Паломничество на Святую Землю




 

На пути в Палестину я заехал к родителям, которые уже готовились к переезду в Сибирь, в Барнаульский уезд. Посетил я по пути своих друзей в Константинополе и на Афоне и съездил на поклонение святому Спиридону Тримифунтскому в городе Керкеро.

Горячо я молился у мощей угодника Божия. Настоятель показал мне лицо святого, я держал его руку. Рука его была мягкая и гибкая, борода почти вся выпала, ротик немножечко приоткрыт, цвет лица землянистый. Две недели я прожил здесь среди природы дивной красоты. Наконец приехал и в Палестину и ровно два месяца прожил в Иерусалиме, несколько раз побывал у Гроба Господня и Гроба Божией Матери и путешествовал по окрестным святыням Господним.

У Гроба Господня я себя чувствовал очень и очень нерадостно. Я первый раз в жизни увидел такую страшную торговлю святыней Христовой. Что ни шаг паломника, то деньги, деньги и деньги. Идут паломники прежде всего в патриарху. Он умывает им ноги вместе с их карманами. Греки внушают паломникам, что если у кого дети умерли некрещеными или родственники — тяжкие грешники, убийцы, то для искупления их душ необходимо здесь при Гробе Господнем отслужить Божественную Литургию, так называемую «разрешительную». «Эта литургия от всех грехов разрешает», — увещают греческие монахи наших русских паломников. И те верят и платят по 25 рублей за имя. Литургию в этом случае служит какой-либо епископ и во время Великого Выхода поминает этих покойников и читает разрешительную молитву. Это на меня произвело очень тяжелое впечатление. Такое же впечатление производит ужасная торговля священными предметами. Здесь целые кадки, нагруженные маленькими флакончиками с миром от святителя Николая, кресты и иконки из Мамврийского дуба и пр. и пр. Монастыри со всеми их святынями отдаются в аренду. Торгуют греки всем, чем только можно: Гробом Господним, Таинствами Церкви, святыми мощами, торгуют Самим Христом...

Но если у Гроба Господня меня так сильно оттолкнула эта торговля святыней Христовой и безнравственная жизнь монахов, то великую радость и утешение доставило мне поклонение тем святым местам, которые отмечены Евангелием. Побывал я на горе Елеонской, в Вифлееме, видел Иордан, Мертвое море, Геннисаретское озеро; ходил в Назарет, видел Фавор, был на том холме, на котором, по преданию, Христос произнес Свою великую нагорную проповедь. Из всех святых мест, больше даже самой Голгофы, на меня произвело наиболее сильное, прямо потрясающее впечатление то место, на котором, по преданию, Христос молился в Гефсимании. Здесь я горячо плакал! Слава Богу, хоть здесь я как следует помолился. А то тяжело и грустно было на душе; я скорбел от того, что сознательно попирается святыня, торгуют ею, торгуют небом ради земной корысти, торгуют святыми, которые грехом почитали и к деньгам прикоснуться. Мне до слез было обидно и больно за наших русских паломников и особенно за женщин, как их обманывали всюду и всячески обижали греки...

Встретил я в Палестине одного еврея, принявшего христианство. С ним мне много привелось говорить о Христе. Его радости после крещения не было границ. Родом он был из России и сюда приехал поклониться Гробу Господню. Сам из мастеровых. Этот еврей до слез поражал меня своею любовью ко Христу. Он никогда не мог пройти мимо палестинских евреев, чтобы не остановиться и не проповедовать им Христа. Евреи его ругали, в лицо плевали, отталкивали, а он, как агнец кроткий, утирал лицо своим рукавом и продолжал им благовестить Спасителя. Его вера была живой, всезахватывающей, он весь дышал Христом, Христос для него был все. Но Христос его был словно не вселенский, а израильский. Я должен сказать правду, что я даже немножечко ревновал Христа к этому еврею. Еврей так любил Христа, что он землю целовал, которая была поблизости той или другой святыни. Последние дни моего пребывания в Иерусалиме я почти не разлучался с этим евреем. «Вы знаете, господин, — говорил он мне, — я Бога нашел, и мне теперь ничего не надо. Я очень жалею своих евреев, которые не познали Христа, а ведь Он-то и есть истинный Мессия! О, ослепление Израиля! (Плачет). Лучше бы ему совсем исчезнуть с лица земли, чем лишиться спасения во Христе. Я как уверовал, так мне ничего больше не надо. Пойду еще только домой и родителей жены неприменно приведу ко Христу. Вы знаете, — продолжал он, — я чувствую себя теперь совершенно другим человеком. Смерти я не боюсь, и сердце мое отдано одному Христу. Ах, почему евреи не верят во Христа! Нас с пеленок учат ненавидеть Христа так, как самого страшного врага нашего народа». Еврей был редким христианином. В нем я заметил слияние двух чувствований ко Христу: религиозного, любви к Нему как Господу и Спасителю, и национального, любви к Нему, как к еврею. Еврей много влияния оказал на мою душу в Палестине. Мое сердце вновь вспыхнуло жаждой любви ко Христу, мне хотелось и самому любить Его и любить бесконечно...

