коммуникативных способностей через обобщенный опыт: книги и жизни — и свой. Безликих, инертных, равнодушных на уроках Общения нет. Каждого пришедшего на урок (коллег, зачастую приехавших издалека, подростков из соседних школ, ПТУ) стремлюсь включить в духовную работу общения. «Послушать можно?» — спрашивают. В нехитром «послушать» — тайная надежда на помощь, понимание, сочувствие. Не уходя от учебного, программного, с еще большим желанием акцентирую нравственное, духовное, то, к чему идут! Раз от разу и с каждым разом все больше, откровеннее. Идут к тому, что не должно уйти от нас, — к человечности. На ее основе формируется личность, и другого фундамента нет.
И как, может быть, ни парадоксально, присутствие многочисленных гостей на уроке не мешало, а даже помогало мне в этом, помогало учить благородству, душевной щедрости. Конечно, трудно, когда почти каждый урок — открытый. Но хотелось, чтобы ребята правильно относились к нашей общей работе. И даже был разговор с ними, когда почувствовал, что они от гостей устали и кто-то как будто упрекнул меня: рекламу, мол, делаем, себя показываем... «Ребята! Знаете, чем это все кончится, — пришлось сказать как-то на уроке. — Тем, что я встану перед вами на колени. За ваше терпение, великодушие. Но ведь мы не показываем себя, правда? Мы себя передаем».
Я и в самом деле готов был встать на колени перед учениками, которые, когда гостей особенно много, сидели кто где: нередко на подоконниках, партах, отодвинутых к стене, а иногда — стояли. Да и как иначе. Бывало, учителя или студенты всего лишь на день и на один урок приезжали. Как тут не потесниться? И вообще нельзя забывать, где живем: в Ленинграде! В самом гостеприимном из городов, оттого, быть может, что когда-то вся страна помогала. Вот и примем на свой урок «страну». Пусть увидят и поймут: на уроке литературы нет ни учеников, ни гостей, а есть люди, которым ни в чем нельзя отказать — ни в добром слове, ни в улыбке, ни в своем стуле. Гости помогали мне воспитывать в учениках интерес и внимание к человеку, перенимающему опыт. А еще — бесстрашие быть самим собой в огромной аудитории. Какими другими способами сформировать в ребятах речевое мужество, столь необходимое им? Да и обществу. Искусство общения с незнакомым человеком — по-своему забота урока литературы. К тому же нет ничего такого, о чем бы я мог сказать
только ребятам и умолчать, когда в классе гости. Камерность, интимность никоим образом не разрушались публичностью урока. Напротив. Больше людей — больше и возможностей реализовать себя. При гостях не боялся идти на конфликт с кем-то из ребят, если тот позволял себе недостойную выходку. В общем, мы не показывали себя, а передавали. Уча других, учились сами: еще нераспознанному искусству коммуникативного урока, где главенствующую (но не авторитарную!) роль по-прежнему играет учитель; не раздробляя урока анархической, или по-научному «полифонической», неразберихой. Тем не менее ребятам да и мне давно уже хотелось урока, что называется, при закрытых дверях, где учишь грамотности, сочинениям, кое-каким маленьким «хитростям», словом, на время становишься репетитором, чтобы ни в мае, ни тем более в августе не разочаровались в тебе. Впрочем, ребята знали: май будет «закрытым».
В конце года неизменно даю сочинение: «Несколько полезных советов учителю», т. е. мне. Подписывать не обязываю. Тем не менее все до единого ставят свою фамилию, даже те, кто подчас дает резкие, «неокругленные» советы. Понимают: не обидеть, а подсказать надо. Понимает это и сам учитель, не без горечи читая тот или иной совет, как надежнее протянуть юному человеку свою руку, помочь ему выйти на главную дорогу жизни, обрести свое большое, духовное «я», чтобы, строя дома, машины, мосты, он не забывал и о том мире, который в нем самом и вокруг и за который, как за себя самого, он, человек, в ответе.
