III. Язык после революции




Поль Лафарг

Язык и революция. Французский язык до и после революции (Очерки происхождения современной буржуазии)

 

 

 

«Язык и революция. Французский язык до и после революции (Очерки происхождения современной буржуазии)»: «Academia»; Москва – Ленинград; 1930

Аннотация

 

Книга Поля Лафарга (15.01.1842 – 25.11.1911) «Язык и революция» (1894 г.) явилась первой марксистской работой, специально посвященной вопросам языка. В ней Лафарг рассматривает историю языка с позиций исторического материализма, доказывая важность воздействия на язык социально-экономических факторов. Книга оказала значительное влияние на развитие теоретического языкознания в СССР. Однако в 1950 г. в ходе Дискуссии по вопросам советского языкознания И.В. Сталин подверг обоснованной критике ряд положений этой работы.

 

Поль Лафарг.

ЯЗЫК И РЕВОЛЮЦИЯ.

Французский язык до и после революции

(Очерки происхождения современной буржуазии)

 

 

Перевод с французского Т. Фалькович и Е. Шишмаревой под редакцией и со вступительной статьей В. Гоффеншефера: «Лафарг и проблемы языка»

 

Москва – Ленинград, «Academia», 1930

 

Paul Lafargue

La langue française avant et après la revolution

 

Обложка по рисунку художника А.Н. Лео

 

Ленинградский Областлит № 60136. Тираж 3.070 – 3 л.

Заказ № 1200. Гос. тип. им. Евгении Соколовой.

Ленинград, пр. Кр. Командиров, 29.

 

 

В. Гоффеншефер.

ЛАФАРГ И ПРОБЛЕМЫЯЗЫКА

(Вместо вводного комментария)

 

В наших ожесточенных литературоведческих спорах мы уделяем мало внимания прошлому. Марксистскому литературоведению можно смело бросить упрек в том, что оно слабо изучает классиков марксистской критики в особенности – западных. Отдавая должное даже таким второстепенным и сомнительным в своем марксизме русским литературным критикам, как напр. Ангел Богданович, наши литературоведы проходят мимо крупных и значительных фигур западноевропейской марксистской критики. Так случилось и с литературным наследием Поля Лафарга. Показать облик Лафарга-литературоведа – задача подготовляемой нами к печати специальной работы. Здесь мы хотели лишь охарактеризовать в кратких чертах его деятельность в области языкознания и, в частности, его статью о языке и революции.

 

* * *

 

«Все проходит через слова и все отыскивается в них». Это изречение одного из первых французских представителей «теории среды» М-м де Сталь стало исследовательским девизом Лафарга. В своих исследованиях о первобытной культуре Лафарг придает лингвистическому анализу огромное значение. Исходя из тех соображений, что язык отображает эволюцию человеческого общества, автор «Происхождения идей» вскрывает посредством лингвистического анализа эволюцию производительных сил и производственных отношений глубочайшей древности. Но используя язык как средство для вскрытия общественно-экономической эволюции человечества, Лафарг одновременно материалистически обосновывает явления языка от его простейших форм до наполнения языка абстрактными понятиями. Навряд ли кто другой с такой стройностью и яркостью доказал происхождение абстрактных идей из конкретных понятий и роль в этом экономической эволюции, как это сделал Лафарг в своих работах «О происхождении собственности», «Происхождение идей» и в своих исследованиях по мифологии («Миф об Адаме и Еве», «Миф о Прометее» и др.).

В методологическом отношении на марксиста Лафарга оказали большое влияние французские представители «теории среды». Но еще бóльшую дань он отдал основателю философии истории – Вико, о котором он упоминает в своей работе о языке и революции и к которому часто обращается и в других своих работах. Учение о происхождении абстрактных понятий, по которому возникновению абстрактного мышления предшествовало возникновение конкретного языка, а языку слов – язык знаков и жестов, – было выдвинуто именно «неаполитанским философом», указавшим при этом, что явления языка стоят в прямой зависимости от окружающей человека естественной среды. Взяв схему автора Scienza Nuova, Лафарг конкретизирует ее, рассматривая ее в свете экономического детерминизма, учитывая не только факторы «естественной среды», но в еще большей степени и факторы среды социально-экономической.

