращались в Ревель и командир и Ф. столовались у себя, про нас решительно забывалось. Очевидно, в эти периоды наверстывалось все то, что перерасходовалось в другое время, нам же оставалось ворчать, поругивать Ф. и ездить на берег подкармливаться.
Немедленно с началом кампании «Артельщику» приказали приступить к ограждению опасностей Балтийского моря – от выхода из Финского залива, начиная с Дагерортской мели, внешних сторон островов Даго и Эзеля, Церельского пролива и дальше от Виндавы до Либавы. Все это побережье было открыто с моря, и быстрота работы зависела исключительно от погоды и ветров и даже при удаче затягивалась на добрый месяц.
Приятно выходить ранней весной в море, точно и оно к весне как‑то выглядит свежее и радостнее. Так легко дышится морским воздухом после зимнего сидения на берегу и так приятно греться на солнышке. Кругом весело летают чайки, с пронзительными криками ныряя за добычей, а у берегов несутся стаи пугливых нырков и, завидя корабль, исчезают под водою. Весь экипаж настроен по‑праздничному, и матросы, и офицеры толпятся на верхней палубе, слышен веселый смех и шутки. Да и сам корабль, только что выкрашенный, вымытый и с блестящей на солнце медяшкой, кажется красивее и новее.
Вначале погода благоприятствовала. Это было особенно важно, так как первой предстояло оградить трудную Дагерортскую мель. Эта работа, казавшаяся такой простой, на самом деле требовала большого опыта, тем более что была очень ответственной: транспорт становился на якорь и спускались шлюпки, которые обставляли мель временными вешками. При этом иногда приходилось долго пересекать место мели, все время бросая лот, прежде чем удавалось обнаружить нужную глубину. Когда шлюпки заканчивали работу, транспорт снимался с якоря, приготовлял к постановке настоящие вехи и шел по линии временных. Вехи сбрасывались по команде с мостика и, чтобы не происходило запаздывания, заранее подвешивались по наружному борту транспорта с кормы, а груз на носу, и все одновременно летело в воду. При опытности командира и команды это происходило быстро, но стоило кому‑либо прозевать, веха попадала не на свое место, и тогда ее приходилось вытаскивать и переставлять.