Спору нет, дистанция между учителем и учеником нужна. И она есть. Значительная. Но это не стена и не барьер, которые нельзя перешагнуть, а более высокая ступенька, на которую тебя подняли сами ученики (иначе могут н опустить), и встав на которую, ты протягиваешь руку тем, кто идет за тобою, вернее, поднимается. Безусловно, надо видеть всю «лестницу» (и ребят, и книгу), чтобы знать, с кем и как проходить «ступеньки» — где, помедлить, где ускориться, а где и постоять, поджидая или пропуская. Искусство демократического урока именно в такой инициативе учителя. Индивидуальные подходы как проблема снимаются сами собой. Молчит ученик или говорит — всего лишь разные варианты актлвности: душевной. Не знаю, как другие, но я угадываю по ходу урока, кому и сколько надо помолчать, как бы они ни вытягивали свои руки.
Контакт не помешает ли выполнить программу? — усомнится иной. Не помешает. Для того и контакт, чтобы выполнить. И не только программу. Урок выше нас! — говорю ребятам, когда в нем участвуют все. Это урок совместного думания, общения как приобщения друг к другу и к книге, урок единства. В большей степени, чем искусство, он рождает искры духовного, ибо каждый в нем участвует не для себя — для всех и, обогащаясь потенциалом всех, вырастает в себя. Здесь ученик не иллюстрирует заранее подготовленную учителем схему, а вместе с ним, иногда вопреки ему, ищет и находит истину.
Не раз приходилось читать и слышать о трех китах, на которых и то стоит, и это. Есть они и у меня. Гуманизм, демократизм, художественность.
Однако вернемся к методам. Когда их два, нужна некая перемычка, обеспечивающая синхронность. Ведь анализ книги и общение с учеником — процесс одновременный. Что же связывает то и другое в неразъемную фактуру урока? Художественная деталь! Не та, которая является штрихом, нюансом, подробностью и т. д., а масштабная, конструктивная, ключевая. Она-то и раскрывает, с одной стороны, книгу, с другой — творческий потенциал ученика.
ДИАЛЕКТИКА СОПРЯЖЕНИЯ
...Открыв «Поднятую целину», прочитал классу всего лишь несколько шолоховских строк:
«Сраженный, изуродованный осколками гранаты, Нагульнов умер мгновенно, а ринувшийся в горницу Давыдов, все же успевший два раза выстрелить в темноту, попал под пулеметную очередь.
Теряя сознание, он падал на спину, мучительно запрокинув голову, зажав в левой руке шероховатую щепку, отколотую от дверной притолоки пулей».
«Ну скажите, — спросил я ребят, — зачем понадобилась Шолохову эта щепка в картине, где все так крупно, стремительно, жутко?» Изобрази ту же сцену иной писатель, возможно, я бы и не обратил внимания на эту мелочь. Но Шолохов!
Пытливо вникая в одну из трагических сцен романа, ребята задумались. Щепка становилась «занозой», не вытащив которую, не успокоишься. Стали вытаскивать и — увидели всю притолоку, даже дом и больше — хутор, а в общем роман.
Верно, прошитый пулями Давыдов всячески хочет устоять, не
упасть, даже когда притолока становится щепкой. Теряя сознание и падая, он по-прежнему ищет опору. Любой ценой, любыми усилиями встать... Тут и желание (I), и ответственность (I) жить. Целехоньким собрать иной первый урожай; увидеть Варюху-горюху: ведь осенью — свадьба; школа, школа не отремонтирована; да и библиотеки в хуторе нет: выходит, только наобещал секретарю райкома; а свои, путиловские, разве не ждут...
Щепка помогала «увидеть» и вторую жертву утреннего поединка, о которой обычно забывают, — изуродованного цитатой Нагульнова, который первым ворвался в горенку... Он всегда первый, живет с ускорением, только вот не перестроился... Еще и за Нагульнова надо бы подняться... И за тех двух чекистов, убитых в степи, и за Хопровых, шерски казненных... Трактор скоро пришлют — кто, кроме него, наладит и отремонтирует... Да и жизнь-то, в сущности, еще только начинается... Но поздно, поздно... Он так же отколот от нее, как щепка от притолоки...
Глубины шолоховской трагедийности во всю ширь вдруг открывались перед нами. Не я, а ребята, по-давыдовски ухватив щепку, перебирали страницы романа, уточняя, споря, находя новые «мелочи», зовущие в текст. Кто-то, не пряча досады, от души пожалел, что не до конца прочитал книгу, а то бы нашел еще один «стимул», заставлящий Давыдова подняться. Разговор вдруг зашел вообще о стимулах, импульсах, побуждениях, которые, даже если в руках «соломинки», «ниточки», «щепки», зовут метать на ноги...