В связи с этим стоит интересная проблема обусловленности происхождения и развития языков. Исходя из учения Вико об идентичности стадий развития различных народностей, учения материалистически обоснованного в дальнейшем в предисловии к «Капиталу» Марксом («Страна, промышленно более развитая, показывает менее развитой стране лишь картину ее собственного будущего»), и опираясь на собственные исследования, Лафарг объявляет войну буржуазным ученым, ищущим единого языкового Адама, давшего начало всем языкам, и совершенно игнорирующим социологическую обусловленность развития последних.

«Язык не может быть отделен от своей социальной среды так же, как растение не может быть оторвано от свойственной ему среды климатической. Лингвисты обычно не понимают влияния среды и пренебрегают им; многие из них ищут происхождения слов и даже мифологических сказаний просто в санскрите. Санскрит для языковедов то же, что френология для антропологов: это их „Сезам откройся!“ ко всему необъяснимому… Результаты этимологических изысканий ориенталистов должны были бы быть менее противоречивы для того, чтобы заставить нас отказаться ради их метода от теории среды, которая постепенно становится преобладающей во всех отраслях естественных и исторических наук» («Язык и революция»).

Несмотря на то, что Лафарг говорит о лингвистах конца прошлого столетия, полемический тон его замечания сохраняет всю свою заостренность и для нашего времени. Еще и в наши дни, и на Западе в особенности методологический консерватизм в области языкознания достаточно силен. Достаточно указать на то, что наряду с социологическими тенденциями у многих языковедов Франции и Америки мы видим там, например, и упорное отстаивание далекой от научного социологизма генеалогической классификации. Характерный пример являет виднейший из современных индоевропеистов Антуан Мейе, который, возглавляя т.н. социологическую школу в языкознании одновременно отстаивает генеалогическую классификацию как единственно ценную и полезную.

Особенно упорную борьбу вел Лафарг с индоевропеистами в области тесно связанных с языкознанием мифологии и религии. И как всегда вел эту борьбу не столько теоретически, сколько практически. Ярким примером этого практического опровержения буржуазных теорий является его исследование «Мифа о Прометее», в котором он, в противовес М.Ф. Бодри, опровергает арийское происхождение мифа и самого имени Прометея и связь этого имени с санскритским корнем «огонь». Он производит имя Прометея от греческого глагола «предусмотреть», а самый миф рассматривает как отображение борьбы, раздиравшей племена в эпоху смены матриархата патриархатом, а также событий «разбивших патриархальную семью и подготовивших возникновение буржуазной семьи, состоящей из одного хозяйства, семьи, существующей и поныне».

Отрицая существование единого праязыка, Лафарг в то же время соглашается со многими принципами сравнительного языкознания («Миф об Адаме и Еве»). Но сама постановка проблемы сравнительного языкознания, в таком виде, в каком ее дает Лафарг, в корне отличается от постановки ее у ученых идеалистов. В то время как последние объясняли идентичность языковых явлений у разных народов единым праязыком и апеллировали к индивидуальной психологии, а подчас и к наивной теории «возрастного» развития человечества, Лафарг переносит вопрос в плоскость экономическую, причем ставит этот вопрос весьма широко, т.е. не только в отношении языка, но и в отношении идеологических надстроек вообще.

«Если историческое развитие проходит через аналогичные семейные, собственнические, юридические и политические организации, через аналогичные формы философской, религиозной, художественной и литературной мысли, то это только потому, – говорит Лафарг, – что народы, независимо от их расового происхождения и географической естественной среды, должны в своем развитии испытать крайне сходные материальные и духовные потребности и должны для удовлетворения этих материальных и духовных потребностей прибегнуть к одинаковому способу производства » («Исторический метод К. Маркса»).

Мы лишены здесь возможности изложить задетые вопросы более подробно. Надеемся, что это сделают наши языковеды, которые должны, наконец, заняться Лафаргом, ибо можно, не боясь преувеличений, сказать, что работы Лафарга о языке и мифах имеют для нас не только историческое значение; они весьма актуальны и в наши дни. Актуальность их подчеркивается современными оживленными спорами вокруг проблем языкознания. Более того, мы берем на себя смелость утверждать, что по ряду существеннейших вопросов: 1) по отрицательному отношению к теоретикам единого праязыка; 2) по утверждению обусловленности происхождения языка факторами производительных сил; 3) по рассмотрению эволюции языка как отображения состояния производительных сил, производственных отношений и классовой борьбы, и, наконец, 4) по историко-материалистическому объяснению абстрактной семантики из конкретного языка и жестов – установка Лафарга как бы предвосхитила пути современного марксистского языкознания, а в общих чертах – и близкую к нему систему акад. Марра.

