Я сознаю, что поверить в это чрезвычайно трудно. Поначалу я и сам не верил, посчитал, что понемногу схожу с ума из‑за чрезмерного пристрастия к наркотикам… Боже мой, каким реальным представляется сейчас тот мир! Наверно, не менее реальными казались опиумные грезы Томасу Де Куинси и Колриджу:
«Раз абиссинка с лютнею
Предстала мне во сне…»
Видение – неудачное слово, в нем присутствует лишь качественный оттенок. Насколько жизненным оно было? Мог ли Колридж протянуть руку и коснуться своей Абиссинии? Он слышал ее пение, однако говорила она с ним или нет? И почувствовал ли он себя новым человеком, забывшим, что такое боль? Мне кажется, даже райское молоко и медвяные росы – понятия относительные. Существуют люди, которые всю жизнь взыскуют некоего небесного Голливуда, но для меня в ту пору было достаточно, что я не чувствую боли и обретаю призрачное совершенство…
С того дня, когда рядом со мной разорвался снаряд, минуло немногим больше четырех лет. Четыре года, девять операций, и выздоровление не светит. Врачам, естественно, любопытно, а каково мне? Я превратился в прикованного к креслу одноногого инвалида. Врачи говорили: «Не налегайте на наркотики». Смешно, право слово! Дали бы что‑нибудь другое, что снимает боль, я бы, пожалуй, прислушался к их словам. А так – им прекрасно известно, что, лишившись наркотиков, я тут же покончу с собой.
Я ни в чем не виню Салли. Кое‑кто считает, что ее уход окончательно меня добил, однако они ошибаются. Я погоревал‑погоревал, да и бросил. За ней ухаживал здоровый молодой человек – а кого она увидела в клинике?… Бедняжка Салли, ей пришлось несладко. Скорее всего, если бы я попросил, она осталась бы со мной из ложного чувства Долга. Слава Богу, мне хватило ума промолчать; по крайней мере, от одного камня на душе я избавился. Говорят, она удачно вышла замуж, обзавелась весьма шустрым ребенком Все правильно, так и должно быть.
|
Но когда женщины вокруг относятся к тебе с неизменной добротой, точно к больной собаке… Хорошо, что на свете есть наркотики.
И вот, когда я уже ничего больше не ожидал, разве что скорого конца, явилось это… видение.
День выдался на редкость неудачный. Правая нога болела с ночи, левая усердно ей подражала. Впрочем, правой ноги у меня не было, осталась лишь культя, все остальное четыре года назад швырнули акулам, да и левую, тут уж никуда не денешься, ожидает похожая участь. Я не торопился принять наркотик – порой мне казалось, что, отказываясь от него в те моменты, когда жутко хочется, я проявляю силу воли. Ерунда, конечно; в таких случаях все, как правило, заканчивалось дурным настроением, которое я срывал на окружающих. Но если человек вырос на тех или иных идеях, он редко от них отступается. Я решил дождаться десяти часов. Последние пятнадцать минут тянулись невыносимо медленно, минутная стрелка на часах ползла улиткой, секундная двигалась немногим быстрее. Наконец я потянулся за пузырьком.
Возможно, доза оказалась чуть больше обычной, ибо отмерял ее я не слишком тщательно. Мысли были заняты другим: какой же я глупец: взялся демонстрировать самому себе силу воли! Ребенок, да и только; так поступают именно. дети, которые придумывают игры со всевозможными ограничениями в правилах. Сознательно отказываться от непередаваемого блаженства, в котором я мог бы пребывать постоянно и никто бы мне и слова не сказал, никто бы не осудил! Боль растаяла, я стал невесомым, утратил тело, воспарил над креслом… Должно быть, я изрядно устал, потому что вслед за восхитительным ощущением невесомости подкрался сон, который застал меня врасплох…
|
Открыв глаза, я увидел перед собой прекрасную даму. В ее руках не было лютни, и на абиссинку она никак не походила, однако тихонько что‑то напевала. Странная песенка, ни единого знакомого слова. Вполне возможно, она пела «о баснословной Аборе».
Мы находились в помещении, похожем на светло‑зеленый пузырь с отливающими перламутром стенками, которые изгибались столь плавно, что невозможно было определить, где они переходят в потолок. Сквозь арочные проемы справа и слева от меня виднелись голубое небо и макушки деревьев. Девушка, которая сидела возле одного из проемов, бросила взгляд в мою сторону и произнесла какую‑то фразу на диковинном языке. Судя по интонации, это был вопрос. Естественно, я ничего не ответил, лишь продолжал смотреть на нее. Она того стоила. Высокая, пропорционально вложенная, темно‑русые волосы перехвачены лентой; платье из прозрачного материала, облегавшего стройную фигурку бесчисленными пышными складками. Мне вспомнились картины прерафаэлитов. Девушка повернулась; складки платья – должно быть, легкого, как паутина – взметнулись и опали, создав столь популярный в древнегреческой скульптуре эффект застывшего движения.