 

Возвращение в Сибирь

 

Из Палестины я снова приехал в Киев и решил отправиться в Хиву и Бухару. Я мечтал о проповеди христианства в этих магометанских странах. Но в Хиве я прожил всего несколько дней, а в Бухаре около месяца. В Бухаре я познакомился с одним англичанином-миссионером, который жил там уже несколько лет. Этот миссионер жаловался мне на то, что среди магометан очень невосприимчивая почва для проповедания Евангелия. Я решил возвратиться в Сибирь, и скоро меня уже в Чите принял с отчески раскрытыми объятиями епископ Мефодий.

В Чите я пробыл несколько недель и был назначен Владыкой Мефодием в миссионерский стан Иргень псаломщиком, а через год Владыка опять прикомандировал меня к крестному ходу, где я и возобновил свою проповедническую деятельность. С этим крестным ходом мы впервые вступили и на каторгу. С этого же времени каждый год я начал посещать каторгу и без крестного хода. И не только каторжные, но и другие тюрьмы Забайкальской области. Весь год мною делился на три периода: на участие в крестном ходе, на миссионерство и на посещение каторги.

Хотя и в этом году мои проповеди привлекали массы народа, но все-таки эти забайкальские проповеди, по моему личному сознанию, никак не могли быть сравнимы с Томскими. Не чувствовал я уже в себе прежней силы... Здесь в Забайкальской области я больше, чем когда-либо прежде, работал над собою при помощи и руководстве епископа Мефодия. Этому человеку почти всем обязан. Но здесь же, живя сначала в Иргени, я живо сознал для себя опасность оторваться от Бога и погрузиться в земную суету. Самая суровая природа много содействовала такому моему грустному настроению, наполняла мою душу тяжелыми думами. Душа моя нередко изнемогала и жалостно рыдала во мне. Один как-то раз в Иргени я молился на берегу озера и здесь же уснул. Во сне явился мне отец Иоанн Кронштадтский и исповедал меня. После этого на душе у меня словно стало легче. Но все-таки я не знал полного мира души. Больше всего меня внутренне терзало мое участие в крестном ходе. Не говорю уже о многих соблазнах во время этих путешествий, которые не легко было преодолевать. Но главное то, что моя религиозная совесть была не покойна. Около этого времени случилась какая-то растрата в свечном складе, и вот это надо было покрыть собранным на крестном ходе. Четыре года я ходил с этим ходом, два года светским и два года иеромонахом, и за эти годы душа моя истомилась и исстрадалась. Почти в каждой своей проповеди я обращался к народу, говорил ему о том, что эта икона — чудотворная, что перед нею нам должно молиться, что лик сей иконы сам смотрит в глубь вашей совести, что вы не укроетесь от этого взгляда, что святые взоры обращены, к вам для того, чтоб пробудить в вас дух молитвы. Так говорил я. А потом болела и ныла во мне душа моя. «Боже мой, — думал я, — что я делаю! Ведь я сам торгую святыней, ведь я думаю не о вашем спасении, не о молитве вашей, но о том, как бы побольше собрать денег для своего архиерея. Разве он защитит меня перед Богом в день Суда за это кощунство?»

Я шел к народу, жаждавшему любви Божией и продавал этому доброму и доверчивому народу дары Божественной благодати. О, как далеко я ушел от своего прямого евангельского долга! И не я один, потому что я не от себя самого учил, но послал меня епископ, я делал то, что и другие делали по традиции до меня и после меня.

Два года так ходил я с крестным ходом светским и истомился душою. К концу второго года я вновь решил жениться на одной гимназистке лет восемнадцати. Нужно сознаться, что я мало ее любил, но она мне нравилась. О своем намерении я сказал владыке, и он согласился на это. Но у владыки была дивная старушка-мать, и она упросила своего сына, чтобы он не давал мне своего благословения на брак. Так и вышло.