Однако и старуха-процентщица, уже мертвая, крепко держит «заклад» Раскольникова. Верно. Это — ее опора. Окакажись малейшая возможность, в миг поднялась бы жадная до денег ростовщица. Нечто совсем иное происходит с Ленским. Вспомним дуэль, роковой выстрел Онегна: «...поэт Роняет молча пистолет, На грудь кладет тихонько руку И падает».
Как видно, щепка — не мелочь, не кусочек дерева, случайно оказавшийся в «засвинцованной от общения с металлом» давыдовской ладони, а та крохотная росинка, в которой блеснуло солнце; капелька, несущая в себе океан; клеточка, связанная живым нервом с целым организмом. Можно бы и дальше увеличивать сравнения, но механизм детали как методического ключа, которым открываются книга и ученик, думаю, понятен. Разве не раскрылись характер Давыдова, инициатива ребят, мастерство Шолохова, которому, образно говоря, не нужна вся притолока, хватило лишь щепки, чтобы мы поверили, ему и вместе с ним
пережили трагедию? Весь мой учительский опыт в разных типах школ, параллелях, с ребятами разных поколений говорит о том, что нет такой книги и такого ученика, где бы ломался этот ключ. Найти деталь и то нее пойти к целому — потребность каждого, а не только учителя. В этом смысле сколько учеников, столько и путей к книге. Чей правильнее, перспективнее — решит ypoк, где разговор пойдет не только о том, что мы знаем о книге, но что узнали о себе самих и о овоих путях к ней, какую степень умения «выдали», какой творческой находкой удивили. Просчетов не боимся. Литература — не математика. Даже идя не совсем точным путем, в итоге приходи к положительному результату: прочитываем и даже перечитываем книгу, следовательно, знаем. Тут и медленное чтение, и выборочное, и просмотровое, и то, о котором ученики говорят с юмором: от детали — по диагонали.
Склонен думать, что деталь не просто скрепляюще звено, перемычка. По-своему — метод. Если вся книга и класс динамично и увлекательно открываются ключом детали, то какие сомнения могут быть на этот счет? Науке предстоит еще исследовать и доказать информативные возможности художественной детали. Как снежный ком, когда его катишь, становится глыбой, так и деталь, если вести ее через всю книгу, обрастает книгой. Одно время эту операцию мы называли «раскручиванием» детали; правильнее сказать — книги.
Деталь! Она — и мысль, и эмоция, и творчество, рождающее не холодный кристалл отвлеченного, умозрительного интеллектуализма, а теплый сплав простых человеческих исканий с электронными запросами века. «Этика социализма, - писал М. Пришвин, - малому вдохнуть душу большого». По сути этой этике учимся, воспринимая книгу через художественную деталь: малому – душу большого». По сути, этой этике учимся, воспринимая книгу через художественную деталь: малому – душу большого! Малому – и как элементу текста, и малому – как ученику, представителю людей. Лишь синтез того и другого дает нам сложное, непрерывное движение от книги к цченику, от ученика к книге и затем – в литературу, где учитель выступает не виртуозным репетитором своего предмета, а инициатором сложного интеллектуального процесса, способного продолжаться всю жизнь.
Урок литературы — не проблема знаний, а проблема способа мышления, т. е. пути (!) к знаниям и потребности (1) в них. Способ и потребности во многом определяются спецификой предмета. Да, ценность — это целостность. Но как прийти к ней и освоить ее, не
узурпируя свободы ребенка, его интересов? От целого к целому — не путь школы. Целое пугает, отталкивает, манит и ведет его часть. От части как сгустка образной конкретики и пойдем, сделав ее отправной точкой. Диалектическое противоречие между целым и частью по сути и стало методом анализа, который наполнил живительной драматургией обычно бесконфликтный, прямолинейный и плоский урок литературы. Самое меньшее претендует на самое большее, а целое, когда приблизишься к нему и освоишь его, «вдруг» оказывается конкретнее части, — один из парадоксов диалектического подхода к книге.
Ввожу такое понятие, как «чувство текста», чувство, вне которого немыслим творческий читатель. Так вот, деталь не только обостряет, развивает это чувство, она рождает его загадочным смыслом художественной сути. В «подробностях» не упущены ли «возможности»? — говорю себе и ребятам, когда читаем книгу. И еще. Художественная деталь — не жевательная резинка, и слишком долго мусолить ее нельзя. Надо знать зону ее действия. Зачастую это кусочек текста; иногда — целый образ; а бывает — и вся книга. Как органы относятся ко всему организму, так и деталь к целому. Есть органы жизненно важные, без которых организм существовать не может, а есть и такие, отсутствие которых не нарушает его жизнедеятельности. Так и в системе деталей надо определить иерархию ценностей. Орган или соединительная ткань? Если орган, то насколько велико его значение в жизни целого?