Когда я не ответил, девушка нахмурилась и повторила вопрос – разумеется, с тем же результатом. Признаться, я не особенно прислушивался к ее словам. Меня занимали собственные мысли. «Похоже, ты допрыгался, дружок», – сказал я себе и решил, что попал в преддверие ада или… в общем, в преддверие чего‑то потустороннего. Я не испытывал ни страха, ни даже особенного удивления; помню, что подумал: «Да на том свете, оказывается, неплохо». Странно только, что на Небесах нашлись почитатели художественной школы викторианской эпохи.
|
Глаза девушки изумленно расширились, в них мелькнула тревога. Она приблизилась ко мне.
– Вы не Хайморелл?
По– английски она говорила с любопытным акцентом. Я не имел ни малейшего понятия, что такое «хайморелл», поэтому промолчал.
– Не Хайморелл? – продолжала допытываться девушка. – Кто‑то другой?
Похоже, Хайморелл – имя.
– Меня зовут Терри, – сообщил я. – Терри Молтон.
Рядом стоял некий зеленый предмет, на вид чрезвычайно Жесткий, однако девушка села на него и уставилась на меня. Ее лицо выражало одновременно недоверие и изумление
Я все больше приходил в себя. Обнаружил, что лежу на длинной кушетке и накрыт чем‑то вроде легкого одеяла. На всякий случай я пошевелил правой культей – под одеялом неожиданно обрисовались очертания нормальной, целой ноги. Боли не было и в помине. Я сел, не помня себя от радости, ощупал обе ноги, а потом, чего со мной не случалось много‑много лет, разразился слезами…
О чем мы говорили сначала, в памяти не отложилось. На меня нахлынуло столько новых впечатлений, что я был совершенно сбит с толку. Запомнил лишь имя девушки, которое показалось мне чересчур уж причудливым – Клитассамина. Английские слова она произносила с запинкой; я еще подумал – неужели и в преддверии рая все говорят на разных языках? Ну да Бог с ними, с языками. Что же со мной случилось? Я откинул одеяло и обнаружил, что лежу нагой. Как ни странно, моя нагота не смутила ни меня самого, ни девушку.
Ноги… Это не мои ноги! И руки, которыми я их ощупывал, – не мои. Пускай, зато я могу двигать ногами, шевелить пальцами. Я осторожно встал – впервые за четыре с лишним года.
В подробности вдаваться не стану, поскольку иначе мои слова будут сродни описанию Нью‑Йорка, каким он показался, к примеру, дикарю с Тробриандских островов. Скажу только, что, подобно тому самому дикарю, многое мне пришлось просто принять на веру.
В комнате имелся странного вида аппарат. Клитассамина нажала несколько кнопок на панели управления, и из отверстия в стене выехала стопка одежды. Ни единого шва, все вещи из прозрачного материала. На мой взгляд, они были чисто женскими, однако поскольку девушка предложила мне одеться, возражать я не стал. Затем мы вышли из комнаты и очутились в просторном холле. Знаете, если Манхэттен скроется однажды в водах Гудзона, вокзал Гранд‑Сентрал будет выглядеть приблизительно таким же образом.
Нам встретилось несколько человек, которые, по‑видимому, никуда не спешили. Все в одеждах из того же прозрачного материала, различались наряды только фасоном и цветом. Признаться, у меня возникло впечатление, что я присутствую на пышном балетном спектакле в стиле декаданса. В холле царила тишина, которую нарушали разве что негромкие голоса. Мне, чужаку, эта тишина показалась угнетающей.
Клитассамина подвела меня к ряду сдвоенных кресел у стены и указала на крайнее. Я сел, она пристроилась рядом. Кресло приподнялось над полом дюйма, наверное, на четыре и двинулось к арке в дальнем конце холла. Оказавшись снаружи, оно приподнялось еще немного и заскользило над землей. Из платформы, на которой было укреплено кресло, выдвинулось лобовое стекло; пока я ломал голову над конструкцией, мы разогнались миль до двадцати пяти в час и заскользили над травой, лавируя между редкими деревьями и зарослями кустарника. Должно быть, Клитассамина каким‑то образом управляла движением кресла, однако я не заметил никаких рукояток или рычагов. Великолепная машина, вот только скорость маловата; нет, скорее даже не машина, а сверхсовременная разновидность ковра‑самолета.
