– Господин земский, – сказал с важностию купец, – его милость дело говорит: не личит нашему брату злословить такого знаменитого боярина, каков светлый князь Димитрий Михайлович Пожарский.
– Да я не свои речи говорю, – возразил земский, оправясь от первого испуга. – Боярин Кручина‑Шалонский не хуже вашего Пожарского, – послушайте‑ка, что о нем рассказывают.
– Боярин Кручина‑Шалонский? – повторил купец. – Слыхали мы об его уме и дородстве!.. У нас в Балахне рассказывали, что этот боярин Шалонский…
– Ведет хлеб‑соль с поляками, – подхватил стрелец. – Ну да, тот самый! Какой он русский боярин! хуже басурмана: мучит крестьян, разорил все свои отчины, забыл бога и даже – прости господи мое согрешение! – прибавил он, перекрестясь и посмотрев вокруг себя с ужасом, – и даже говорят, будто бы он… вымолвить страшно… ест по постам скоромное?
– Ах он безбожник! – вскричал купец, всплеснув руками. – И господь бог терпит такое беззаконие!
– Потише, хозяин, потише! – сказал земский. – Боярин Шалонский помолвил дочь свою за пана Гонсевского, который теперь гетманом и главным воеводою в Москве: так не худо бы иным прочим держать язык за зубами. У гетмана руки длинные, а Балахна не за тридевять земель от Москвы, да и сам боярин шутить не любит: неравно прилучится тебе ехать мимо его поместьев с товарами, так смотри, чтоб не продать с накладом!..
– Оборони господи! – вскричал купец, побледнев от страха, – да я, государь милостивый, ничего не говорю, видит бог, ничего! Мы люди малые, что нам толковать о боярах…
– А куда ваша милость едет? – продолжал земский. – Не назад ли в Балахну?
– На что тебе, добрый человек?
– Да так!.. Большая дорога идет через боярское село, а проселочных теперь нет; так волей или неволей, а тебе придется заехать к боярину. Ему, верно, нужны всякие товары.
|
– Да со мною ничего нет; видит бог, ничего! Все продал в Костроме.
– И, верно, на чистые денежки?
– Какие чистые! Всё в долг! Разоренье да и только!
– А вот я бы побожился, что у тебя за пазухой целый мешок денег: посмотри, как левая сторона отдулась!
Холодный пот выступил на лбу у бедного купца; он невольно опустил руку за пазуху и сказал вполголоса, стараясь казаться спокойным:
– Смотри, пожалуй… в самом деле! кажись будто много, а всего‑то на все две‑три новогородки[50]да алтын пять медных денег: не знаю, с чем до дому доехать!
– Жаль, хозяин, – продолжал земский, – что у тебя в повозках, хоть, кажется, в них и много клади, – прибавил он, взглянув в окно, – не осталось никаких товаров: ты мог бы их все сбыть. Боярин Шалонский и богат и тароват. Уж подлинно живет по‑барски: хоромы, как царские палаты, холопей полон двор, мяса хоть не ешь, меду хоть не пей; нечего сказать – разливанное море! Чай, и вы о нем слыхали? – прибавил он, оборотясь к хозяину постоялого двора.
– Как‑ста не слыхать, господин честной, – отвечал хозяин, почесывая голову. – И слыхали и видали: знатный боярин!..
– А уж какой благой, бог с ним! – примолвила хозяйка, поправляя нагоревшую лучину.
– Молчи, баба, не твое дело.
– Вестимо, не мое, Пахомыч. А каково‑то нашему соседу, Васьяну Степанычу? Поспрошай‑ка у него.
– А что такое он сделал с вашим соседом? – спросил стрелец.