Говорят, деталь — тот же опорный сигнал. Заблуждение. Деталь (попробую сформулировать) — концентрированная (!) поэтическая (!) сущность (!), несущая в себе пафос и атрибуцию целого. Проще говоря, художественный образ, позволяющий без фокусов и заморочек обрести свой(!), личностный (!) способ анализа текста, не быть пленником расхожего штампа, чьей-то заготовки. Это именно вещество, способное к саморазвитию; душа книги, а не ее графика; источник ассоциативного, образного размышления, значит, и творческого запоминания, наполненного большой духовной работой, а не механическим, стереотипным усвоением информации. Две радости — познание и общение, соединенные художественной деталью, рождают третью — творчество. «Теперь и я буду искать в своей работе шолоховскую щепку», — пишет мне мой коллега. Что ж, посоветую ему и всем осмотрительнее искать «щепки», а
найдя — заострить творческим приемом, укрупнить ярким вопросом. Способ введения ученика в структуру художественного текста через деталь — прием — вопрос универсален и может быть использован всеми.
АБСУРД, НЕ ЛИШЕННЫЙ СМЫСЛА
Когда в Останкине я сказал, что за 15 минут могу, «выдать» всего (!) А. Блока, то в статьях и выступлениях замелькали упреки: как можно о великих — минутами! Тут не то что часов, месяцев — жизни мало! А ведь была-то гипербола, рождающая идею. За 15 минут Блока, конечно, не «выдать», но заставить всех и на всю жизнь полюбить его стихи — это можно, если анализировать художественное творчество средствами поэтической формулы. В ее основе — та же деталь, только с большим потенциалом. Принципиально не согласен, будто с великими нельзя разговаривать минутами. Формулы дают эту возможность, за которой к тому же и насущная потребность: расширить круг великих. Сколько их, разной величины и значимости, остаются за рамками урока?! Многих не знают даже по имени. Все оттого, что «часов» не хватает, а работать «минутами» — не умеем. Вот иди на факультатив, там и узнаешь, что И. А. Гончаров ничуть не менее значим, чем И. С. Тургенев, а Лесков и Короленко лишь рядом с Толстым и Чеховым оказались в тени. Да, их «эпохальное» значение не столь велико. Но ведь не только же историю изучаем в художественной книге — и человека. А родной язык? У Лескова он не менее богат, чем у Льва Толстого, и, пожалуй, еще «роднее».
Прекрасно понимаю, как нужны словеснику часы. На уроках литературы духовно формируется человек, зреет и мужает личность. На то и другое необходимо время, потому что это — процесс, который нельзя сокращать. Тем не менее ускорить, т. е. уплотнить, можно и нужно. Именно эту функцию и выполнит формула. Представьте: «Войну и мир» (в порядке нелепого фантастического эксперимента) вместо 15 отпущенных часов дадим за три урока. На первом — все значения «войны» в романе; на втором — в том же ключе осмыслим символику «мира»; на третьем — не менее загадочное толстовское «и» во всех его противоречиях. Вот вам и формула! Она толкнет к разгадке романа, т. е. к чтению. Сами ребята проинформируют себя о героях, событиях, сюжетных линиях, коллизиях толстовской эпопеи. Учебник поможет им разоботаться в тех тонкостях и
сложностях, на которые не хватило времени.
Конечно, три у рока на «Войну и мир» — это даже и не гипербола, а абсурд. Тем не менее...
Сколько разгромов в «Разгроме»? Посчитаем, раскроем, подтвердим. Тут уж буквально одного-двух уроков достаточно, чтобы фадеевский роман раскрылся как на ладони.
Почему песня, которую поют ночлежники, для каждого из них — «любимая»? («На дне»). Опять же «минутами» раскрывается замысел, даже художественные средства.
В одной из своих книг («Рождение урока») я писал, как однажды (вынужденно!) за 45 минут, используя формулу и подключив ребят к уроку, рассказал почти все о «Герое нашего времени».
