В. И. Нарбут
Стихотворения
Большевик
Мне хочется о Вас, о Вас, о Вас
бессонными стихами говорить...
Над нами ворожит луна-сова,
и наше имя и в разлуке: три.
Как розовата каждая слеза
из Ваших глаз, прорезанных впродоль!
О теплый жемчуг!
Серые глаза,
и за ресницами живая боль.
Озерная печаль живет в душе.
Шуми, воспоминаний очерет,
и в свежести весенней хорошей,
святых святое, отрочества бред.
Мне чудится:
как мед, тягучий зной,
дрожа, пшеницы поле заволок.
С пригорка вниз, ступая крутизной,
бредут два странника.
Их путь далек...
В сандальях оба.
Высмуглил загар
овалы лиц и кисти тонких рук.
«Мария, - женщине мужчина, - жар
долит, и в торбе сохнет хлеб и лук».
И женщина устало:
«Отдохнем».
Так сладко сердцу речь ее звучит!..
А полдень льет и льет, дыша огнем,
в мимозу узловатую лучи...
Мария!
Обернись, перед тобой
Иуда, красногубый, как упырь.
К нему в плаще сбегала ты тропой,
чуть в звезды проносился нетопырь.
Лилейная Магдала,
Кари от,
оранжевый от апельсинных рощ...
И у источника кувшин...
Поет
девичий поцелуй сквозь пыль и дождь.
Но девятнадцать сотен тяжких лет
на память навалили жернова.
Ах, Мариам!
Нетленный очерет
шумит про нас и про тебя, сова...
Вы - в Скифии, Вы - в варварских степях.
Но те же узкие глаза и речь,
похожая на музыку, о Бах,
и тот же плащ, едва бегущий с плеч.
И, опершись на посох, как привык,
пред Вами тот же, тот же, - он один! -
Иуда, красногубый большевик,
грозовых дум девичьих господин.
Над озером не плачь, моя свирель.
Как пахнет милой долгая ладонь!..
...Благословение тебе, апрель.
Тебе, небес козленок молодой!
И в небе облако, и в сердце
грозою смотанный клубок.
Весь мир в тебе, в единоверце,
коммунистический пророк!
Глазами детскими добрея
день ото дня, ты видишь в нем
сапожника и брадобрея
и кочегара пред огнем.
С прозрачным запахом акаций
смесился холодок дождя.
И не тебе собак бояться,
с клюкой дорожной проходя!
В холсте суровом ты - суровей,
грозит земле твоя клюка,
и умные тугие брови
удивлены грозой слегка.
Закачусь в родные межи,
чтоб поплакать над собой,
над своей глухой, медвежьей,
черноземною судьбой.
Разгадаю вещий ребус -
сонных тучек паруса:
зноем (яри на потребу)
в небе копится роса.
Под курганом заночую,
в чебреце зарей очнусь.
Клонишь голову хмельную,
надо мной калиной, Русь!
Пропиваем душу оба,
оба плачем в кабаке.
Неуемная утроба,
нам дорога по руке!
Рожь, тяни к земле колосья!
Не дотянешься никак?
Будяком в ярах разросся
заколдованный кабак.
И над ним лазурной рясой
вздулось небо, как щека.
В сердце самое впилася
пьявка, шалая тоска...
Сандальи деревянные, доколе
чеканить стуком камень мостовой?
Уже не сушатся на частоколе
холсты, натканные в ночи вдовой.
Уже темно, и оскудела лепта,
и кружка за оконницей пуста.
И желчию, горчичная Сарепта,
разлука мажет жесткие уста.
Обритый наголо хунхуз безусый,
хромая, по пятам твоим плетусь,
оИоганн, предтеча Иисуса,
чрез воющую волкодавом Русь.
И под мохнатой мордой великана
пугаю высунутым языком,
как будто зубы крепкого капкана
зажали сердца обгоревший ком.
1920 Киев
В огне
Овраг укачал деревню
(глубокая колыбель),
и зорями вторит певню
пастушеская свирель.
Как пахнет мятой и тмином
и ржами - перед дождем!
Гудит за веселым тыном
пчелиный липовый дом.
Косматый табун - ночное -
шишига в лугах пасет,
а небо, как и при Ное;
налитый звездами сот.
Годами, в труде упрямом,
в глухой чернозем вросла
горбунья-хата на самом
отшибе - вон из села.