– А вот что, родимый. Сосед наш, убогий помещик, один сын у матери. Опомнясь боярин зазвал его к себе пображничать: что ж, батюшка?.. для своей потехи зашил его в медвежью шкуру, да и ну травить собакою! И, слышь ты, они, и барин и собака, так остервенились, что насилу водой разлили. Привезли его, сердечного, еле жива, а бедная‑то барыня уж вопила, вопила!.. Легко ль! неделю головы не приподымал!
|
– Ах ты простоволосая! – сказал земский. – Да кому ж и тешить боярина, как не этим мелкопоместным? Ведь он их поит и кормит да уму‑разуму научает. Вот хотя и ваш Васьян Степанович, давно ли кричал: «На что нам польского королевича!», а теперь небойсь не то заговорил!..
– Да, кормилец, правда. Он говорит, что все будет по‑старому. Дай‑то господь! Бывало, придет Юрьев день, заплатишь поборы, да и дело с концом: люб помещик – остался, не люб – пошел куда хошь.
– А вам бы только шататься да ничего не платить, – сказал стрелец.
– Как‑ста бы не платить, – отвечал хозяин, – да тяга больно велика: поборы поборами, а там, как поедешь в дорогу: головщина, мыт, мостовщина…
– Вот то‑то же, глупые головы, – прервал земский, – что вам убыли, если у вас старшими будут поляки? Да и где нам с ними возиться! Недаром в писании сказано: «Трудно прать против рожна». Что нам за дело, кто будет государствовать в Москве: русский ли царь, польский ли королевич? было бы нам легко.
Тут деревянная чаша, которая стояла на скамье в переднем углу, с громом полетела на пол. Все взоры обратились на молчаливого проезжего: глаза его сверкали, ужасная бледность покрывала лицо, губы дрожали; казалось, он хотел одним взглядом превратить в прах рыжего земского.
|
– Что с тобою, добрый человек? – сказал стрелец после минутного общего молчания.
Незнакомый как будто бы очнулся от сна: провел рукою по глазам, взглянул вокруг себя и прошептал глухим, отрывистым голосом:
– Тьфу, батюшки! Смотри, пожалуй! никак я вздремнул!
– И верно, тебе померещилось что ни есть страшное? – спросил купец.
– Да!.. я видел и слышал сатану.
Купец перекрестился, работники его отодвинулись подалее от незнакомца, и все с каким‑то ужасом и нетерпением ожидали продолжения разговора; но проезжий молчал, а купец, казалось, не смел продолжать своих вопросов. В эту минуту послышался на улице конский топот.
– Чу! – сказал хозяин, – никак еще проезжие! Слышишь, жена, Жучка залаяла! Ступай посвети.
Ворота заскрипели, громкий незнакомый лай, на который Жучка отвечала робким ворчаньем, раздался на дворе, и через минуту Юрий вместе с Киршею вошли в избу.
III
– Хлеб да соль, добрые люди! – сказал Юрий, помолясь иконам.
– Милости просим! – отвечал хозяин.
– Ах, сердечный! – вскричала хозяйка, – смотри, как тебя занесло снегом! То‑то, чай, назябся!
– А вот отогреемся, – сказал Кирша, помогая Юрию скинуть покрытый снегом охабень.
– Да это никак боярин, – шепнула хозяйка своему мужу.
Скинув верхнее платье, Юрий остался в малиновом, обшитом галунами полукафтанье; к шелковому кушаку привешена была польская сабля; а через плечо на серебряной цепочке висел длинный турецкий пистолет. Остриженные в кружок темно‑русые волосы казались почти черными от противоположности с белизною лица, цветущего юностью и здоровьем; отвага и добродушие блистали в больших голубых глазах его; а улыбка, с которою он повторил свое приветствие, подойдя к столу, выражала такое радушие, что все проезжие, не исключая рыжего земского, привстав, сказали в один голос: «Милости просим, господин честной, милости просим!» – и даже молчаливый незнакомец отодвинулся к окну и предложил ему занять почетное место под образами.
– Спасибо, добрый человек! – сказал Юрий. – Я больно прозяб и лягу отогреться на печь.
– Откуда твоя милость? – спросил купец.
– Из Москвы, хозяин.
– Из Москвы! А что, господин честной, точно ли правда, что там целовали крест королевичу Владиславу?