Независимо, каким средством пользуемся (прием, деталь, формула), так или иначе оно становится вопросом. Такова уж природа литературы — вопрошать. Бесконечные «зачем», «почему», «сколько». То ли оттого, что век технический и всяк умеет и любит считать, или по какой-то иной причине, но в моих вопросах все чаще звучит арифметическое «сколько».
«Смогли бы дать «Преступление и наказание» за один урок?» — такую записку получил однажды от студентов филфака. Извольте! — принял вызов. Только с условием: вы уже не студенты, а мои ученики. Урок так урок, по всем правилам! Вынул часы: засекайте время. Звонок не оборвет меня на полуслове: уложусь минута в минуту. Этому меня научила формула. Святое дело — звонок! Среди других профессиональных истин мои «педагогические» ребята эту усвоили в особенности. От меры отдыха зависит и степень работы. Итак, урок.
Что знаем о романе Достоевского? И много, и мало. Да, Раскольников нарушил «меру» дозволенной крови. Не думал, что лезвие обычного дворницкого топора окажется столь огромным. Скольких же убил он? Посчитаем.
Понятно, старуху-процентщицу. Уже мертвая, она приснилась ему и — хохочет. Почему? Смех этой (!) старушонки еще коварнее, чем злая улыбка Пиковой дамы. Между прочим, что общего между Германном и Родионом?
Вторая жертва тоже очевидна — Лизавета. Но помнит только старуху. Когда и в связи с чем память воскресит Лизавету? Без текста нельзя. Зато, не заглядывая в книгу, можно ответить на другой вопрос. Если
бы Раскольников не забыл закрыть за собой дверь на крюк, и Лизавета не вошла бы в комнату, и второй самой страшной жертвы не было бы, смог бы он «перешагнуть» и идти дальше?
И третья жертва, как и две предыдущие, на поверхности. «Я себя убил!» — скажет Раскольников. Неоспоримо. Как и то, что «наказание» пришло на полгода раньше «преступления», когда, еще сидя в своей каморке, он «перешептывал» замысел, слышал диалог Наполеона и Шиллера, рассудить которых могла только «проба». Но объясните, почему Раскольников снова пришел к дверям старухи — подергать колокольчик? То так, то эдак ищет встреч со Свидригайловым? Наконец, почему один из них (Свидригайлов) выбирает пулю, а другой (Раскольников) — «Владимирку»?
Скрестив руки, точно философ, стоит у самой двери (не досталось стула) юноша в спортивной куртке. Коль «философ», пусть тогда объяснит, почему из «преступников» (старушонка, Лужин, Свидригайлов) мы, не оправдывая, вместе с Достоевским откровенно симпатизируем Рас-кольникову? И даже (если уж сравнивать) чуть больше, чем его приятелю Разумихину? Однажды он и Раскольников, идя по разным сторонам улицы и увидя друг друга, прошли мимо. «Встреча» была, но — не состоялась. Еще одно «почему».
Четвертая жертва — неискупаемая. Оттого и невозможно, в принципе, продолжить роман, хотя кое-какие «надежды» на этот счет писатель высказывает.
Два человека знают, что Раскольников «окровавился». Верно, Порфирий Петрович, располагающий «психологическими черточками-с». Любопытно собрать их (задание!) и выстроить весьма доказательную улику, с одной стороны, изобличающую преступника, а с другой — свидетельствующую о незаурядном таланте следователя-«охотника», сумевшего поставить капкан на той тропинке, которую не обойдешь. Поединок двух сильных характеров: следователя, живущего веяниями эпохи, и новоявленного «экспериментатора» с топором, пожалуй, наилучшие страницы романа, обойти которые — вроде как потерять билет на спектакль или концерт.
Есть и другой «следователь» — интуитивный всевидец, не ведая, все знающий. Да, это мать Раскольникова. Безотчетные слезы поминутно наполняют ее глаза. То, что не принимает мама, отвергнет и человечество, какой бы солидной «арифметикой» ни была аргументирована «теория».
Роденька! первенец! — по сути матереубийца.
Ну, а пятую жертву (скоро звонок!) поищите дома. Она — есть. Но лишь эстетически (!) грамотный читатель, постигший тайны художественного мышления, законы творчества, не только понявший Достоевского, но и поднявшийся до него, найдет ее. Здесь надо быть читающим художником. Может, и пишущим? Впрочем, обязательно пишущим, потому что «находку» обоснуем домашним сочинением.