Путешествие длилось около часа. За все это время мы не пересекли ни единой дороги, лишь две не слишком утоптанных тропинки. Пейзаж напоминал парк восемнадцатого столетия: ни возделанных полей, ни садов, ничего вообще, кроме парковой архитектуры. Иллюзию усиливали изредка попадавшиеся на пути стада смахивавших на оленей животных, не обращавших на нас ни малейшего внимания. В стороне, над макушками деревьев, иногда мелькали крыши каких‑то высоких зданий. В общем, полет производил весьма странное впечатление, с которым я, признаться, освоился не сразу. Поначалу, когда впереди возникала очередная купа деревьев, я норовил схватиться за несуществующий штурвал и поднять машину повыше. Впрочем, она, похоже, всегда передвигалась на одной и той же высоте: мы не пролетали над деревьями, а облетали их.
Приблизительно через полчаса после вылета я заметил вдалеке, на холме, диковинное здание, которое, не будучи архитектором, не могу толком описать. Скажу лишь, что ничего подобного в жизни не видел. Я привык, что здания строятся в форме той или иной геометрической фигуры, а это словно выросло из земли по собственной воле. Окон в отливавших перламутром стенах не было. В том, что сие – искусственное сооружение, убеждала только мысль, что природа просто‑напросто не в состоянии породить этакое создание. Чем ближе мы подлетали, тем сильнее становилось мое изумление. То, что я издалека принял за кустики, оказалось на деле аллеей деревьев, которые в сравнении со зданием выглядели сущими карликами, едва проклюнувшимися побегами. Неожиданно для себя я улыбнулся – навеянные наркотиком грезы вполне соответствовали описанию:
«Такого не увидишь никогда:
Чертог под солнцем – и пещеры льда!»
Здание взметнулось перед нами к небесам исполинской горой. Мы влетели в проем около шестидесяти ярдов шириной и нескольких сот футов в высоту и очутились в просторном зале, подавлявшем своими размерами. Ничто не напоминало здесь «чертог под солнцем», однако перламутровое свечение стен невольно вызывало в памяти «пещеры льда». Машина, дрейфуя, словно перышко на ветру, продолжала движение. По залу прохаживались мужчины и женщины, над полом скользили такие же, как у нас, летающие кресла. Мы нырнули в коридор, за которым потянулась вереница залов поменьше, и в конце концов достигли помещения, где находилось с дюжину мужчин и женщин, явно ожидавших нашего прибытия. Кресло опустилось на пол, мы встали, а оно – вот чудеса! – вновь приподнялось и скользнуло к стене.
Клитассамина заговорила с теми, кто был в помещении, показывая рукой на меня. Все дружно кивнули; я решил проявить вежливость и кивнул в ответ, после чего началось нечто вроде допроса с Клитассаминой в роли переводчика.
По– моему, именно в ходе допроса я начал сознавать, что сон свернул куда‑то не туда. Те, кто меня допрашивал, желали знать, кто я такой, откуда взялся, чем занимался и когда, а также многое другое. Мои ответы время от времени заставляли их переговариваться между собой. Все было весьма логично ‑ив этом состояло несоответствие. Во снах – по крайней мере, в моих снах – логики обычно гораздо меньше. События происходят не в определенной последовательности, а как бы разом, наплывают друг на друга, будто по воле слегка повредившегося в уме режиссера. Сейчас же все было иначе. Я отчетливо сознавал происходящее, как умственно, так и физически…
В разговоре то и дело возникали паузы – не в последнюю очередь из‑за того, что английский Клитассамины оставлял желать лучшего. Тем не менее дело двигалось.
– Они хотеть ваша научиться наш язык, – сказала Клитассамина. – Тогда быть легче.
– Это наверняка займет много времени, – ответил я. К тому моменту мне еще не удалось выделить в их речи ни единого слова, которое показалось хотя бы смутно знакомым.
– Нет. Несколько тлана.
Я недоуменно посмотрел на нее.
– Четверть сутки, – пояснила Клитассамина.
Меня накормили чем‑то вроде леденцов. Ничего, приятные, только не сладкие.
– Теперь спать. – Клитассамина указала на неширокий прямоугольный помост, который вовсе не походил на кровать.
Я лег и обнаружил, что ложе, несмотря на свой устрашающий вид, теплое и мягкое. Интересно, подумалось мне, конец ли это сна? Скорее всего, я проснусь на больничной койке с прежней болью в ногах. Впрочем, размышлял я недолго – вероятно, в пищу подмешали снотворное.