– Правда.
– Вот тебе и царствующий град! – вскричал стрелец. – Хороши москвичи! По мне бы уже лучше покориться Димитрию.
– Покориться? кому? – сказал земский. – Самозванцу?.. Тушинскому вору?..
– Добро, добро! называй его как хочешь, а все‑таки он держится веры православной и не поляк; а этот королевич Владислав, этот еретик…
– Слушай, товарищ! – сказал Юрий с приметным неудовольствием, – я до ссор не охотник, так скажу наперед: думай что хочешь о польском королевиче, а вслух не говори.
– А почему бы так?
– А потому, что я сам целовал крест королевичу Владиславу и при себе не дам никому ругаться его именем.
Сожаление и досада изобразились на лице молчаливого проезжего. Он смотрел с каким‑то грустным участием на Юрия, который, во всей красоте отвагой кипящего юноши, стоял, сложив спокойно руки, и гордым взглядом, казалось, вызывал смельчака, который решился бы ему противоречить. Стрелец, окинув взором все собрание и не замечая ни на одном лице охоты взять открыто его сторону, замолчал. Несколько минут никто не пытался возобновить разговора; наконец, земский, с видом величайшего унижения, спросил у Юрия:
– Скоро ли пресветлый королевич польский прибудет в свой царствующий град Москву?
– Его ожидают, – отвечал Юрий отрывисто.
– А что, ваша милость, чай, уж давным‑давно и послы в Польшу отправлены?
– Нет, не в Польшу, – сказал громким голосом молчаливый незнакомец, – а под Смоленск, который разоряет и морит голодом король польский в то время, как в Москве целуют крест его сыну.
Юрий приметным образом смутился.
– Уж эти смоляне! – вскричал земский. – Поделом, ништо им! Буяны!.. Чем бы встретить батюшку, короля польского, с хлебом да с солью, они, разбойники, и в город его не пустили!
– Эх, господин земский! – возразил купец, – да ведь он пришел с войском и хотел Смоленском владеть, как своей отчиной.
– Так что ж? – продолжал земский. – Уж если мы покорились сыну, так отец волен брать что хочет. Не правда ли, ваша милость?
Лицо Юрия вспыхнуло от негодования.
– Нет, – сказал он, – мы не для того целовали крест польскому королевичу, чтоб иноплеменные, как стая коршунов, делили по себе и рвали на части святую Русь! Да у кого бы из православных поднялась рука и язык повернулся присягнуть иноверцу, если б он не обещал сохранить землю русскую в прежней ее славе и могуществе?
– И, государь милостивый! – подхватил земский, – можно б, кажется, поклониться королю польскому Смоленском. Не важное дело один городишко! Для такой радости не только от Смоленска, но даже от пол‑Москвы можно отступиться.
– Я повторяю еще, – сказал Юрий, не обращая никакого внимания на слова земского, – что вся Москва присягнула королевичу; он один может прекратить бедствие злосчастной нашей родины, и если сдержит свое обещание, то я первый готов положить за него мою голову. Но тот, – прибавил он, взглянув с презрением на земского, – тот, кто радуется, что мы для спасения отечества должны были избрать себе царя среди иноплеменных, тот не русский, не православный и даже – хуже некрещеного татарина!
Молчаливый незнакомец с живостию протянул свою руку Юрию; глаза его, устремленные на юношу, блистали удовольствием. Он хотел что‑то сказать; но Юрий, не заметив этого движения, отошел от стола, взобрался на печь и, разостлав свой широкий охабень, лег отдохнуть.
– А что, – спросил Кирша у хозяина, – чай, проезжие гости не все у тебя приели?
– Щей нет, родимый, – отвечал хозяин, – а есть только толокно да гречневая каша.
– И на том спасибо! Давай‑ка их сюда.
– А его милость что будет кушать? – спросила заботливо хозяйка, показывая на Юрия.