Утром владыка Мефодий согласился на мое вступление в брак, а вечером того же дня сказал мне, что он не для этого готовил меня, но для Церкви Христовой. «Знай и помни, — сказал владыка Мефодий, — что я никогда не дам тебе своего согласия на вступление в брак», Я подчинился епископу, но заскорбел еще больше прежнего. Ровно двадцать дней тосковал я и томился. И свидетель Бог, сам не знаю почему в эти дни ночью снился мне Лев Толстой, и я с ним много во сне говорил об Евангелии. Теперь, когда я вспоминаю тяжесть пережитого мною тогда, то всем сердцем сознаю, как близок я был к бездне совершенного отчаяния... На двадцатый день своего отчаяния я травлюсь. Слава Богу, отравление оказалось не смертельным. Когда я пришел в себя, когда сознание вернулось ко мне, когда я сознал весь ужас своего греха, то совесть начала страшно мучить меня, и я решил исполнить волю своего епископа. Вскоре после этого епископ Мефодий постриг меня в монашеский чин в Читинском архиерейском доме. И случилось так, что епископ постриг меня не в малый чин иночества, но в большой (в схиму), и это случилось не по его желанию, а просто по ошибке: диакон как раскрыл перед владыкой требник, так епископ и начал читать молитвы, которые оказались молитвами большого чина иночества. Вскоре после этого меня рукоположили в диаконы, а через несколько дней и в иеромонахи...

По рукоположении ждало меня новое тяжкое испытание: я вновь был командирован с крестным ходом по Забайкальской области. Если хождение с крестным ходом и не убило во мне до конца веры, то это уже дело милости Божией. А я теперь, через много лет, не могу без содрогания душевного вспомнить всех ужасов, тогда мною пережитых, от этого страшного кощунственного обирания карманов народа, верующего и доброго. Слава Богу, крестный ход, как я сказал, совершался только летом. Остальное время я отдавался миссионерской деятельности в среде инородцев и чисто проповеднической на каторге. Сначала коснусь бегло своей миссионерской деятельности.

С инородцами я начал знакомиться тогда, когда был псаломщиком в Иргенском стане. В ближайшие улусы я ходил пешком, но когда в отдаленные приходилось отправляться, то, как обыкновенно ведется среди миссионеров, брал пуда три-четыре сухарей, перекидывал мешок с сухарями через спину лошади, садился сам на коня и отправлялся по улусам. Так я ездил к бурятам, тунгусам и ороченам. Приходилось и переводчика брать с собою. Сначала в своей миссионерской деятельности я прежде всего хотел как можно больше людей крестить и очень скорбел, если мне где-либо не удавалось никого крестить. Но потом во мне произошел какой-то переворот.

Дело было так. Заехал я однажды к одному буряту в юрту переночевать. Смотрю, в его юрте, среди многих бурханов, стоит и икона Божией Матери с Младенцем на руках.

— Ты крещеный? — спрашиваю его.

— Да, — отвечает, — крещеный.

— Тони ныре хымда? — спрашиваю его дальше.

— Иван, — ответил мне бурят.

— Зачем же ты имеешь у себя в юрте бурханов? Тебе нужно иметь только одни иконы и молиться Богу истинному Иисусу Христу.

— Я, бачка, прежде так и делал, молился только вашему русскому Богу. Но потом у меня умерла жена, сын, пропало много коней. Мне сказали, что это наш старый бурятский Бог шибко стал на меня сердиться и вот, что он мне сделал: жену умертвил, сына тоже, коней угнал. Я и стал теперь и ему молиться, и вашему русскому Богу. Знаешь, бачка, это шибко тяжело и больно мне теперь стало на душе, что я променял своего Бога на вашего нового, — сказав это, бурят заплакал.

А мне стало до боли жалко его, а с тем вместе жалко стало и всех, ему подобных. Я как-то сразу понял, что значит обокрасть духовно человека, лишить его самого для него ценного, вырвать и похитить у него его святое святых, его природное религиозное мировоззрение, и взамен этого ничего ему не дать, за исключением разве лишь нового имени и креста на грудь. Тот бурят, о котором я говорил, представился мне самым жалким и несчастным человеком в мире: лишенным прежней религии и брошенным на произвол судьбы. С этого дня я дал себе слово, что крестить я инородцев не буду, а буду им только проповедовать Христа и Евангелие. По моему убеждению, так обращать людей ко Христу, как поступили наши миссионеры с бурятом, это значило бы являться прежде всего палачом душ человеческих, а не Христовым апостолом. Не знаю, прав я был или не прав, но с этого времени я только проповедовал Слово Божие, предоставляя другим миссионерам крестить инородцев.

Большие трудности я встретил и на пути проповедания Евангелия буддистам. Как-то заехал я в один из буддийских монастырей. Шеретуй принял меня очень ласково. Но так как было уже поздно, то шеретуй беседу нашу отложил до утра. На следующий день утром, в сопровождении самого шеретуя, я отправился в их кумирню. Монахи-ламы были уже там на своих местах. Со мною рядом сел шеретуй. Я начал свое благовестие с того, как Бог сотворил мир, как Он послал Сына Своего Единородного в мир ради спасения человечества. Как Господь смирил Себя, быв послушен воле Отца Небесного, как Он страдал, воскрес, вознесся на небо и опять придет судить живых и мертвых. Затем я перешел на Его святое учение и особенно остановился на нагорной проповеди Христа.