Страхи оказались напрасными. Я проснулся в том же помещении. Над ложем нависал полог из розоватого металла; раньше его не было. Он напоминал… Нет, решено, не буду ничего описывать. Честно говоря, я не понимал того, что видел, а как можно описать то, чего не понимаешь? Допустим, древнему египтянину показали бы телефон; ну и что бы он мог сказать? И что сказал бы римлянин или грек по поводу реактивного лайнера или радиоприемника? Возьмем пример попроще: увидев впервые в жизни плитку шоколада, вы, скорее всего, сочтете ее новой разновидностью гуталина или шпаклевки, а то и деревяшкой. Вам попросту не придет в голову, что эту штуку едят, а когда вы о том узнаете, то наверняка попытаетесь съесть кусок мыла – ведь они похожи по форме, а цвет мыла, пожалуй, приятнее, чем у шоколада. Точно так же было и со мной. Мир, в котором вырос, человек воспринимает как данность; бросив один‑единственный взгляд на какую‑нибудь машину, он говорит себе: «Ага, она работает на паре (или на бензине, или на электричестве)», и все становится понятно. А вот если мир чужой… Я не знал ровным счетом ничего, и потому всего боялся, как ребенок или невежественный дикарь. Разумеется, у меня возникали кое‑какие догадки, но они по большей части догадками и оставались. Например, я предположил, что металлический полог – часть гипнотического обучающего устройства; предположил потому, что осознал – я улавливаю смысл вопросов, которые мне задают. Однако каким образом – тут я не мог даже предположить. Я выучил язык, но понятия, которые в нем присутствовали… Ладно, главное – я могу понимать других.
Слово «тлана», которое употребила Клитассамина, означало промежуток времени, приблизительно один час двенадцать минут; двадцать тлан составляли сутки. «Дул» переводилось как «электричество», но что такое «лейтал»? Судя по всему, некая форма энергии, которой в моем мире нет и в помине…
По правде сказать, то, что я понимал далеко не все, сбило меня с толку сильнее прежнего. Впечатление было такое, будто отдельные фразы состоят не из слов, а из музыкальных нот, причем мелодию наигрывают на расстроенном пианино. Должно быть, мое замешательство бросилось в глаза: меня перестали расспрашивать и велели Клитассамине приглядывать за мной. Снова сев в кресло рядом с девушкой, я испытал невыразимое облегчение. Кресло приподнялось над полом и двинулось к выходу.
Поначалу я был до глубины души поражен способностью Клитассамины приспосабливаться к любым условиям. Обнаружить, что твой близкий знакомый стал вдруг совершенно другим человеком… Бр‑р! Однако ее это, по‑видимому, ничуть не беспокоило; лишь иногда, забывшись, она называла меня Хаймореллом. Впоследствии, узнав кое‑что о том мире, в котором очутился, я понял, чем объяснялось поведение девушки.
Обычно тот, кто приходит в себя после потери сознания, первым делом спрашивает: «Где я?» Мне тоже хотелось это узнать – по крайней мере, для того, чтобы дать сознанию хоть какую‑то зацепку. Когда мы вновь очутились в зеленой комнате, я засыпал Клитассамину вопросами.
Она окинула меня взглядом, в котором сквозило сомнение.
– Вам следует отдохнуть. Постарайтесь расслабиться и ни о чем не думать. Если я начну объяснять, вы только еще больше запутаетесь.
– Ничего подобного, – возразил я. – Я уже не в силах обманывать себя, убеждать, что не сплю. Мне необходим хоть какой‑то ориентир, иначе я сойду с ума.
Клитассамина пристально посмотрела на меня, затем кивнула.
– Хорошо. С чего мне начать? Что вас сильнее всего интересует?
– Я хочу знать, где нахожусь, кто я такой и что со мной произошло.
– Вам прекрасно известно, кто вы такой. Вы сами сказали, что вас зовут Терри Молтон.
– Однако это тело, – я хлопнул себя по бедру, – принадлежит вовсе не Терри Молтону.
– Не совсем так, – сказала она. – Вы находитесь в теле Хайморелла, однако все, что делает человека личностью, – склад ума, характер, привычки, – это все у вас от Терри Молтона.
– А где Хайморелл?
– Он переселился в ваше прежнее тело.
– Тогда ему здорово не повезло. – Подумав, я прибавил: – Все равно не могу понять. Ведь характер человека меняется в зависимости от жизненных условий. К примеру, я нынешний – далеко не тот, каким был до ранения. Психические отличия возникают из физических. Личность как таковую во многом определяет работа желез. Ранение и наркотики изменили мою психику; еще немного – и я стал бы совершенно другим…
– Кто вам это сказал?
– Так рассуждают многие ученые. То же самое подсказывает и здравый смысл.