- Пятая жертва, - выкрикнул кто-то из студентов, - это ваш ученик! Хочет или нет, а роман прочитает.
Мой класс расположен на четвертом этаже; на третьем — библиотека, на втором — буфет. Иной раз после бурного урока спускаюсь на третий этаж: посмотреть, куда пойдут ребята. Кто-то остается наверху; иные толпятся у библиотеки; ну, а некоторые спускаются в буфет. Так вот «иных» значительно больше. Библиотека зовет, перехватывает ученика на пути в буфет. Книга-то, оказывается, вкуснее булочки!
Никто из моих слушателей-студентов, даже их опытные наставники, пятой, интригующей жертвы, не нашли. Больше того, удивились, пожимая плечами, когда я обратил внимание на деталь, обычно не замечаемую: «Ли-завета поминутно была беременна...» Может, и в этот момент, когда (не обухом, а лезвием!) был занесен над нею топор, она находилась в таком состоянии? Иначе Достоевский не дал бы этих строк или употребил бы в каком-то ином контексте. Ничего случайного, внутренне не связанного с главной «темой» у великих мастеров слова не бывает.
Долго еще гудел зал, и веря, и не веря художественной детали.
- Если бы Раскольников убил старуху не один, а с кем-то, мучился бы он? — спросил студент.
-Ты же сам понимаешь, - вмешался другой, - а с кем-то он не пошел бы — личность!
Выяснилось: роман читали не все. Вот если бы на каждой странице убивали по старушке... Теперь захотелось рочитать, многим — перечитать. В самом деле, от одного «сколько» — десятки «почему» и «зачем», на которые ответит только текст.
Найти сущностную структуру урока и продолжить его добирающим заданием — функция формулы, эффективного, динамичного и сжатого, как
пружина, учебного средства. Если Маяковский буквально за 15 минут написал свой знаменитый «Левый марш», почему, спрашивается за такое же количество минут не разобрать его — по оттенкам рефренирующего слова «левой»? Оттенков — двенадцать! Уясним сразу: на второстепенные проблемы частные вопросы никаких часов не хватит, сколько бы ни увеличивали их. Формула позволяет рационально бороться за минимум, зная цену минутам.
Всегда я рад заметить разность
Между Онегиным и мной, —
пишет Пушкин. За два-три часа эта «разность» позволяет раскрыть сложнейшее из произведений.
«Вышла у меня не драма, а комедия», — пишет Чехов о «Вишневом саде». В одном вопросе: как вышло? — вся пьеса. Что не успели в классе, доскажем дома: учебником, дополнительной литературой. Нет, это не перегрузка, а чуть большая плотность занятости. В принципе я за такую занятость.
Инструментом формулы можно работать и с литературой, а не только с отдельной книгой. Всяк по-своему «пробу» делают Сальери, Печорин, Базаров, Рахметов, Болконский, Корчагин… Свести их воедино – опять-таки дать уроку концентрированную сущность.
Конечно, общаться с искусством минутами — абсурд" Но — не лишенный смысла. Школа и жизнь требуют расширенной, значит, уплотненной информации. За деталями поищем формулы! Прямо в руки дают они надежный и современный способ сущностного изучения литературы.
«РОМАШКОВЫЙ» МЕТОД
Повсюду печальные приметы той «методической» работы, какая проделана в течение десятилетий на поприще «эстетического воздействия» средствами художественного слова. За воздействие и — воздаяние: социально инертный (!) нечитающий (!) инфантилист, согласно свидетелльству о среднем образовании «зрелый». Как словесника меня корежит малейшее пренебрежение к книге, к художественному слову вообще. Вот информация, что называется, самая свежая, с доски объявлений.
Клуб
производственного объединения «Ленинградский металлический завод» объявляет набор в коллективы:
1. Музыкально-поэтический театр.
2. Молодежный театр комедии.
3. Ансамбль народного танца.
4. Ансамбль современного эстрадного танца.
5. Вокальный ансамбль.
6. Студию художественного слова.
7. Кройки и шитья.
Объявление номенклатурно довольно точно отражает характер сегодняшних запросов молодежи: студия художественного слова рядом с кройкой и шитьем. Охотников петь, играть, танцевать хоть отбавляй, а вот набери-ка студию слова, когда у многих падает интерес к нему.