Как мне казалось, ламы слушали меня с затаенным дыханием. Окончив свою речь, после маленькой паузы, я уже думал уходить, но вижу, поднимается один из этих лам, делает мне поклон, становится среди своих единоверцев и начинает говорить целую речь, обнаруживая гораздо большие познания, чем я мог предполагать. Не могу со всею точностью передать его слов, так как и речь его была пространна, и я был тогда очень потрясен и взволнован. Но вот что приблизительно он говорил: «Господин миссионер, вы изложили нам вашу христианскую религию, и мы с большою любовью слушали вас и каждому вашему слову внимали. Теперь мы просим послушать и нас, язычников, некультурных людей. Да, господин миссионер, действительно, христианская религия есть религия самая высокая, общемировая. Если бы и на других планетах жили подобные нам разумные существа, то и они иной, лучшей религии не могли бы и иметь, чем христианская. Потому что христианская религия не от мира, но Божие откровение. В христианской религии нет ничего человеческого, тварного, она есть чистая, как слеза или кристалл, мысль Божия. Мысль эта есть тот Логос, о котором Иоанн Богослов говорит, что Он плотью стал, стал воплощенным Богом. Христос и есть воплощенный Логос. Его учение показало миру новые пути жизни для человека и явилось для него откровением Божией воли. Воля же эта в том, чтобы христиане жили так, как жил и Христос. И учение Христа было эхом Его жизни. Но посмотрите сами, господин миссионер, посмотрите беспристрастно, живет ли мир так, как учил Христос? Христос проповедовал любовь к Богу и людям, мир, кротость, смирение, всепрощение. Он заповедал за зло платить добром, не собирать богатства, не только не убивать, но и не гневаться, хранить в чистоте брачную жизнь, а Бога любить больше отца, матери, сына, дочери, жены, даже больше себя самого. Так учил Христос, но не такие вы, христиане. Вы живете между собою, как звери какие-либо кровожадные. Вам стыдно должно было бы и говорить о Христе, у вас рот весь в крови. Среди нас нет никого по жизни хуже христиан. Кто здесь больше всего плутует, развратничает, хищничает, лжет, воюет, убивает? Христиане, они — первые богоотступники. Вы идете к нам с проповедью Христа, а несете нам ужас и горе. Я не буду вспоминать инквизиции, не буду говорить о том, как с дикарями поступали христиане. Я вспомню недавнее время. Вот началась строиться великая сибирская дорога. Она, как вам известно, проходит около нас. И мы радовались, вот, мол, русские несут в нашу дикую некультурную жизнь свет и любовь христианской жизни. Мы с нетерпением ожидали, когда дорога подойдет к нам. И дождались к ужасу и горю своему. Ваши рабочие приходили к нам в юрты уже пьяные, спаивали бурят, развращали наших жен, среди нас самих появилось пьянство, грабежи, убийства, драки, ссоры, болезни. У нас до той поры не было замков, потому что не было воров, тем более, не было убийства. А теперь, как наши буряты вкусили вашей культуры и узнали, в чем, по-вашему, настоящая жизнь, то уже и мы не знаем, что с ними делать. Да сохранят Аббида и Мойдари нас от таких христиан! Такие же и ваши миссионеры. Они сами но верят в то, что проповедуют. Если бы они верили в это и жили так, как Христос учил, то им и проповедовать было бы не нужно никому: мы все бы приняли христианство. Ведь дело сильнее слова. Как бы мы, в самом деле, остались во тьме, если бы возле себя увидели свет? Вы напрасно думаете, господин миссионер, что мы такие невежды что не знаем где и что такое добро и зло. Но мы боимся, чтобы от вашего христианства нам не стать еще хуже, чтобы совсем не озвереть. Мы видели ваших миссионеров таких, которые любят деньги, курят табак, пьют и распутничают, как и наши плохие буряты. А таких миссионеров, которые бы подлинно любили Христа больше себя, таких мы не видали. Ваши священники говорят, что они от самого Христа получили власть прощать грехи и очищать души, изгонять нечистых духов, исцелять всякую болезнь в людях. А вы, христиане, не только не показываете нам этой своей власти, чтобы все злое, нечистое, уродливое отсекать, очищать и врачевать, но вы своею жизнью только заражаете язычников. Нет, господин миссионер, сначала пусть сами христиане поверят своему Богу и покажут нам, как они его любят. Тогда и мы, быть может, примем вас, миссионеров, как ангелов Божьих, и примем христианство».