– Ваши ученые не постулировали никаких констант? Неужели они не понимают, что должен существовать некий постоянный фактор, на котором сказываются происходящие с человеком изменения? И что этот фактор, вероятнее всего – истинная причина изменений?
– По‑моему, речь всегда велась исключительно о гормональном балансе…
– Значит, вы ничего не понимаете в таких вещах.
– Вот как? – Я решил сменить тему. – Что это за место?
– Здание называется Каталу.
– Я имел в виду другое. Где мы? На Земле или нет? Вообще‑то, похоже на Землю, но я не слышал, чтобы на ней существовало что‑либо подобное.
– Естественно, мы на Земле. Где же еще? Но в иной салании.
Снова непонятное словечко! Какая‑то салания…
– Вы хотите сказать, в другом… – Я не докончил фразы. В языке, которому меня обучили, не нашлось аналога слову «время» в том смысле, в котором его понимал я.
– Видите, вы вновь запутались. Мы по‑разному мыслим. Если воспользоваться устаревшими терминами, можно сказать, что вы переместились от начала человеческой истории к ее концу.
– Не от начала, – поправил я. – Человечество существовало на Земле до моего рождения около двадцати миллионов лет.
– О том не стоит и говорить! – Небрежным взмахом руки Клитассамина отмела упомянутые мною миллионы лет.
– По крайней мере, объясните, как я сюда попал. – Кажется, в моем голосе прозвучало отчаяние.
– Попробую. Хайморелл проводил эксперименты в течение долгого времени (в этом смысле, я заметил, слово «время» в языке Клитассамины присутствовало), однако ему никак не удавалось добиться полного успеха. Наибольшая глубина, на которую он сумел проникнуть в прошлое, три поколения.
– Прошу прощения?
Клитассамина вопросительно поглядела на меня.
– На три поколения в прошлое?
– Совершенно верно.
Я встал, выглянул в одно из сводчатых окон. Снаружи сияло солнце, зеленели трава и деревья…
– Пожалуй, вы правы, мне лучше отдохнуть.
– Наконец‑то разумные слова. Не забивайте себе голову. В конце концов, долго вы здесь не пробудете.
– То есть я вернусь в свое старое тело?
Клитассамина кивнула.
Променять новое на старое – дряхлое, изувеченное, раздираемое болью…
– Ну уж нет, – заявил я. – Не знаю, где я и кто я такой, однако одно мне известно наверняка – в ту преисподнюю я больше не вернусь.
Девушка посмотрела на меня и печально покачала головой.
На следующий день, проглотив очередную порцию леденцов, которые запил чем‑то вроде молока со странным, ускользающим привкусом, я вышел вслед за Клитассаминой в холл и направился было к летающим креслам, но остановился.
– А пешком нельзя? Я так давно не ходил.
– Конечно, конечно.
По дороге несколько человек окликнули ее, а двое или трое – меня. В их взглядах сквозило любопытство, но держались они доброжелательно и не задавали малоприятных вопросов. По всей видимости, им было известно, что я – не Хайморелл, однако они, похоже, не находили в том ничего особенно удивительного. Мы вышли на тропинку, что бежала, лавируя между деревьями. Зеленая трава, яркое солнце – ни дать ни взять Аркадия. Я шагал осторожно, словно ступал по чему‑то хрупкому, и наслаждался витавшими в воздухе ароматами. Кровь бурлила в жилах – Боже мой, давно забытое ощущение!
– Где бы я ни оказался, здесь просто здорово.
– Да, – согласилась моя спутница.
Какое‑то время мы шли молча, потом я спросил:
– Что вы имели в виду под «концом человеческой истории»?
– То, что сказала. Мы полагаем, что человечество достигло пика своего развития. Даже не полагаем, а практически уверены. Иными словами, мы умираем.
– По вашему цветущему виду этого не скажешь, – заметил я, пристально поглядев на девушку.
– Да, тело отличное, – согласилась она с улыбкой. – Наверно, самое лучшее из всех, которые у меня были.
Я притворился, что не расслышал последней фразы.
– И в чем причина? Бесплодие?
– Нет. Детей и впрямь рождается не очень много, но то скорее следствие, чем причина. Умирает нечто внутри нас, то, что отличает человека от животного. Малукос.
Про себя я перевел это слово, как «дух» или «душа», что, впрочем, не совсем, как мне кажется, соответствовало истине.
– Значит, у детей…
– Да, у большинства из них малукоса нет. Они рождаются слабоумными. Если так пойдет и дальше, нормальных людей скоро не останется вообще.
Я поразмыслил, чувствуя себя так, словно вновь погрузился в наркотические грезы.