В чем угодно можно не соглашаться со мною, спорить, но убежден, что умение разбудить живой интерес ученика к поэтическому слову и заставить это слово звучать, а ученика жить этим словом — основа основ словесника. Видели, как обрывают ромашку, гадая? Художественное слово, в сущности, та же ромашка, где каждый лепесток — значение. Погадаем? Не одной рукой, а многими. Всяк оторвет свой «лепесток» и, положив на ладошку, объяснит. Работа над словом — главное в анализе. Вот и будем сообща искать и обрывать ромашки. Занятие само по себе удивительное, захватывающее. Особенно когда остается последний лепесток, и уже ничья рука, кроме моей, не оборвет его я — не спешу... Попадая, как бы сказал Есенин, в «ромашковый луг», жиденьких, низкорослых не берем. Ищем самую приметную, с крупным венчиком, и — неторопливо добираемся до желтой, солнечной сердцевины. Лепестков на ветер не бросаем, а прячем их в уголках памяти — иного материала объяснить книгу, написать сочинение, выстроить устный ответ, пожалуй, и не надо. Обойдемся двумя-тремя ромашками, видя все поле.
Вместе с Татьяной, точно на экскурсии, незаметно входим в опустевший дом Онегина. Первое, что бросается в глаза, — «стол с померкшею лампадой». Поэт, однако, мог бы сказать и по-другому: с погасшею, потухшею. Звучит! Но ребята, все как один, за померкшую. Что-то тут такое... При свете этой лампады еще недавно за столом сидел Онегин, читал и мыслил, значит, жил... Ее свет падал и на Ленского, когда зимними вечерами он приезжал в этот дом. А теперь — своей «тенью» вытеснил хозяина. Померкла, но жива и страдает душа самого Онегина, которая на
смерть Ленского отозвалась с не меньшей болью, чем Татьяны. В лампаде — и мертвенный холод камина: «Погасший пепел уж не вспыхнет» (вряд ли Онегин когда нибудь вернется сюда, но слабая надежда до конца не утеряна); и печальная торжественность неожиданного (1) для самой Татьяны появления в доме своего кумира; и ощущение чего-то невозвратно утраченного, непоправимого; и предчувствие неизбежных, близких перемен в ее судьбе... Поразились изумительной способности Пушкин не просто отражать, изображать, но еще и поэтизировать по словам Белинского, окружающий мир, обстановку, в которой живем. Онегина в этой главе нет, но он незримо, присутствует в том, какими видит и воспринимает его вещи Татьяна. Померкли (но — не погасли!) «обманы» ц Ричардсона, и Руссо... Прежнее наивно-романтическое отношение к Онегину исчезает. Вот-вот — и «ум проснется». Но не холодом, а теплом веет от лампады, которая вдруг осветилась для нас огнем поэзии.
...Печорин и Мери на прогулке. В нарочито сгущенных тонах он сейчас кое-что расскажет о себе, чтобы вызвать (эксперимент!) сочувствие, сострадание. А затем мельком взглянет на Мери.
- «… В ее глазах», - пишет Лермонтов… Вот как бы ты написал, Саша: показались слезы (плохо!); Нина, очевидно, сказала бы по-другому: сверкнули или блеснули (уже лучше!); а вот как у Лермонтова…
Задние и передние парты точно сдвинулись. Ну! Ну! Не спеша открываю книгу: «в ее глазах бегали слезы». Надо же выкопать такое словечко! Неожиданное! И очень точное! Есть над чем подумать! Оборвем ромашку? Помоги и ты нам, читатель. Лепестков на всех хватит. Тогда тебе и нам понятнее и ближе станут строчки: «И на очи давно уж сухие набежала, как искра, слеза».
«Деловой» Молчалин («Горе от ума»); «горячая» Катерина («Гроза»); «обтерханные» мужички («Отцы и, дети»); «особенный» Рахметов («Что делать?»); «осанистая» Матрена («Кому на Руси жить хорошо»); «круглый» Каратаев («Война и мир»); «глазастый» Кутузов (там же); «незаметный» Ленин («Владимир Ильич Ленин»); «драгоценная» морковь («Хорошо!») и т. д.— все эти слова-«ромашки» из того огромного луга, имя которому— книга. «Ромашковым» методом исследуем и художественную деталь, раскрываем формулу, ищем ответа на вопрос, дискутируем вокруг той или этой проблемы. Многое-многое в моей педагогической концепции от этого удивительного цветка.