После этого лама сел, а я все время сидел, как сам не свой, как громом пораженный. Если бы шеретуй не предложил мне подняться, то я, кажется, и не сошел с этого места. В жизни не переживал я такого жгучего стыда и обиды за христианство, как во время этого разговора и после него. Я простился с шеретуем, сел на своего коня и поплелся куда глаза глядят. Был я еще светским в то время. Уехал я с самой тяжелой думой о себе, своей жизни, о современных христианах вообще. Как мне ни было больно и обидно, но я сознавал, что во многом буддийский лама был прав, я не мог лично на него обижаться.

«Что же это такое, — думал я, — неужели врагами проповеди о Христе являемся мы сами — христиане? Неужели наша жизнь позорит в мире христианство?» И я остро чувствовал, что и действительно, жизнь моя идет вразрез с Евангелием. Проехал я верст восемь и не мог дальше двигаться от страшной головной боли. Я остановился, спутал коня, разостлал войлок, лег на землю вниз лицом, и слезы ручьем хлынули из глаз моих. Здесь я и уснул. Проснулся вечером, голова болеть перестала, но на душе было смертельно тяжело. Хотелось плакать, рыдать. «Боже мой, Боже мой! — твердил я. — Язычники нас христиан боятся, как чумы какой-либо, боятся заразы для себя от нашей худой, безнравственной жизни». Я, как иступленный, начал кричать: «Господи, Господи! Что хочешь делай со мною, только дай мне любить Тебя всем моим существом. Пусть я буду каким-нибудь животным, собакой, волком, змеей, всем, чем Ты хочешь, только чтобы Тебя я любил всем своим существом. Мне веры в Тебя мало. Я хочу любить Тебя и любить так, чтобы весь я был одною любовью к Тебе! Слышишь ли, Господи, мою горячую просьбу, обращенную к Тебе?» Так я раздирающе кричал во весь свой голос.

Поехал я в окрестные улусы. В один из этих улусов, примыкающих к буддийскому монастырю, я приехал на второй день утром. Зашел в юрту. Приняли меня очень ласково. Сам хозяин юрты был очень симпатичным человеком. Не успел я и стакана чая выпить, как юрта наполнилась бурятами и бурятками. Все они на меня смотрели ласково, и я подумал, что в этих простых дикарях больше природной человеческой доброты, чем в нас, культурных христианах. Я поговорил с ними, расспросил о том или другом и наконец предложил им беседу о Боге. Во время беседы одни из бурят курили, другие жевали табак, но все-таки внимательно слушали меня. Когда я закончил свою проповедь, то один старый бурят, по имени Зархой, ласково поглядел на меня, как-то тихо, по детски, улыбнулся и сказал мне:

— Веры разны, а Бог один.

— Зархой, — говорю я ему, — ты бы крестился.

— Я, — отвечает он, — коня еще не украл, так зачем же мне креститься?

Я получил снова тяжелый удар и опять справедливый. Старик был по своему прав, так как помнил, как при епископе Мелетии крестили всяких негодяев, воров, конокрадов. А они крестились из-за того, чтобы им, как уже крестившимся, избежать наказание за совершенные преступления...

Переночевав у доброго Зархоя, я отправился дальше. Так я и обычно переезжал из улуса в улус со словом проповеди о Христе и видел много проявлений доброты бурят ко мне.

Один как-то раз я отправился на реку Витим, где, кроме бурят, я встретил и орочен. Орочены еще менее культурны, чем буряты. По-видимому, кроме охоты, они ничем больше не занимаются. Образ жизни у них кочевой. Прежде еще они имели оленей, но уже в то время, когда я был у них, олени вымерли. У срочен нет даже юрт, а они имеют какие-то мешки, сшитые из звериных шкур, шерстью вверх, и сшиты эти мешки не нитками, а жилами тех же зверей. Раньше орочены имели лишь кремнистые ружья, а теперь большей частью имеют винтовки. Говорят, что эти винтовки они получили после того, как свою старую шаманскую веру оставили и перешли в христианство.

Сколько я встречал орочен, они уже все были крещены и большей частью при епископе Мелетии. Говорили мне, что далеко не одною проповедью о Христе привлекали этих чад природы в церковь, но и очень земными соблазнами.

Когда мне лично пришлось столкнуться с ороченами, то я убедился, что они какими были язычниками до крещения, такими оставались и до сего дня. Вина, по-моему, в этом случае падает прежде всего на наших миссионеров. Первою их целью является не то, чтобы просветить этих бедных, обездоленных людей светом Христова учения и утвердить пастырским подвигом в христианской жизни, но то, чтобы как можно больше людей крестить и через число крещенных выдвинуться перед своим епархиальным начальством, заслужить его благоволение.