Жужжит веретёнце, кокон
наматывает рука,
и мимо радужных окон
куделятся облака.
Старуха в платке, горохом
усыпанном, как во сне...
В молитве, с последним вздохом,
ты вспомнила обо мне?
Ты вспомнила все, что было,
над чем намело сугроб?..
Родимая!
Милый-милый,
в морщинах прилежный лоб.
Как в детстве к твоим коленам
прижаться б мне головой...
Но борется с вием-тленом
кладбище гонкой травой;
но пепел (поташ пожарищ)
в обглоданных пнях тяжел...
И разве в дупле нашаришь
гнездо одичавших пчел;
да, хлюпнув, вдруг захлебнется
беременное ведро:
журавль сосет из колодца
студеное серебро...
Пропела тоненько пуля,
махнула сабля сплеча...
О теплая ночь июля,
широкий плащ палача!
Бегут беззвучно колеса,
поблескивает челнок,
а горе простоволосым
глядит на меня в окно.
Ах, эти черные раны
на шее и на груди!
Лети, жеребец буланый,
все пропадом пропади!
Прощайте, завода трубы,
мелькай, степная тропа!
Я буду, рубака грубый,
раскраивать черепа.
Мое жестокое сердце,
не выдаст тебя, закал!
Смотри, глупыш-офицерик,
как пьяный навзничь упал...
Но даже и в тесной сече
я вспомню (в который раз)
родимой тихие речи
и ласковый синий глаз.
И снова учую, снова,
как зерна во тьме орут,
как из-под золы лиловой
вербены вылазит прут.
1920
Бровары
В эти дни
Дворянской кровию отяжелев,
густые не полощатся полотна,
и (в лапе меч), от боли корчась, лев
по киновари вьется благородной.
Замолкли флейты, скрипки, кастаньеты,
и чуют дети, как гудит луна,
как жерновами стынущей планеты
перетирает копья тишина.
- Грядите, сонмы нищих и калек
(се голос рыбака из Галилеи)! -
Лягушки кожей крытый человек
прилег за гаубицей короткошеей.
Кругом косматые роятся пчелы
и лепят улей медом со слюной.
А по ярам добыча волчья - сволочь, -
чуть ночь, обсасывается луной...
Не жить и не родиться б в эти дни!
Не знать бы маленького Вифлеема!
Но даже крик: распни его, распни! -
не уязвляет воинова шлема,
и, пробираясь чрез пустую площадь,
хромающий на каждое плечо,
чело вечернее прилежно морщит
на Тютчева похожий старичок.
1920
Вдовец
Размякла плоть, и — синевата проседь
на реденьких прилизанных висках.
Рудая осень в прошлое уносит
и настоящего сдувает прах.
В бродячей памяти живут качели —
в скрипучих липах — гонкая доска.
Колени заостри, и — полетели,
нацеливаясь в облака.
И разве эта цель была напрасной?
Все туже шла эфирная стезя,
и все нахальнее метался красный
газ пред лицом, осмысленно грозя.
Но слишком дерзостен был и восторжен
(с пути долой, тюлени-облака!)
полет, должно быть, если вечный коршун
скогтил, схвативши лапой, голубка.
и только клуб и преферанс остался,
да после клуба дома «Отче наш»,
да целый день мотив усталый вальса,
да скука, да стихи, да карандаш…
1924
Гадалка
Слезливая старуха у окна
Гнусавит мне, распластывая руку:
«Ты век жила и будешь жить — одна,
но ждет тебя какая-то разлука.
Он, кажется, высок и белоус.
Знай: у него — на стороне — зазноба…»
На заскорузлой шее — низка бус:
Так выгранить гранаты и не пробуй!
Зеленые глаза — глаза кота,
Скупые губы сборками поджаты;
С землей роднится тела нагота,
А жилы — верный кровяной вожатый.
Вся закоптелая, несметный груз
Годов несущая в спине сутулой, —
Она напомнила степную Русь
(Ковыль да таборы), когда взглянула.
И земляное злое ведовство
Прозрачно было так, что я покорно
Без слез, без злобы — приняла его,
Как в осень пашня — вызревшие зерна.
1924
Годовщина взятия Одессы
От птичьего шеврона до лампаса
казачьего - все погрузилось в дым.