– Не хлопочи, тетка, – сказал Алексей, войдя в избу, – в этой кисе есть что перекусить. Вот тебе пирог да жареный гусь, поставь в печь… Послушайте‑ка, добрые люди, – продолжал он, обращаясь к проезжим, – у кого из вас гнедой конь с длинной гривою?
– Это мой жеребец, – отвечал молчаливый незнакомец.
– Ой ли? Ну, брат, какой знатный конь! Жаль, если он себе на какой‑нибудь рожон бок напорет! Ступай‑ка скорей: он отвязался и бегает по двору.
Незнакомый вскочил и вышел поспешно из избы.
– Что это за пугало? Не знаешь ли, кто он? – спросил земский у хозяина.
– А бог весть кто! – отвечал хозяин. – Кажись, не наш брат крестьянин: не то купец, не то посадский…
– Откуда он едет?
– Господь его знает! Вишь, какой леший, слова не вымолвит!
– Да! у него лицо не миловидное, – заметил купец. – Под вечер я не хотел бы с ним в лесу повстречаться.
– А какой ражий детина! – примолвил стрелец, – я таких богатырских плеч сродясь не видывал.
Между тем Алексей и Кирша сели за стол.
– Ну, брат, – сказал Алексей, – тесненько нам будет: на полатях лежат ребятишки, а по лавкам‑то спать придется нам сидя.
– Молчи! будет просторно, – шепнул Кирша, принимаясь есть толокно.
Купец, который не смел обременять вопросами Юрия, хотел воспользоваться случаем и поговорить вдоволь с его людьми. Дав время Алексею утолить первый голод, он спросил его: давно ли они из Москвы?
– Седьмой день, хозяин, – отвечал Алексей. – Словно волов гоним! День стоим, два едем. Вишь, какую погоду бог дает!
– А что, вы московские уроженцы?
– Как же! мы оба с барином природные москвичи.
– Так вы и при Гришке Отрепьеве жили в Москве?
– Вестимо, хозяин! Я был и в Кремле, как этот еретик, видя беду неминучую, прыгнул в окно. Да, видно, черт от него отступился: не кверху, а книзу полетел, проклятый!
– Ему бы поучиться летать у жены своей, Маринки, – сказал стрелец. – Говорят, будто б эта ведьма, когда приступили к царским палатам, при всех обернулась сорокою, да и порх в окно!.. Чему ж ты ухмыляешься? – продолжал он, обращаясь к купцу. – Чай, и до тебя этот слух дошел?
– Не всякому слуху верь, – сказал с важностию купец.
– Знаю, знаю! вы люди грамотные, ничему не верите.
– Ученье свет, а неученье тьма, товарищ. Мало ли что глупый народ толкует! Так и надо всему верить? Ну, рассуди сам: как можно, чтоб Маринка обернулась сорокою? Ведь она родилась в Польше, а все ведьмы родом из Киева.
– Оно, кажись, и так, хозяин, – продолжал стрелец, почти убежденный этим доказательством, – однако ж вся Москва говорит об этом.
– Да она и теперь еще около Москвы летает, – сказал Кирша, положа на стол деревянную ложку, которою ел толокно.
– Неужели в самом деле? – вскричал купец.
– Я сам ее видел, – продолжал спокойно запорожец.
– Как видел?
– А вот так же, хозяин, как вижу теперь, что у тебя в этой фляжке романея. Не правда ли?
– Ну, да; так что ж?
– Ничего.
– Но где ж ты ее видел?
– Где? Как бы тебе сказать?.. Не припомню… у меня морозом всю память отшибло.
– Добро, добро, – сказал купец, – дай‑ка сюда свой стакан…
– Спасибо! Да наливай полнее… Хорошо! Ну, слушай же, – продолжал запорожец, выпив одним духом весь стакан, – я видел Маринку в Тушине, только лгать не хочу: на сороку она вовсе не походит.
– В Тушине?
– Да, в Тушине, вместе с Димитрием, которого вы называете вторым самозванцем, а она величает своим мужем.
– Вот что!.. Так ты и Тушинского вора знаешь?
– Как не знать!