Необходимо учесть, что мы имеем здесь с одной стороны теоретика и практика марксизма, вторгнувшегося в область языкознания случайно, а с другой – крупного языковеда-специалиста, детально развернувшего свою систему, что оба они подошли к проблемам языка с различными целями и пришли к своим выводам различными путями. Вот почему близость этих выводов крайне знаменательна и должна возбудить у наших языковедов интерес к работам Лафарга.

 

* * *

 

Экономическая обусловленность языковых явлений, как и идеологических надстроек, значительно осложняется тогда, когда мы переходим от первобытной культуры к современности. Навряд ли нужно здесь упоминать общеизвестные слова Плеханова о разнице в характере обусловленности танца австралийской туземки и искусства современного общества и о «пятичленной формуле» обусловленности идеологических надстроек. Исследование Лафарга о французском языке эпохи великой революции полностью подтверждает всю сложность применения марксистского метода к изучению языковых явлений.

Статья эта находится в тесной связи с рядом исторических этюдов Лафарга об эпохе революции и, в особенности, с работой его о происхождении романтизма, напечатанной два года спустя после появления «Французского языка».

Обе статьи, дополняя одна другую, дают яркую картину литературной жизни и борьбы за бытовой и литературный язык в годы предшествовавшие революции и в первое десятилетие XIX в. Эпоха Великой революции приковывает к себе внимание Лафарга на протяжении всей его жизни. Ибо, по его словам, эта эпоха ярче, чем другие, дает возможность уяснить воздействие социальной жизни на идеологию и в то же время в ней можно найти корни идеологических явлений, характеризующих в дальнейшем «интеллектуальный облик» буржуазии («Происхождение идей»). Этим объясняется подзаголовок «Очерки происхождения современной буржуазии», данный им к статье о французском языке и революции.

Исследование о происхождении романтизма, в котором Лафарг показал причудливое сочетание идеологических тенденций дворянства, «испугавшегося якобинцев», с языковыми тенденциями тех же «якобинцев», было бы невозможно или, во всяком случае, не полно, если бы ему не предшествовала работа о влиянии революции на язык. Работа эта представляет собою редкий образчик применения диалектического анализа к идеологическим явлениям. Она интересна для нас в трех разрезах: с точки зрения отображения в языке классовой борьбы, с точки зрения анализа языка, как оружия этой борьбы, и с точки зрения анализа распределения социальных сил в борьбе посредством языка и за язык. Увлекательно развертывая перед читателем картину борьбы за язык, затрагивая побочно и литературные проблемы, Лафарг подчеркивает всю сложность этой борьбы, остро схватывая все ее перипетии и противоречия, такие казалось бы парадоксальные явления, когда дворянство становится проводником и защитником языка «третьего сословия», а «третье сословие» с пеной у рта отстаивает языковые традиции дворянства.

Тот, кто всегда хочет видеть у того или иного класса прямое совпадение социально-политических и идеологических тенденций, ничего не поймет в изображенной Лафаргом сложной борьбе. Лафарг показал, что объяснить все эти сложные и противоречивые явления можно лишь при диалектическом подходе к ним, при учете не только возможности идеологического «переключения» отдельных представителей того или иного из борющихся классов и не только возможности «переключения» идеологии той или иной социальной прослойки, но и возможности и исторической необходимости перемещения позиций и изменения лозунгов в каждый данный отрезок времени и в каждой отдельной области. Тогда станет ясным почему часть революционно настроенных философов, провозглашающих политические лозунги буржуазии, защищает язык, выработанный в аристократических салонах, почему дворянская аристократия в борьбе с буржуазией опередила последнюю и раньше ее легализовала в печати «вульгарный» язык своего противника и почему буржуазия, укрепившись на политических позициях, изменила «свободным проявлениям» в области языка и толкнула своих ученых в лагерь неистовствующих пуристов. Как бы ни были парадоксальны некоторые объяснения Лафарга, но статья его в целом должна послужить примерным образцом диалектического анализа идеологических явлений и в частности явлений языка в эпоху обострения классовой борьбы.