Очень меня интересовали учителя буддизма на нашем севере. После того случая, о котором я рассказал, мне не раз приходилось встречаться с ламами, и они нередко поражали меня оригинальностью своих религиозных взглядов и широтой образования. Некоторые из них и университет кончили. Припоминаю такой свой разговор с одним начитанным ламой. Этот лама хорошо познакомился со мной, когда я уже был года два иеромонахом. Однажды он спрашивает меня: «Почему все гении человечества пантеисты, т.е. ближе стоят к нам, буддистам, чем к христианской теистической религии. Таковы древнегреческие философы и новейшие немецкие». Я отвечал на этот вопрос так, что, по-моему, человек не может жить без религиозной веры, и если он не познал истинного Бога, то ему не оставалось ничего более, как обоготворить природу. У гениально одарённого человека особенно велик соблазн творить и религию из самого себя, как бы не противополагать себе Бога и не преклоняться перед Ним.

— А вы, дорогой лама, как вы сами думаете о Христе?

— Я думаю, — ответил лама, — что Христос и Будда — два брата, только Христос будет светлее и шире, чем Будда. Если бы все люди были чистыми буддистами, — продолжал лама, — они спали бы спокойно; а если бы все люди были чистыми христианами, то они бы вовсе не спали, а вечно бодрствовали в несказанной радости, и тогда земля была бы небом.

— О, — воскликнул я, — как вы, мой друг, рассуждаете! Почему же вы не креститесь?

— Дело, — отвечает он, — не в купели, а в преобразовании самой жизни. Что пользы, если вы, русские, считаетесь христианами? Вы извините меня, если я скажу, что вы, русские, не знаете Христа и не верите в Него, а живёте такою жизнью, что мы, дикари, сторонимся вас и боимся вас порой, как заразы.

 

Читинская тюрьма

 

Я остановился кратко на своём миссионерстве в Сибири, а теперь приступаю к беглому, но верному описанию моей проповеднической деятельности в тюрьмах Нерчинской каторги и других тюрьмах Забайкальской области. Я уже говорил о том, как мне приходилось ещё светским с крестным ходом захаживать в некоторые тюрьмы Нерчинской каторги и произносить в них проповеди несчастным арестантам. Когда же я был рукоположен в иеромонахи, тогда я ещё свободнее прежнего начал свою работу по этим тюрьмам. Начну своё описание с Читинской тюрьмы. Здесь, после моего рукоположения, я числился даже тюремным священником. Эта тюрьма была как последний переходный пункт, из которого уже отправляли арестантов на каторгу.

Как только я сблизился с арестантами, так сразу понял, что для этого элемента необходимо с моей стороны: должна быть исключительная любовь к ним. Эта любовь должна быть искренняя и деятельная. Без нее лучше и не знакомиться с этим миром. Мир этот слишком обижен судьбой, слишком озлоблен на все и на всех, и чтобы его вызвать из этого состояния, необходимо нужно священнику стать и стать твёрдо, обеими ногами, на почву деятельной любви к ним. Горе тому тюремному священнику, который предпочтёт тюремное начальство арестантам!

И вот, когда я сблизился с этим миром, когда я до самоотречения полюбил их, о, тогда я увидел, что и для меня этот мир широко, настежь открыл свою собственную душу и даровал мне полную свободу во всякое время заглядывать в самые затаённые уголки их интимной жизни! Нужно сознаться, что этот преступный мир, по моему личному опыту, вынесенному из моей тюремной практики, далеко идеальнее, нравственнее и даже религиознее, чем мы, свободные граждане свободного мира. Через мои руки прошло около двадцати пяти тысяч, которых я не раз исповедовал, причащал, убеждал проповедями своими изменить жизнь, быть верными сынами Евангелия и т.д. Среди них были замечательные типы. О них-то вот я сейчас и намерен сообщить тем, кто интересуется психологией преступника.

 

* * *

 

В Читинской тюрьме как-то я встретил одного арестанта, осужденного лет на десять в каторгу.

— Я, — говорит арестант, — кончил духовную семинарию, хотел поступать в университет, но мои родители были совершенно против того, им хотелось, чтобы я женился и скорее шел бы на приход, так как у моего отца были еще кроме меня дети, их-то вот и нужно было, так сказать, поднять на ноги.