– Правда ли, что он молодчина собою? – спросил стрелец.
– Какой молодчина!.. Ни дать ни взять польский жид. Вот второй гетман его войска, пан Лисовский, так нечего сказать – удалая голова!
– Лисовский! – вскричал купец. – Этот злодей!.. душегубец!..
– Да, хозяин, где он пройдет с своими сорванцами, там хоть шаром покати! – все чисто: ни кола ни двора. Но зато на схватке всегда первый и готов за последнего из своих налетов сам лечь головою – лихой наездник!
– Так ты его знаешь? – спросил купец.
– Как не знать! Дай‑ка, хозяин, еще стаканчик… За твое здоровье!..
– Говорят, у этого Лисовского, – сказал купец, спрятав за пазуху свою фляжку, – такое демонское лицо, что он и на человека не походит.
– Да, он не красив собою, – продолжал Кирша. – Я знаю только одного удальца, у которого лицо смуглее и усы чернее, чем у пана Лисовского. Прежде этого молодца не меньше Лисовского боялись…
– А теперь? – спросил купец.
– Теперь он, чай, шатается по лесу и страшен только для вашей братьи купцов.
– Кто ж этот человек?
– Кто этот человек?.. Кой прах! у меня опять в горле пересохло… Дай‑ка, хозяин, свою фляжку… Спасибо! – продолжал Кирша, осушив ее до дна. – Ну, что бишь я говорил?
– Ты говорил о каком‑то человеке, – сказал купец, – который, по твоим словам, страшнее Лисовского.
– Да, да, вспомнил! этот верзила был есаулом у разбойничьего атамана Хлопки…
– У которого, – сказал земский, – было в шайке тысяч двадцать разбойников и которого еще при царе Борисе…
– Разбил боярин Басманов, – прервал Кирша. – Ну да; самого Хлопку‑то убили, а есаул его ускользнул. Да вы, чай, о нем слыхали? Он прозывается Чертов Ус.
– Как не слыхать, – сказал купец. – Оборони господи! Говорят, этот Чертов Ус злее своего бывшего атамана.
– А пуще‑то всего он не жалует губных старост да земских, – примолвил Кирша. – Кругом Калуги не осталось деревца, на котором бы не висело хотя по одному земскому ярыжке.
– Разбойник! – закричал земский.
– А разве ты его знавал? – спросил купец запорожца.
– Знакомства с ним не водил, а видать видал.
– Где же ты видел?
– Я видел его два раза, – отвечал Кирша. – Первый раз в Калуге, где была у него разбойничья пристань; а во второй… – прибавил он вполголоса, но так, что все его слышали, – а во второй раз – я видел его здесь.
– Как здесь?.. – вскричал купец, помертвев от ужаса.
– Давно ли? – спросил земский заикаясь.
– Сегодня, – отвечал равнодушно Кирша.
– Сегодня?.. – повторил купец глухим, прерывающимся голосом. – С нами крестная сила! Да где ж он?..
– Сейчас сидел вон там – в переднем углу, под образами.
– Так это он! – вскричал купец, и все взоры обратились невольно на пустой угол. Несколько минут продолжалось мертвое молчание, потом все пришло в движение на постоялом дворе. Алексей хотел разбудить своего господина, но Кирша шепнул ему что‑то на ухо, и он успокоился. Купец и его работники едва дышали от страха; земский дрожал; стрелец посматривал молча на свою саблю; но хозяин и хозяйка казались совершенно спокойными.
– Да чего мы так перепугались? – сказал стрелец, собравшись с духом. – Нас много, а он один.
– А бог весть, один ли! – возразил земский. – Он что‑то часто в окно поглядывал.
– Да, да, – подхватил дрожащим голосом купец, – он точно кого‑то дожидался. А за поясом у него… видели, какой ножище? аршина в два!
– Слушай, хозяин, – сказал торопливо земский, – беги скорей на улицу, вели ударить в набат!..
– Эк‑ста, что выдумал! В набат! – отвечал хозяин. – Да разве здесь село? У нас и церкви нет.