Для русских языковедов статья Лафарга приобретает особый интерес. Она дает много материала, который сам собою напрашивается для сопоставления с языковыми явлениями послеоктябрьской эпохи. Но марксистских работ о русском языке до и после Октябрьской революции нет. Единственная же книга, посвященная этому вопросу, – книга проф. А. Селищева «Язык революционной эпохи» – является примером того, как некоторые ученые упорно не хотят уяснить сущность подлинной марксистской науки о языке. Положив в основу своей книги общую схему лафарговской статьи, Селищев компенсирует свой «либерализм» нормативным подходом к языку и махровым пуризмом, лишний раз подчеркивающим, что примерный образец диалектико-материалистического анализа беспримерно искажен в кривом зеркале консервативного идеалистического мышления.

 

* * *

 

Статья Лафарга «Французский язык до и после революции» была напечатана в феврале 1894 г. в недолго просуществовавшем французском журнале научного социализма «L’Ère nouvelle». Кратковременное существование журнала, сделавшее его сейчас вне Франции почти библиографической редкостью, и социалистическая ориентация его, не привлекавшая к нему внимания буржуазных ученых-языковедов, привели к тому, что работа Лафарга оказалась в разряде малоизвестных. В 1912 г., в годовщину смерти Лафарга, в «Ergänzungshefte zur „Neue Zeit“», появился немецкий перевод этой работы, сделанный Карлом Каутским-младшим и им же снабженный примечаниями. Не знаем, что здесь сыграло бóльшую роль – склонность ли Каутского к вольному изложению, стремление ли к популяризации или наличие под рукой оригинальных рукописей, расходящихся с текстом «Ère nouvelle» – может быть, все вместе, – но немецкий перевод часто, правда в мелочах, расходится с французским текстом. При сопоставлении их оказывается, например, что в немецкий перевод «Французского языка» вклиниваются фразы, которых во французском подлиннике нет и которые при ближайшем рассмотрении оказываются заимствованными из других работ Лафарга. Что касается примечаний, то они сводятся по преимуществу к сухому аннотированию незнакомых немецкому читателю французских имен. Но каково бы ни было качество перевода, появление его в «Neue Zeit» популяризировало работу Лафарга. Именно к этому переводу по преимуществу и обращались те, кто знакомился со статьей Лафарга.

На русском языке, несмотря на широкое использование ее некоторыми авторами, как, например, Константином Державиным в его статье «Борьба классов и партий в языке Великой французской революции»[1], – статья эта, как впрочем, и многие другие работы Лафарга, не появлялась. Еще в 1926 г. мы указывали на желательность перевода этой исключительно интересной работы Лафарга[2]. И только сейчас представилась возможность предложить ее вниманию советского читателя.

В основу перевода положен французский текст, который сопоставлялся для уточнения ряда моментов с переводом Каутского.

Над французским текстом работала Е. Шишмарева, над немецким – Т. Фалькович.

 

Сентябрь, 1929 г.

 

Поль Лафарг.

ЯЗЫК И РЕВОЛЮЦИЯ

(Французский язык до и после революции)

 

I. Язык и среда

 

Подобно живому организму, язык рождается, растет и умирает; в продолжение своего существования он проходит ряд эволюций и революций, усваивая и отбрасывая слова, речевые комплексы и грамматические формы.

Слова каждого языка, так же как клетки растения или животного, живут своей особой жизнью: их фонетика и орфография меняются беспрестанно. Так, по старо-французски писалось prestre (теперь prêtre – священник), cognoistre (connaître – знать), carn (chair – мясо, плоть), charn (charnel – плотский) и т.д. Значение слов также изменяется: bon (употребляемое сейчас как прилагательное – хороший), употреблялось прежде в смысле: добро, милость, польза, преимущество, желание и т.д.[3]Jean le Bon (современное: добрый Жан) обозначало – храбрый, доблестный Иоанн; bonhomme, бывшее синонимом человека смелого и мудрого, стало насмешливым эпитетом (добродушный и недалекий человек).