Долго я сопротивлялся родителям, но, наконец, решился подчиниться воле их. Я женился на дочери одного протоиерея. Жена моя оказалась чистой, невинной голубицей. Я ее очень любил. Однажды как-то она в шутку сказала мне: «Я тебя не люблю и не знаю, как я вышла за тебя». Эти слова я принял также за шутку, и мы посмеялись оба тут же, и совершенно без всякого с нашей стороны подозрения один к другому. Случись же в это время быть у нас в доме и слышать этот наш шуточный разговор одной маленькой, так лет восьми, девочке, дочери нашего волостного писаря. Эта девочка, когда вернулась домой, то передала своей маме, а мама своему мужу, волостному писарю. На второй день после этого разговора я поехал к своему архиерею просить себе прихода и назначить день моего рукоположения во диакона. Возвращаюсь домой, жену дома не застаю. Пошел в сад, и там ее нет. Отправился в церковь, где я предполагал ее встретить. Действительно, я ее нахожу возле церкви, сидящей в церковном палисадничке на скамейке с братом нашего писаря. И когда подошел к ним, она как будто смутилась, подала мне руку, но не встала мне навстречу. Сердце у меня забилось. Слова ее, дня три назад сказанные мне в шуточной форме, теперь прорезали мне все мои мозги и встали передо мною во весь свой рост. Я минут через пять позвал ее идти домой. Она как будто нехотя пошла со мной. Я ждал, может быть, поинтересуется моею поездкою к епископу; она ни слова. Вот, думаю, я поехал к архиерею, чтобы как-нибудь устроить свое гнездышко, обеспечить куском хлеба себя и ее, быть может, будут дети, возрастить и воспитать их, а тут я заподазриваю другое дело, дело, совершенно разрушающее всю мою жизнь. Я был этот день мрачен. Вечером лег я спать. Она легла от меня особо. Мысль блеснула в моей голове: осмотри ее белье. Я, как хищник, тихо подкрался к ее кровати, и к своему ужасу убедился в справедливости своих подозрений. Можете себе представить, до чего, до какого я дошел исступления! Я сейчас же отправился в дом этого писаря, зарезал его брата, изуродовал его, взял топор, отрубил своей жене голову, рубил ее до тех пор, пока она вся не превратилась к какую-то страшную кровавую грязь. Но с каким удовольствием все это я проделывал! Я еще такой радости никогда не переживал, какую я переживал в то время, когда я убивал свою милую.

Когда же перестал рубить свою жену и оглянулся назад, то возле себя я увидел ее, склоненной на колени и в молитвенной позе стоящей на окровавленном полу нашей спальни. Тогда я, как сумасшедший, выбежал на улицу и закричал, что я убийца, зарезал двух человек. Меня в это время схватили, осудили, и вот я иду на каторгу лет на двенадцать. Знаете, батюшка, ужасно гнетущее состояние духа переживаю. Жизнь моя — сплошное нравственное мучение. Я весь искалечен нравственно. Временами хочется не верить самому себе, что именно это я сделал. Принимался я молиться, но молитва из преступной души не вытекает чистой, прозрачной. Бывает ужасная тоска. Как бы, батюшка, вы помогли мне.

— Сын мой милый, я слезно молю тебя, исповедуйся, и так исповедуйся, чтобы после этой исповеди у тебя ни одного греха с самого твоего детства не было. На самых же страшных, постыдных грехах, тобою сделанных, ты нарочно остановись и детальнее передай их священнику. Затем, причины твоих грехов перенеси лично на самого себя и переноси, как на сознательно тобою созданную причину этого греха. И ты, мой дорогой, сразу почувствуешь великое от такой исповеди облегчение. Затем, кроме сей исповеди, я горячо прошу тебя предаться сердечной горячей молитве. Проделай так недели две и увидишь, что с тобою, мой друг, будет.

Арестант дал слово, что он две недели непременно будет исполнять мой совет. Через дней пять я его пожелал видеть. Отправился в тюрьму. Встречаю его.

— Что, мой дорогой, чувствуешь? — спросил я его.

— Хорошо, сладко, но очень трудно и тяжело исполнять ваш совет.

Я его начал целовать, просить, умолять, чтобы он еще продлил свой подвиг; он согласился. На следующее воскресение во время моей проповеди я заметил, что он сильнее других рыдал. Мне было его жаль. Кончалась литургия, я позвал его в алтарь. Он сначала отказывался войти в алтарь, сознавая себя очень большим грешником, наконец, я еще его попросил к себе, и он, когда вступил в алтарь, то здесь, делая поклоны, сильно зарыдал. Я его здесь обнял, стал целовать и утешать его милосердием Божиим. Арестант бросился мне на шею и, увлажняя меня слезами, говорил:

— Ах, батюшка, как мне стало хорошо, как мне стало легко на душе. Позвольте мне на следующее воскресение исповедаться и причаститься Святых Тайн. Еще я прошу у вас Святое Евангелие.