– Все равно! сделай тревогу, сбери народ!.. Да скачи скорей к губному старосте[51]; он верстах в пяти отсюда и мигом прикатит с объезжими.
– Что ты, бог с тобою! – вскричала хозяйка. – Да разве нам белый свет опостылел! Станем мы ловить разбойника! Небойсь наш губной староста не приедет гасить, как товарищи этого молодца зажгут с двух концов нашу деревню! Нет, кормилец, ступай себе, лови его на большой дороге; а у нас в дому не тронь.
– Дура! – сказал стрелец, – да разве ты не боишься, что он вас ограбит?
– И, батюшка, около нас какая пожива! Проводим его завтра с хлебом да с солью, так он же нам спасибо скажет.
– Да нам и не впервой, – прибавил хозяин. – У нас стаивали не раз, – вот эти, что за польским‑то войском таскаются… как бишь их зовут?.. да! лагерная челядь. Почище наших разбойников, да и тут бог миловал!
– Ну, как хотите, – сказал купец, – ловите его или нет, а я минуты здесь не останусь, благо погода унялась. Ступайте, ребята, запрягайте лошадей! да бога ради проворнее.
– Так и я с тобою, – сказал стрелец. – Тебе будет поваднее со мною ехать; видишь, у меня есть чем оборониться.
– Возьмите уж и меня, – прибавил вполголоса земский, – я здесь ни за что один не останусь. Видите ли, – продолжал он, показывая на Киршу и Алексея, – мы все в тревоге, а они и с места не тронулись; а кто они? Бог весть!
– Правда, правда! – шепнул купец, поглядывая робко на Киршу. – Посмотрите‑ка, у этого озорника, что вытянул всю мою флягу, нож, сабля… а рожа‑то какая, рожа!.. Ух, батюшки! Унеси господь скорее!..
Двери отворились, и незнакомый вошел в избу. Купец с земским прижались к стене, хозяин и хозяйка встретили его низкими поклонами; а стрелец, отступив два шага назад, взялся за саблю. Незнакомый, не замечая ничего, несколько раз перекрестился, молча подостлал под голову свою шубу и расположился на скамье, у передних окон. Все проезжие, кроме Кирши и Алексея, вышли один за другим из избы.
– Теперь растолкуй мне, Кирша, – сказал вполголоса Алексей, – что тебе вздумалось назвать разбойником этого проезжего?
– Как что? Посмотри, какой простор!.. На любой лавке ложись!
– Ну, а как он об этом узнает?
– Так мне же скажет спасибо.
– Есть за что; а если его схватят?..
– Ах ты голова, голова! То ли теперь время, чтоб хватать разбойников? Теперь‑то им и житье: все их боятся, а ловить их некому. Погляди, какая честь будет этому проезжему: хозяин с него и за постой не возьмет.
Через несколько минут купец, в провожании земского и стрельца, расплатясь с хозяином, съехал со двора. Кирша отворил дверь, свистнул, и его черная собака вбежала в избу.
– Теперь и тебе будет место, – сказал он, бросив ей большой ломоть хлеба. – Поужинай, Зарез, поужинай, голубчик! Ты, чай, больно проголодался.
Это напомнило Алексею, что барин его также еще не ужинал; но, видя, что Юрий спит крепким сном, он не решился будить его.
– Скажи‑ка мне, – спросил запорожец, ложась на скамью подле Алексея, – верно, у твоего боярина есть на сердце кручина? Не по летам он что‑то пасмурен.
– Да, брат, есть горе.
– Что, чай, сокрушила молодца красна девица?
– Вот то‑то и беда! Изволишь видеть…
Тут Алексей, понизив голос, стал что‑то рассказывать Кирше, который, выслушав спокойно, сказал:
– Эх, любезный, жаль, что твой боярин не запорожский казак! У нас в куренях от этого не сохнут; живем, как братья, а сестер нам не надобно (4). От этих баб везде беда. Доброй ночи, товарищ!