– И давно это началось?
– Не знаю. Саланию невозможно выразить математически. Правда, кое‑кто пробует применить геометрию…
– Неужели не сохранилось никаких записей? – не слишком вежливо перебил я, испугавшись, что опять окажусь в дебрях непонимания.
– Почему же, сохранились. Именно благодаря им мы с Хаймореллом сумели изучить ваш язык. Однако они изобилуют пробелами протяженностью во многие тысячи лет. Человечество пять раз стояло на краю гибели. Не удивительно, что множество документов потеряно.
– И сколько же остается до конца?
– Тоже неизвестно. Мы пытаемся продлить свое существование в надежде найти шанс выжить. Ведь может так случиться, что малукос появится вновь.
– Что значит «продлить»? За счет чего?
– За счет переселения. Когда с прежним телом что‑то случается или когда, человек доживает до пятидесяти лет, он переселяется в новое, в тело кого‑либо из слабоумных. Это, – Клитассамина поднесла к глазам ладонь, будто изучая, – мое четырнадцатое тело.
– Выходит, так может продолжаться бесконечно?
– Да, пока есть те, в чьи тела можно переселяться.
– Но… Но это бессмертие!
– Ничего подобного, – снисходительно возразила девушка. – Это всего лишь продление жизни. Рано или поздно с человеком неизбежно что‑нибудь происходит, так утверждает теория вероятности. А через сто лет или завтра – какая разница?
– Или через тысячу, – проговорил я.
– Или через тысячу. Роковой день обязательно наступит.
– Понятно. – Лично мне подобное «продление жизни» казалось весьма похожим на бессмертие.
Я не сомневался в том, что Клитассамина говорит правду. События последних дней подготовили мой рассудок к восприятию чего угодно, сколь фантастическим ни выглядело бы это «что угодно». Однако ее слова вызвали у меня в душе бурю возмущения. Некий внутренний цензор, который поселился в сознании едва ли не каждого человека еще со времен пуритан, подсказал мне, что процедура, о которой так спокойно рассуждает Клитассамина, символически сродни каннибализму. Ну что за мир – идиотские прозрачные одеяния, безмятежный образ жизни и вдобавок…
Должно быть, мои чувства отразились у меня на лице, поскольку Клитассамина прибавила без намека на сожаление в голосе:
– Для прежней его хозяйки это тело не имело никакого значения. О нем не заботились, оно, можно сказать, пропадало. А так я рожу детей, кое‑кто из которых, быть может, окажется нормальным ребенком. Когда вырастет, он также сможет поменять тело. Стремление выжить существует и поныне; мы надеемся на открытие, которое спасет человеческий род.
– А что стало с прежней хозяйкой вашего тела?
– От нее осталось всего два‑три инстинкта, которые переселились в мое старое тело.
– Пятидесятилетнее? Значит, вы отобрали у той девушки целых тридцать лет жизни?
– Зачем ей такое тело, если она не в состоянии воспользоваться его преимуществами?
Я не ответил. Меня поразила неожиданно пришедшая в голову мысль. Обдумав ее, я произнес:
– Выходит, вот над чем работал Хайморелл? Он пытался глубже проникнуть в прошлое, с тем чтобы пополнить запас тел? Верно? Потому я и здесь?
– Верно, – безразличным тоном подтвердила Клитассамина. – Он наконец‑то добился настоящего успеха, осуществил полноценный обмен.
Признаться, я не слишком удивился. Возможно, осознание произошло уже давно, однако только теперь стало явным. Требовалось, впрочем, многое уточнить, поэтому я продолжил расспрашивать Клитассамину.
– Хайморелл намеревался забраться как можно глубже в прошлое, но поставил себе одно ограничение – следовало выбрать такую хроноточку, где он мог бы собрать аппарат для обратного перемещения. Если уйти слишком глубоко, наверняка столкнешься с нехваткой определенных металлов, с тем, что электричества нет, а о точности инструментов не приходится говорить. В таком случае на то, чтобы построить аппарат, понадобилось бы несколько лет. Определив хроноточку, Хайморелл начал устанавливать контакт. Он искал человека, чье сознание, если можно так выразиться, почти отделилось от тела. К сожалению, большинство из тех, кого ему удавалось найти, оказывалось на грани смерти. В конце концов он наткнулся на вас и сильно удивился: ваше сознание то цеплялось за тело, то рвалось прочь.
– Наверно, из‑за наркотиков? – предположил я.
– Может быть. Определив ритм этих «колебаний», Хайморелл предпринял попытку. И вот вы здесь.
– А он там. Ваш друг не подсчитывал, сколько времени может уйти на то, чтобы построить аппарат?