Греческое слово νομος (nomos), давшее французское nomade (кочевой) имело целый ряд различных значений, которые, на первый взгляд, казалось бы ничем не связаны между собой; оно употреблялось вначале как «пастбище», затем – как «место стоянки», «местожительство», «раздел», и под конец обозначало «привычка», «обычай», «закон». Различные значения слова νομος указывают этапы, пройденные народом, который из пастушеского становится оседлым, занимается земледелием и приходит к созиданию законов, т.е. к закреплению привычек и обычаев[4].

Если язык развивается, беспрерывно видоизменяясь, то происходит это потому, что он является самым непосредственным и характерным продуктом человеческого общества. Дикие, варварские племена, которые, разделившись, ведут изолированный образ жизни, перестают через некоторое время понимать друг друга – настолько изменяются их диалекты.

Язык отражает каждое изменение, происходящее в человеческом существе и в среде, где оно развивается. Изменения в образе жизни человеческого общества, как например, переход от сельского образа жизни к городскому, также как и политические события, оставляют отпечатки на языке. Народы, у которых политические и социальные события проходят интенсивно, быстро изменяют и свой язык, между тем как у народов, не имеющих истории, развитие языка останавливается.

Язык Рабле через сто лет после его смерти был понятен только ученым, в то время как исландский праязык, родивший наречия норвежское, шведское и датское, сохранился в Исландии почти неизмененным.

Вико первый отметил «лесное и полевое» (selvagge e contadinesche) происхождение большинства слов. Как в Риме круглые мраморные храмы увековечили форму деревянных и глиняных хижин дикарей Лациума, так и в языке каждого культурного народа слова носят отпечаток дикой жизни первобытных людей. Греческое γονη (gone) последовательно обозначало: семя, плод, детеныш животного, ребенок; ςπερμα (sperma) – семя, зародыш, род; очень значительно количество слов, образованных из греческого βους (boûs) – бык (франц. bœuf). Французский язык, имеющий много слов эллинского происхождения, также заимствовал некоторые из этих образований, как, например: bouvier (волопас), bouvart (молодой бык), bouvard (монетный чекан), bouillon (бульон), bousculer (толкать, -ся), bouse (коровий навоз), bouffer (старое: есть бычье мясо, соврем.: есть с жадностью), bouffon (шут). В Афинах βουφονος (bouphonos – убивающий быка) назывался жрец Зевса, «городской пастух», поражающий быка, обвиненного в том, что он ел жертвенные приношения с алтаря бога. Жрец должен был разыграть представление до и после этого заклания (Pausanias I, XXIV).

Обиходные выражения и пословицы показывают, быть может еще яснее, чем отдельные слова, те нити, которые связывают язык с явлениями окружающей жизни. В те времена, когда сальная свеча была главным средством освещения, она служила поэтам образом для благородных сравнений. Так Ронсар восхвалял одну даму, говоря: «ее глаза сверкали как свечи». В словаре de Trévoux за 1743 г. мы читаем: «про очень живые, блестящие глаза говорят, что они сияют как свечи». «Economiser des bouts de chandelles» – экономить огарки (впоследствии – вообще скряжничать) «le jeu ne vaut pas la chandelle» – игра не стоит свеч, «se brûler à la chandelle» – обжечься на свече, – всё это обиходные выражения, которые бледнеют со времени появления керосиновой лампы, стеариновой свечи и газа.

Язык не может быть отделен от своей социальной среды так же, как растение не может быть оторвано от свойственной ему среды климатической. Лингвисты обычно не понимают влияния среды или пренебрегают им; многие из них ищут происхождения слов и даже мифологических сказаний просто в санскрите. Санскрит для языковедов то же, что френология для антропологов: это их – «Сезам откройся!» ко всему необъяснимому. Читатель ужаснулся бы, если бы я привел бесконечный список слов, которые один знаменитый ориенталист производит от санскритского «блестеть». Кроме того, результаты этимологических изысканий ориенталистов должны были бы быть менее противоречивы для того, чтобы заставить нас отказаться ради их метода от теории среды, которая постепенно становится преобладающей во всех отраслях естественных и исторических наук.