Скоро все утихло на постоялом дворе, и только от времени до времени на полатях принимались реветь ребятишки; но заботливая мать попеременно то колотила их, то набивала им рот кашею, и все через минуту приходило в прежний порядок и тишину.
IV
Еще вторые петухи не пропели, как вдруг две тройки примчались к постоялому двору. Густой пар валил от лошадей, и, в то время как из саней вылезало несколько человек, закутанных в шубы, усталые кони, чувствуя близость ночлега, взрывали копытами глубокий снег и храпели от нетерпения.
– Гей! отпирайте проворней!.. – раздался под окном грубый голос. – Да ну же, поворачивайтесь! не то ворота вон!
Пока хозяйка вздувала огонь, а хозяин слезал с полатей, нетерпение вновь приехавших дошло до высочайшей степени; они стучали в ворота, бранили хозяина, а особливо один, который испорченным русским языком, примешивая ругательства на чистом польском, грозился сломить хозяину шею. На постоялом дворе все, кроме Юрия, проснулись от шума. Наконец, ворота отворились, и толстый поляк, в провожании двух казаков, вошел в избу. Казаки, войдя, перекрестились на иконы, а поляк, не снимая шапки, закричал сиповатым басом:
– Гей! хозяин! что у тебя здесь за челядь? Вон все отсюда!.. Эй; вы! оглохли, что ль? Вон, говорят вам!
Молчаливый проезжий приподнял голову и, взглянув хладнокровно на поляка, опустил ее опять на изголовье. Алексей и Кирша вскочили; последний, протирая глаза, глядел с приметным удивлением на пана, который, сбросив шубу, остался в одном кунтуше, опоясанном богатым кушаком.
Если б нужно было живописцу изобразить воплощенную – не гордость, которая, к несчастию, бывает иногда пороком людей великих, но глупую спесь – неотъемлемую принадлежность душ мелких и ничтожных, – то, списав самый верный портрет с этого проезжего, он достиг бы совершенно своей цели. Представьте себе четвероугольное туловище, которое едва могло держаться в равновесии на двух коротких и кривых ногах; величественно закинутую назад голову в превысокой косматой шапке, широкое, багровое лицо; огромные, оловянного цвета, круглые глаза; вздернутый нос, похожий на луковицу, и бесконечные усы, которые не опускались книзу и не подымались вверх, но в прямом, горизонтальном направлении, казалось, защищали надутые щеки, разрумяненные природою и частым употреблением горелки. Спесь, чванство и глупость, как в чистом зеркале, отражались в каждой черте лица его, в каждом движении и даже в самом голосе, который, переходя беспрестанно из охриплого баса в сиповатый дишкант, изображал попеременно то надменную волю знаменитого вельможи, уверенного в безусловном повиновении, то неукротимый гнев грозного повелителя, коего приказания не исполняются с должной покорностью.
Меж тем как этот проезжий отдавал казакам какие‑то приказания на польском языке, Кирша не переставал на него смотреть. На лице запорожца изображались попеременно совершенно противоположные чувства: сначала, казалось, он удивился и, смотря на странную фигуру поляка, старался что‑то припомнить; потом презрение изобразилось в глазах его. Через минуту они заблистали веселостью и почти в то же время, при встрече с гордым взглядом поляка, изъявляли глубочайшую покорность, которую, однако ж, трудно было согласить с насмешливой улыбкою, едва заметною, но не менее того выразительною.
– Ну, что ж вы стали? – сказал пан грозным басом, оборотясь снова к Алексею и Кирше. – Иль не слышали?.. Вон отсюда!
Повелительный голос поляка представлял такую странную противоположность с наружностию, которая возбуждала чувство, совершенно противное страху, что Алексей, не думая повиноваться, стоял как вкопанный, глядел во все глаза на пана и кусал губы, чтоб не лопнуть со смеху.
– Цо то есть! – завизжал дишкантом поляк. – Ах вы москали! Да знаете ли, кто я?