На следующее воскресение этот арестант явился ко мне такой веселый и жизнерадостный, что я его даже сразу узнать не мог. Он мне на исповеди со слезами поведал, что ему в сию ночь явилась во сне жена его и сказала ему: «Я тебя прощаю, только об одном прошу тебя: веруй и люби Господа нашего Иисуса Христа». Ради Божией любви к кающимся грешникам я его причастил в алтаре, и он два дня плакал от избытка радости и восторга душевного. После этого он стяжал такое большое уважение среди арестантов, что они почитали его за высоконравственного своего товарища. Радовался и я за него и радовался искреннею радостью, как за человека, вернувшегося ко Господу.

 

* * *

 

Это был старообрядец. Прежде он смеялся надо мною и подтрунивал над другими арестантами в том, что они любили меня и шли на мои проповеди, которые мною были введены, кроме праздничных дней, еще и два раза в неделю. Он им часто говорил: «Вот ваш спаситель идет, идите слушайте его». Один раз как-то я его встретил и, кажется, спросил его о чем-то; он плюнул, повернулся от меня и произнес по моему адресу такое милое словечко, что мне было страшно стыдно. Но я заинтересовался и подумал, посмотрим, что сильнее, зло или добро, ненависть или любовь. Недели через две он, бедный, заболел. Я стал его посещать. Он удивился, что я посещаю раскольника-арестанта.

— Что ты, батюшка, меня посещаешь, или хочешь меня в Никоновскую веру обратить?

— Нет, мой друг, я этого дела не преследую. Для меня важно то, что ты сын Божий и образ и подобие Божие.

— Правду ли ты, батюшка, это говоришь?

— Да, мой друг, чистую правду говорю.

— О, Боже мой, я арестант, погибающий человек, от злобы иногда даже ругал и Бога, и вот ты говоришь, батюшка, что я сын Божий.

При этих словах арестант уткнул свою голову в подушку и, как ребенок, заплакал. Я схватил его голову, начал его целовать и вместе с ним также плакал, как и он.

— Милый батюшка, — послышались слова арестанта, — прости меня Христа ради. Я ведь вас так все время ругал, что вы представить себе не можете. Как, батюшка, я выздоровлю, то буду ходить на ваши проповеди и другим буду говорить о вас. О, Боже мой, я сын Божий! Да оно, быть может, и буду, когда покаюсь, а теперь я ужасный грешник. Вы знаете, батюшка, я восемь душ убил, с матерью жил, с животными совокуплялся, две церкви спалил, с сестрою жил, из одной церкви вашей Святые Дары выбросил собакам, крал коней, насиловал женщин, детей — вот какой я грешник! Я это как-то невольно открыл вам себя. На меня очень подействовали вы тем, что во мне, в таком великом грешнике и последнем арестанте, вы нашли человека, и какого человека — сына Божия! Вот что меня очень тронуло, и тронуло до глубины души! Все нас презирают, все на нас смотрят, как на какие-нибудь отбросы, да и мы сами иногда ненавидим себя, и вот вы находите нас совершенно другими. Вы знаете, батюшка, как нам легко чувствуется, когда нас считают людьми: да ведь на самом деле, звери что ли мы, мы люди, и зачем же нас презирают? Ах, батюшка, если бы к нам так относились все люди, если бы они так любили весь преступный мир, как относитесь вы к нам, поверьте, преступного мира не было бы на земле, ведь зло побеждается только добром. Я беру хотя в пример самого себя, я ведь с детства почти ни от кого доброго слова не слыхал, отец у меня был пьяница из пьяниц, мать предавалась развратной жизни, и вот я, из жалости к ней, после смерти моего отца, сам стал заменять его по отношению своей матери, опустился так, что стал грешить даже и с животными. Один раз мне бьшо так тяжело, что я веревку взял в руки и хотел удавиться, но товарищ меня спас от этой ужасной смерти. Встретился я раз как-то с одним благочестивым своим начетчиком, разговорился с ним, между прочим я заговорил о грехах, о покаянии, он мне и говорит: если бы у нас было священство, то покаяние как таинство могло бы иметь силу.

Тут-то у меня и явилась мысль: пойду, мол, в один из ближайших к нашей местности монастырей православных, покаюсь, и, быть может, Бог меня простит.

Через неделю я отправился в монастырь, Сергиевскую пустынь. Начал уже каяться священнику, да и скажи ему на духу, что, мол, я, батюшка, раскольник. Как услышал этот-то священник, что я раскольник, а он давай меня тут же в церкви срамить, ругать, называть меня врагом Христовым, беспутным человеком и т.д. Я как стиснул зубы, да и закатил его по макушке! Ох, как я тогда озлобился. С этого дня я решился, как говорят, на все, и вот с того времени прошло пятнадцать лет, и я все эти годы не выхожу из человеческой крови. Что же, посижу я здесь и, быть может, как-нибудь и освобожусь, и опять придется взяться за то же самое прежнее ремесло.





©2015-2017 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных

Обратная связь

ТОП 5 активных страниц!