Теорию среды ввела во Франции гениальная женщина, применив ее в литературной критике. Но хотя в своей работе «De la littérature dans ses rapports aux Institutions sociales» («О литературе в связи с общественными формами», 1800 г.) М-м де Сталь решительно утверждает необходимость новой литературы для удовлетворения новых потребностей социальной среды, созданной Революцией, она только мимоходом и то с осуждением касается преобразования языка, этого главного орудия литературы[5]. После революции и разрушения ancien régime было так же невозможно довольствоваться старой литературой эпохи Людовика XIV, как и продолжать говорить на ее языке.

Изучение характера и значения этого изменения языка является задачей моей статьи.

 

II. Язык до революции

 

После того как 18 июля 1793 г. была распущена Французская академия, Национальный конвент в первый дополнительный день III (1795) года постановил, чтобы «снабженный примечаниями на полях экземпляр Словаря французской академии, хранимый в библиотеке Комитета народного просвещения, был передан для опубликования книгоиздателями Smits Maradau et Cie,.. указанные книгоиздатели, совместно с выбранными ими учеными литераторами, должны приступить к работам по подготовке издания этого труда с тем условием, что они выпустят его в количестве 15.000 экземпляров, из которых определенное количество будет предоставлено национальным библиотекам».

В VI (1798) году это (пятое) издание Словаря Академии поступило в продажу по цене 24 ливра за экземпляр; в начале его издатели поместили предисловие, а в конце дополнение, которые были, однако, написаны уже не членами покойной Академии. Во вступительной статье оказались такие ереси, которые ужаснули бы Вольтера гораздо больше, чем возвращение иезуитов. «Мы считаем доказанным, – говорится там, – что нельзя принимать язык высшего света за владыку, который распоряжается и правит всем, так как высший свет и мыслит и говорит очень плохо. И, в конечном счете, существует громадная разница между изысканным языком, созданным причудливой фантазией светского общества, и языком хорошим, основанном на естественных взаимоотношениях слов и понятий». Вольтер как-то сказал, что его «огорчает, что как в языке, так и в других, еще более значительных областях, чернь руководит лучшими людьми нации». А дополнение, которое содержало 336 слов, созданных или введенных Революцией, подтверждало торжество этой черни.

И новаторы, и консерваторы яростно критиковали это издание Словаря. Новаторы – и их было не мало – упрекали издателей в том, что значительному количеству новых слов они закрыли доступ на страницы этих двух томов. Мерсье, начавший еще до революции борьбу с языком и литературой эпохи Людовика XIV, напечатал в 1801 г. – в виде протеста против этого лексикографического остракизма – свою «Неологию» или «Словарь 2.000 новых слов». В 1831 г. одно грамматическое общество выпустило «Добавление к Словарю Академии, содержащее около 11.000 новых слов, значений и технических терминов, введенных наукой и жизнью в обиходный язык с 1794 г. и отсутствующих в Словаре Академии». Однако, грамматики заблуждались, – громадное большинство этих новых слов существовало в обиходной речи еще до 1794 г.

Возмутились также и пуристы, потребовавшие учреждения «Сената для охранения языка». Аббат Мореле, «старейший из престарелых детей, который и к восьмидесяти годам не выполнил того, чего ждали от него в шестьдесят», возражая против нивелирующих теорий издателей, говорил, что «Словарь Французской академии должен быть хранилищем обиходной речи, но только той, которую употребляют граждане, выдающиеся знатностью, богатством и образованием». И, пылая благородным гневом, он продолжает: «Они вводят в этот Словарь (Добавление из 336 новых слов) такие выражения, как enragé (бешеный), motionner (возбуждать прения), révolutionner (взбунтовать), sans-culotte (санкюлот), sans-culottide (санкюлотида) – выражения варварские, низменные, жизнь которых эфемерно коротка. Представляя собой особый вид революционного жаргона или выражая безумства и злодеяния революционного правления, они не должны осквернять Словарь французского языка. Из числа этих ужасных выражений, – продолжает он, горячась, – я назову такие слова, как fournée (буквально – полная печь), существительное женского рода, обозначающее телегу, наполненную людьми, приговоренными к гильотинированию, как guillotine (гильотина), lanterner (повесить на фонаре), mitraillade (расстрел картечью), noyade (утопление), septembriseur (сентябрист, участник сентябрьского террора), septembrisade (террор в сентябре 1792 г.). Все эти слова, введенные в революционный язык жестокостью и низостью, должны быть изгнаны из речи порядочных людей, их нужно стереть навсегда со страниц Словаря, как стерли кровавые пятна в дворцовых покоях. Возможно ли, чтобы введение в Словарь этих чудовищных слов могло придти в голову людям образованным, что я говорю, членам великой литературной корпорации – Французского Национального Института?»[6]