– Не гневайся, ясновельможный пан! – сказал с низким поклоном Кирша. – Мы спросонья не рассмотрели твоей милости. Дозволь нам хоть в уголку остаться. Вот лишь рассветет, так мы и в дорогу.
– А это что за неуч растянулся на скамье? – продолжал пан, взглянув на молчаливого прохожего. – Гей ты, олух!
Незнакомый приподнялся, но, вместо того чтобы встать, сел на скамью и спросил хладнокровно у поляка: чего он требует?
– Пошел вон из избы!
– Мне и здесь хорошо.
– И ты еще смеешь рассуждать! Вон, говорят тебе!
– Слушай, поляк, – сказал незнакомый твердым голосом, – постоялый двор не для тебя одного выстроен; а если тебе тесно, так убирайся сам отсюда.
– Цо то есть? – заревел поляк. – Почекай, москаль, почекай[52]. Гей, хлопцы! вытолкайте вон этого грубияна.
– Вытолкать? меня?.. Попытайтесь! – отвечал незнакомый, приподымаясь медленно со скамьи. – Ну, что ж вы стали, молодцы? – продолжал он, обращаясь к казакам, которые, не смея тронуться с места, глядели с изумлением на колоссальные формы проезжего. – Что, ребята, видно – я не по вас?
– Рубите этого разбойника! – закричал поляк, пятясь к дверям. – Рубите в мою голову!
– Нет, господа честные, прошу у меня не буянить, – сказал хозяин. – А ты, добрый человек, никак забыл, что хотел чем свет ехать? Слышишь, вторые петухи поют?
– И впрямь пора запрягать, – сказал торопливо проезжий и, не обращая никакого внимания на поляка и казаков, вышел вон из избы.
– Ага! догадался! – сказал поляк, садясь в передний угол. – Счастлив ты, что унес ноги, а не то бы я с тобою переведался. Hex их вшисци дьябли везмо![53]Какие здесь буяны! Видно, не были еще в переделе у пана Лисовского.
– Пана Лисовского? – повторил Кирша. – А ваша милость его знает?
– Как не знать! – отвечал поляк, погладив с важностью свои усы. – Мы с ним приятели: побратались на ратном поле, вместе били москалей…
– И, верно, под Троицким монастырем? – прервал запорожец.
Поляк поглядел пристально на Киршу и, поправя свою шапку, продолжал важным голосом:
– Да, да! под Троицким монастырем, из которого москали не смели днем и носу показывать.
– Прошу не погневаться, – возразил Кирша, – я сам служил в войске гетмана Сапеги, который стоял под Троицею, и, помнится, русские колотили нас порядком; бывало, как случится: то днем, то ночью. Вот, например, помнишь, ясновельможный пан, как однажды поутру, на монастырском капустном огороде?.. Что это ваша милость изволит вертеться? Иль неловко сидеть?
– Ничего, ничего… – отвечал поляк, стараясь скрыть свое смущение.
– Как теперь гляжу, – продолжал Кирша, – на этом огороде лихая была схватка, и пан Лисовский один за десятерых работал.
– Да, да, – прервал поляк, – он дрался как черт! Я смело это могу говорить потому, что не отставал от него ни на минуту.
– Так поэтому, ясновельможный, ты был свидетелем, как он наткнулся на одного молодца, который во время драки, словно заяц, притаился между гряд, и как пан Лисовский отпотчевал этого труса нагайкою?
Оловянные глаза поляка завертелись во все стороны, а багровый нос засверкал, как уголь.
– Как нагайкой? – вскричал он. – Кого нагайкой?.. Это вздор!.. Этого никогда не было!
– Помилуй, как не было! – продолжал Кирша. – Да об этом все войско Сапеги знает. Этот трусишка служил в регименте Лисовского товарищем и, помнится, прозывался… да, точно так… паном Копычинским.
– Неправда, не верьте ему! – закричал поляк, обращаясь к казакам. – Это клевета!.. Копычинского не только Лисовский, но и сам черт не смел бы ударить нагайкою: он никого не боится!