- О город Ришелье и Де-Рибаса,
забудь себя!
Умри и - встань другим!
Твой скарб сметен и продан за бесценок.
И в дни всеочистительных крестин,
над скверной будней, там, где выл застенок,
сияет теплой кровью Хворостин.
Он жертвой пал.
Разодрана завеса,
и капище не храм, а прах и тлен.
Не Ришелье, а Марксова Одесса
приподнялась с натруженных колен.
Приподнялась и видит:
мчатся кони
Котовского чрез Фельдмана бульвар,
широким военморам у Фанкони
артелью раздувают самовар...
И Труд идет дорогою кремнистой,
но с верной ношей: к трубам и станку,
где (рукава жгутами) коммунисты
закабалили плесень наждаку.
Сощурилась и видит:
из-за мола,
качаясь, туловище корабля
ползет с добычей, сладкой и тяжелой!..
- И все оно, Седьмое Февраля!
7 февраля 1921
Одесса
Домбровицы
Сияй и пой, живой огонь,
над раскаленной чашей - домною!
В полнеба - гриву, ярый конь,
вздыбленный крепкою рукой, -
твоей рукой, страда рабочая!
Тугою молнией звеня,
стремглав летя, струит огромная
катушка полосы ремня,
и, ребрами валы ворочая,
ворчит прилежно шестерня.
А рядом ровно бьется пульс
цилиндров выпуклых.
И радуги
стальной мерещащийся груз,
и кран, спрутом распятый в воздухе,
висят над лавой синих блуз.
И мнится: протекут века,
иссохнет ложе Вислы, Ладоги,
Урал рассыплется под звездами, -
но будет направлять рука
привычный бег маховика;
и зори будут лить вино,
и стыть оранжевыми лужами;
и будет петь веретено,
огнем труда округлено,
о человеческом содружестве.
1919
Киев
Захолустье
Прилипли хаты к косогору,
Как золотые гнезда ос.
Благоговейно верят взору
Ряды задумчивых берез.
Как клочья дыма, встали купы,
И зеленеет пена их.
А дали низкие — и скупы,
И скрытны от очей чужих.
Застенчиво молчит затишье,
Как однодневная жена.
И скромность смотрит серой мышью
Из волокового окна.
А под застрехой желто-снежной —
Чуть запыленный зонтик ос.
И ветер грустью безнадежной
От косогора, хат, берез.
1924
Зачем ты говоришь раной...
Зачем ты говоришь раной,
алеющей так тревожно?
Искусственные румяна
и локон неосторожный.
Мы разно поем о чуде,
но голосом человечьим,
и, если дано нам будет,
себя мы увековечим.
Протянешь полную чашу,
а я - не руку, а лапу.
Увидим: ангелы пашут,
и в бочках вынуты кляпы.
Слезами и черной кровью
сквозь пальцы брызжут на глыбы:
тужеет вымя коровье,
плодятся птицы и рыбы.
И ягоды соком зреют,
и радость полощет очи...
Под облаком, темя грея,
стоят мужик и рабочий.
И этот - в дырявой блузе,
и тот - в лаптях и ряднине:
рассказывают о пузе
по-русски и по-латыни.
В березах гниет кладбище,
и снятся поля иные...
Ужели бессмертия ищем
мы, тихие и земные?
И сыростию тумана
ужели смыть невозможно
с проклятой жизни румяна
и весь наш позор осторожный?
1918 Москва
Кобзарь
Опять весна, и ветер свежий
качает месяц в тополях...
Стопой веков - стопой медвежьей -
протоптанный, оттаял шлях.
И сердцу верится, что скоро,
от журавлей и до зари,
клюкою меряя просторы,
потянут в дали кобзари.
И долгие застонут струны
про волю в гулких кандалах,
предтечу солнечной коммуны,
поимой потом на полях.
Тарас, Тарас!
Ты, сивоусый,
загрезил над крутым Днепром:
сквозь просонь сыплешь песен бусы
и «3аповiта» серебром...
Косматые нависли брови,
и очи карии твои
гадают только об улове
очеловеченной любви.
Но видят, видят эти очи
(и слышит ухо топот ног!),
как селянин и друг-рабочий
за красным знаменем потек.
И сердцу ведомо, что путы
и наши, как твои, падут,
и распрямит хребет согнутый
прославленный тобою труд.
1920
Харьков