– Откуда ему было знать? Все зависит от того, легко ли найти необходимые материалы.
– Поверьте мне на слово, быстро ему не управиться. В теле одноногого инвалида…
– Он обязательно вернется, – сказала Клитассамина.
– Я постараюсь этого не допустить.
Она покачала головой:
– Сознание человека с чужим телом, каким бы замечательным оно ни было, связано гораздо слабее, нежели с тем, в котором впервые появилось на свет. Рано или поздно Хайморелл добьется своего, а вы даже ничего не почувствуете, потому что будете спать.
– Поглядим, – отозвался я.
Мне показали аппарат для переноса сознания. Ящик величиной с портативную пишущую машинку, две полированные металлические рукоятки, набор заполненных какой‑то жидкостью линз. Внутри ящика обнаружилось кошмарное переплетение проводов, трубок и трубочек. Я довольно улыбнулся, подумав, что такую штуку не соорудить ни за несколько дней, ни за пару недель.
Шло время. Безмятежное существование, которое вели обитатели этого мира, поначалу показалось целительным, но вскоре я поймал себя на желании выкинуть что‑нибудь этакое, чтобы нарушить проклятую безмятежность. Клитассамина водила меня по огромному зданию.
На концертах я сидел, изнывая от скуки, поскольку ничего не понимал, а публика между тем впадала в нечто вроде интеллектуального транса, который вызывали странные гаммы и диковинные гармонические последовательности. В одном таком зале имелся вдобавок громадный флуоресцентный экран. На нем играли цвета, которые каким‑то образом создавались самими зрителями. Я маялся, а все вокруг наслаждались; то и дело, неизвестно с какой стати, слышался общий вздох или раздавался дружный смех. Я как‑то отважился заметить, что некоторые сочетания цветов поистине великолепны; из того, как были восприняты мои слова, явствовало, что я сморозил глупость. Лишь на представлениях в трехмерном театре я мог худо‑бедно следить за ходом действия; признаться, оно меня частенько шокировало.
– Разве можно подходить к поведению цивилизованных людей с вашими примитивными мерками? – высокомерно осведомилась Клитассамина, когда я поделился с ней своими ощущениями.
Однажды она привела меня в музей, который представлял собой хранилище приборов, воспроизводивших звуки, изображения или то и другое одновременно. С помощью этих приборов мы все глубже погружались в прошлое. Мне хотелось заглянуть в мое собственное время, но…
– Сохранились только звуки, – сообщила Клитассамина.
– Ладно. Включите, пожалуйста, какую‑нибудь музыку.
Она пробежалась пальцами по панели управления. Под сводами зала зазвучала музыка – знакомая и невыразимо печальная. Внимая, я ощутил внутри себя пустоту и безмерное одиночество. Нахлынули воспоминания, причем, как ни странно, детские. Ностальгия, чувство жалости к себе, скорбь по утраченным надеждам и радостям были настолько сильными, что по моим щекам заструились слезы… Я больше не ходил в тот музей. Хотите знать, какая именно музыка воскресила во мне мир детства? Нет, не симфония Бетховена и не концерт Моцарта, а незатейливая песенка «Родительский дом»…
– Тут что, никто не работает? – спросил я у Клитассамины.
– Почему же? Кто хочет, тот работает.
– А как насчет обязанностей, от которых никуда не деться?
– Вы о чем? – озадаченно проговорила она.
– Ну, кто‑то же должен производить продукты питания и электроэнергию, убирать отходы и тому подобное…
– Этим занимаются машины. Неужели вы думаете, что люди могли так низко пасть? Мы еще не окончательно выжили из ума.
– А кто обслуживает машины?
– Они сами себя обслуживают. Механизм, который на это не способен, является не машиной, а более или менее простым инструментом, не правда ли?
– Наверно, – откликнулся я. Мысль Клитассамины показалась мне весьма здравой. – Получается, что лично вы бездельничали на протяжении… гм‑м… четырехсот лет, раз это тело у вас четырнадцатое?
– Как сказать. Я рожала детей. Трое из них, кстати, оказались вполне нормальными. Кроме того, я занималась евгеникой. У нас исследования в этой области ведет буквально каждый первый: все уверены, что уж им‑то непременно удастся открыть путь к спасению человечества. Увы, пока ничего подобного не случилось.
– А вам не надоело продлевать жизнь?