Еще больше, чем Мореле, негодовал Габриэль Фейдель. Он обрушился с проклятиями не только на Дополнение к Словарю, но даже и на работу предшествующей Академии. Словарь, по его мнению, был наполнен словами «из жаргона игорных притонов, воровских вертепов и кабаков, в духе любовников Генриха III,.. гнусными статейками, составленными горничной жены академика или его экономкой,.. выражениями скотниц и маркитанток, не имеющими ничего общего с традициями французской благовоспитанности и достойными разве что девиц Горжибюс, такими выражениями, которые можно услышать лишь в передней из уст прислуги,.. крепкими словцами, приличествующими портнихе или парикмахеру, которым клиентка забыла дать на чай,.. жаргоном зеленщицы, пытающейся блеснуть умом, речью горничных, проституток и прачек, оскорбляющей достоинство нации,.. фразами, терпимыми только в устах чернорабочего, свинопаса, цирюльника, самого худшего пройдохи, достойными торговки салатом, и которым лучше всего было бы заглохнуть, не выходя из воровских и разбойничьих вертепов»[7]. Но оборвем цитату, которая была необходима для того, чтобы дать читателю возможность оценить воззрения пуристов на французский язык, из которого они хотели изгнать не только язык игроков, но и язык тех, кто зарабатывал хлеб трудом цирюльника, зеленщицы, прачки, портнихи и т.д.

Пуристы приходили в отчаяние: легионы варварских, низких, вульгарных слов осаждали крепость, в которой обосновался утонченный язык высшего общества, они проникали в нее и разрушали создание двухсотлетней аристократической культуры. Язык был так же переплавлен в огне Революции, как государство, общество, собственность и нравы. Историки языка едва упоминают об этом лингвистическом обновлении, которое так сильно занимало филологов в первые годы нашего [XIX] столетия. Недооценивая значительность этой нежданной революции, они повторяют ту же ошибку, которую сделали академики в 1835 г., высказавшие мнение, что французский язык «остался таким же, т.е. столь же удобопонятным» и одновременно отметившие, что «до первых лет эпохи Людовика XIV он нигде не был зафиксирован; из века в век одни и те же вещи писались каждый раз на новом французском языке, который вскоре, в свою очередь, становился устаревшим. При списывании, манускрипт, написанный на нашем же языке, часто наполовину переводился. Долгое время подлинником Жуанвиля считали последний из посмертных списков, так как он вскоре настолько устарел, что легко сходил за оригинал»[8]. Тот же процесс совершился и в эпоху Революции; новые слова и выражения, наводнившие язык, были так многочисленны, что для того, чтобы сделать газеты и брошюры того времени понятными для придворных Людовика XIV, их пришлось бы переводить.

Но после Революции началось реакционное движение: изящный язык попытался восстановить свое влияние на правящие классы и изгнать из недр своих новые словообразования, которые насильно вторглись в него. Поразмыслив, даже наиболее смелые писатели стали опасаться «мужественных выражений республиканского языка, который был им свойствен в течение четырех или пяти лет и в котором заключалось нечто такое, от чего монархический язык мог поблекнуть навсегда»[9]. Сам Мерсье объявил, что он «изъял из своего словаря, за немногими исключениями, все слова, имеющие отношение к Революции. По большей части эти выражения сильны и грубы; они соответствуют ужасным представлениям. Причудливые и жуткие, они родились в круговороте событий. Когда бушует ветер, и буря сокрушает корабль, матросы, делая спасающие их маневры, изрыгают проклятия». Вопреки пуристам, Революция сделала свое дело в области языка; блестящий стальной обруч, сковывавший его, был разбит, и язык отвоевал себе свободу.

Но чтобы иметь возможность судить об этом обновлении французского языка, необходимо прежде уяснить себе то представление о языке, которое существовало у ученых XVII и XVIII вв. Итак, сначала я изложу читателю мнения писателей той эпохи.