– Некоторые не выдерживают и отказываются от нового переселения, однако это считается преступлением: нельзя отвергать шанс на спасение. К тому же вы зря думаете, что мы живем скучной жизнью. При переносе человек попадает в совершенно неизвестный мир чужого тела. Должно быть, так чувствует себя весной молодой побег… Да и те железы, влиянием которых вы столь озабочены, тоже воздействуют на организм; вкусы и привычки меняются от тела к телу. Однако, несмотря на это, человек в общем и целом остается самим собой, сохраняет все воспоминания; он просто становится моложе, преисполняется надежд, думает, что уж на сей раз… А потом снова влюбляется, безрассудно и сладко, как будто впервые. Чтобы осознать, каково вновь обрести молодость, нужно дожить до пятидесяти.
– Понятно. Между прочим, я осознаю то, о чем вы говорите, поскольку до переноса находился в жутком состоянии. Но любовь… Целых четыре года я не смел думать о любви.
– Кто мешает вам подумать о ней сейчас?
– Что произошло с моим миром? Помнится, он шаг за шагом приближался к катастрофе. Должно быть, разразилась новая мировая война и почти все погибли?
– Вовсе нет. Все было гораздо прозаичнее. Он вымер – как и многие предыдущие цивилизации.
Мой мир со всеми его сложностями и противоречиями… Покорение расстояний и скоростей, стремительное развитие науки…
– Вымер, – повторил я. – Как же так? Этого не может быть. Наверняка что‑нибудь да случилось.
– Нет. Ваш мир погубил патернализм. В стремлении к порядку проявляется подспудное желание обеспечить собственную безопасность. Желание вполне естественное, однако средства, которыми его пытались осуществить… Ваш мир приобрел статичность, перестал развиваться и поэтому не сумел приспособиться к изменившимся условиям, разделив участь многих предыдущих культур.
Обманывать меня Клитассамине было незачем, однако то, о чем она говорила, попросту не укладывалось в голове.
– Мы надеялись на будущее. Учились, собирались достичь других планет…
– Вы были бесхитростны, как обезьяны, воспринимали каждое новое открытие как очередную игрушку, не задумываясь об его истинной значимости. Пренебрегая предостережениями ваших философов, вы продолжали расширять систему, страдавшую от чудовищных перегрузок.
Вдобавок вас подвела жадность. Открытия казались вам чем‑то вроде роскошных обновок, но надевали вы их под грязные, кишащие паразитами лохмотья.
– Как вы к нам суровы! Будто мы отъявленные бездельники. А между тем в нашем мире хватало проблем…
– Вы пытались сохранить традиции, не понимая того, что в природе нет ничего неизменного, застывшего. То, что отпечаталось в камне или вмерзло в лед, есть лишь слепок жизни, а вы воспринимали свои табу как вечные ценности, которые следовало уберечь во что бы то ни стало.
– Предположим, я вернусь к себе и расскажу обо всем, что должно произойти? Тогда ситуация изменится, верно? – Мои мысли неожиданно приняли иное направление. – Кстати, разве это не доказывает, что возвращаться мне нельзя?
– Терри, неужели вы думаете, что вас послушают? – Клитассамина улыбнулась.
– Не знаю. Во всяком случае, возвращаться я не собираюсь. Мне не нравится ваш мир, в нем слишком мало жизни, однако я стал полноценным человеком и не намерен снова превращаться в инвалида.
– Молодость, молодость… Милый Терри, вы так уверены в себе, убеждены, что знаете – это хорошо, а это плохо…
– Ничего подобного, – отрезал я. – В вашем мире нет никаких моральных норм, а что такое человек без морали?
– Что же? Не забывайте, деревья, цветы или, скажем, бабочки прекрасно обходятся без морали.
– Мы говорим о людях, а не о растениях или животных.
– Да, но люди – не боги. И потом, мораль, как известно, бывает разная. Что прикажете делать с теми, кто придерживается иной морали? Убедить силой?
Я оставил ее вопрос без ответа.
– Мы добрались до других планет?
– Нет. Их достигла следующая цивилизация. Марс оказался слишком старым, а Венера – слишком молодой, чтобы на них можно было жить. Вы мечтали, что человечество распространится по Вселенной; боюсь, этого не произошло, хотя попытки были. Для покорения космоса вывели новое поколение людей. По правде говоря, следующая за вашей цивилизация наплодила немало весьма странных мужчин и женщин, приспособленных к выполнению той или иной задачи. Они стремились к порядку даже сильнее, чем вы, но не признавали роли случая, что было серьезной ошибкой. В конце концов произошла катастрофа. Никто из мутантов не выжил, население, сократилось до нескольких сот тысяч человек, которые сумели приспособиться к изменившемуся миру.
– Значит, вы отвергаете мораль и порядок?
– Мы перестали воспринимать общество как инженерную конструкцию и уже не считаем людей винтиками некоей системы.
– Просто сидите и ждете конца?