 

* * *

 

Дворяне, обитавшие в средние века в своих замках, среди вассалов и крепостных привлекаются политикой монархии в Париж; они собираются вокруг короля, составляя его двор. Они теряют свою старую независимость, рвут нити, связывающие их с другими классами, и образуют обособленную касту, которая вскоре становится совершенно чуждой всему народу и замыкается в Версале – столице аристократии. Далекое от жизни буржуазии, тем более от жизни простого народа, дворянство создало свои особые обычаи, привычки, нравы и воззрения, которые так же отличались от обычаев большинства населения, как привилегия аристократии – от обязанностей и прав буржуазии и ремесленников; вполне естественно, что оно стало отличаться от других граждан и одеждой, и манерами, и речью. Язык дворян, так же как и вежливость их обращения, церемонный этикет и даже манера есть и держаться за столом, точно стеной отгородил их от других классов[10].

Искусственная речь, отличавшая аристократию, не была всецело ее созданием, она не была создана сразу как, например, интернациональный язык, изобретенный Лейбницем еще до «волапюкистов»; она выделилась из языка общенародного, на котором говорили и буржуа, и ремесленники, город и деревня. Такой же процесс раздвоения произошел когда-то в латинском языке, который во время второй Пунической войны раскололся на язык аристократический – sermo nobilis, и язык плебейский – sermo plebeius.

Обычаи и нравы высшего общества XVII в. должны были значительно ограничить количество слов в искусственном языке, названном Мерсье монархическим, но который вернее было бы назвать аристократическим. Не владея никаким ремеслом и зная только военное дело, дворяне не имели ни малейшего желания узнать выражения, свойственные какой-нибудь работе. Поэтому в первых изданиях Словаря Академии возрастало количество терминов, относящихся к геральдике и почти совершенно отсутствовали термины технические, употребляемые ремесленниками. Это опущение было одной из главных причин выступлений Фюретьера против Академии.

Я предоставлю людям более сведущим проследить, как путем постоянного отбора и шлифовки был создан язык высшего общества. И я настаиваю на том утверждении, важность которого не может быть преувеличена, что только обтачиванием языка народного был создан язык писателей эпохи Людовика XIV, «получивший такое широкое распространение в XVIII в. и разделивший с латынью славу языка, который по молчаливому соглашению изучают все народы, чтобы иметь возможность понимать друг друга»[11].

Эта великая честь досталась аристократическому языку только потому, что в Европе Франция была единственной большой страной, где дворянство, сосредоточившись вокруг своего феодального повелителя, создало обширный двор и достигло галантности и изящества, которыми восхищалась и которым подражала аристократия остальных европейских государств. Романы д’Урфэ, которые можно считать кодексом аристократического быта, читались даже в глуши Норвегии.

Дворяне, больше воины, чем ученые, не имели «глупой заносчивости и высокомерия некоторых ученых мужей, полагающих, что наш простонародный язык не приспособлен для изящной литературы и для науки»[12]. Они, не задумываясь, заимствовали из него те слова, выражения и обороты, которые им нужны были для ежедневного обихода, но предварительно отсеивали их и пропускали в незначительном количестве: только подвергшись тщательной оценке, переоценке, отделке и заслужив одобрение, они допускались в высшее общество и в поощряемую им литературу. Писателей того времени, в особенности тех, которые искали покровительства высшего света и были по резкому, но верному замечанию одного критика только «приятными развлекателями общества», это общество обязывало отказаться от сильного, но грубого языка д’Обинье и Монлюка. Язык этот демонстративно не понимали и пренебрегали им ради новой изысканной речи.

Дворяне, оторванные от своих замков и собранные в Париже, приложили все усилия, чтоб отделаться от своих провинциальных замашек и приобрести светские манеры. Обтачивание сочного, могучего и хаотического языка, унаследованного от XV в., шло, следовательно, параллельно со смягчением грубых нравов феодальных баронов и с утончением их вкусов. Эта шлифовка феодального быта и языка происходила в начале XVII в. в целом ряде ассамблей, салонов, будуаров (réduits et ruelles), расположившихся от Сен-Жерменского предместья до отдаленнейших концов Марэ; они старательно перечислены в «Словаре светских женщин» Сомэза (Grand Dictionnaire des Précieuses). Все эти салоны старались подражать тону отеля Рамбулье – центра новой реформы.

Когда же дворян<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: