ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН М. Н. ЗАГОСКИНА «ЮРИЙ МИЛОСЛАВСКИЙ» 8 глава




– Аминь! – возгласил хозяин, опрокинув осушенный кубок над своей головою.

Юрий едва мог скрывать свое негодование: кровь кипела в его жилах, он менялся беспрестанно в лице; правая рука его невольно искала рукоятку сабли, а левая, крепко прижатая к груди, казалось, хотела удержать сердце, готовое вырваться наружу. Когда очередь дошла до него, глаза благородного юноши заблистали необыкновенным огнем; он окинул беглым взором всех пирующих и сказал твердым голосом:

– Боярин, ты предлагаешь нам пить за здравие царя русского; итак, да здравствует Владислав, законный царь русский, и да погибнут все изменники и враги отечества!

– Стой, Милославский! – закричал хозяин. – Или пей, как указано, или кубок мимо!

– Подавай другим, – сказал Юрий, отдавая кубок дворецкому.

– Слушай, Юрий Дмитрич! – продолжал боярин с возрастающим бешенством. – Мне уж надоело твое упрямство; с своим уставом в чужой монастырь не заглядывай! Пей, как все пьют.

– Я твой гость, а не раб, – отвечал Юрий. – Приказывай тому, кто не может тебя ослушаться.

– Ты будешь пить, дерзкий мальчишка! – прошипел, как змей, дрожащим от бешенства голосом Кручина. – Да, клянусь честию, ты выпьешь или захлебнешься! Подайте кубок!.. Гей, Томила, Удалой, сюда!

Двое огромного роста слуг, с зверскими лицами, подошли к Юрию.

– Боярин! – сказал Милославский, взглянув презрительно на служителей, которые, казалось, не слишком охотно повиновались своему господину. – Я без оружия, в твоем доме… и если ты хочешь прослыть разбойником, то можешь легко меня обидеть; но не забудь, боярин: обидев Милославского, берегись оставить его живого!

– В последний раз спрашиваю тебя, – продолжал едва внятным голосом Шалонский, – хочешь ли ты волею пить за здравие Сигизмунда, так, как пьем мы все?

– Нет.

– Пей, говорю я тебе! – повторил Кручина, устремив на Юрия, как раскаленный уголь, сверкающие глаза.

– Милославские не изменяли никогда ни присяге, ни отечеству, ни слову своему. Не пью!

– Так влейте же ему весь кубок в горло! – заревел неистовым голосом хозяин.

– Стойте! – вскричал пан Тишкевич. – Стыдись, боярин! Он твой гость, дворянин; если ты позабыл это, то я не допущу его обидеть. Прочь, негодяи! – прибавил он, схватясь за свою саблю. – Или… клянусь честию польского солдата, ваши дурацкие башки сей же час вылетят за окно!

Оробевшие слуги отступили назад, а боярин, задыхаясь от злобы, в продолжение нескольких минут не мог вымолвить ни слова. Наконец, оборотясь к поляку, сказал прерывающимся голосом:

– Не погневайся, пан Тишкевич, если я напомню тебе, что ты здесь не у себя в регименте, а в моем дому, где, кроме меня, никто не волен хозяйничать.

– Не взыщи, боярин! Я привык хозяйничать везде, где настоящий хозяин не помнит, что делает. Мы, поляки, можем и должны желать, чтоб наш король был царем русским; мы присягали Сигизмунду, но Милославский целовал крест не ему, а Владиславу. Что будет, то бог весть, а теперь он делает то, что сделал бы и я на его месте.

Казалось, боярин Кручина успел несколько поразмыслить и догадаться, что зашел слишком далеко; помолчав несколько времени, он сказал довольно спокойно Тишкевичу:

– Дивлюсь, пан, как горячо ты защищаешь недруга твоего государя.

– Да, боярин, я грудью стану за друга и недруга, если он молодец и смело идет на неравный бой; а не заступлюсь за труса и подлеца, каков пан Копычинский, хотя б он был родным моим братом.

– Но неужели ты поверил, что я в самом деле решусь обидеть моего гостя? И, пан Тишкевич! Я хотел только попугать его, а по мне, пожалуй, пусть пьет хоть за здравие татарского хана: от его слов никого не убудет. Подайте ему кубок!

Юрий взял кубок и, оборотясь к хозяину, повторил снова:

– Да здравствует законный царь русский, и да погибнут все враги и предатели отечества!

– Аминь! – раздался громкий голос за дверьми столовой.

– Что это значит? – закричал Кручина. – Кто осмелился?.. Подайте его сюда!

Двери отворились, и человек средних лет, босиком, в рубище, подпоясанный веревкою, с растрепанными волосами и всклоченной бородою, в два прыжка очутился посреди комнаты. Несмотря на нищенскую его одежду и странные ухватки, сейчас можно было догадаться, что он не сумасшедший: глаза его блистали умом, а на благообразном лице выражалась необыкновенная кротость и спокойствие души.

– Ба, ба, ба, Митя! – вскричал Замятня‑Опалев, который вместе с Лесутой‑Храпуновым во все продолжение предыдущей сцены наблюдал осторожное молчание. – Как это бог тебя принес? Я думал, что ты в Москве.

– Нет, Гаврилыч, – отвечал юродивый, – там душно, а Митя любит простор. То ли дело в чистом поле! Молись на все четыре стороны, никто не помешает.

– Зачем впустили этого дурака? – сказал Кручина.

– Кто он таков? – спросил Тишкевич.

– Тунеядец, мироед, который бог знает почему прослыл юродивым.

– Не выгоняй его, боярин! Я никогда не видывал ваших юродивых: послушаем, что он будет говорить.

– Пожалуй; только у меня есть дураки гораздо его забавнее. Эй ты, блаженный! зачем ко мне пожаловал?

– Соскучился по тебе, Федорыч, – отвечал Митя. – Эх, жаль мне тебя, видит бог, жаль! Худо, Федорыч, худо!.. Митя шел селом да плакал: мужички испитые, церковь на боку… а ты себе на уме: попиваешь да бражничаешь с приятелями!.. А вот как все проешь да выпьешь, чем‑то станешь угощать нежданную гостью?.. Хвать, хвать – ан в погребе и вина нет! Худо, Федорыч, худо!

– Что ты врешь, дурак?

– Так, Федорыч, Митя болтает что ему вздумается, а смерть придет, как бог велит… Ты думаешь – со двора, а голубушка – на двор: не успеешь стола накрыть… Здравствуй, Дмитрич, – продолжал он, подойдя к Юрию. – И ты здесь попиваешь?.. Ай да молодец!.. Смотри не охмелей!

– Мне помнится, Митя, я видал тебя у покойного батюшки? – сказал ласково Юрий.

– Да, да, Дмитрич. Жаль тезку: раненько умер; при нем не залетать бы к коршунам ясному соколу. Жаль мне тебя, голубчик, жаль! Связал себя по рукам, по ногам!.. Да бог милостив! не век в кандалах ходить!.. Побывай у Сергия – легче будет!

– Эй ты, Митя! – сказал Тишкевич, – полно говорить с другими. Поговори со мной.

– А что мне говорить с тобою? Вишь ты какой усатый!.. Боюсь!

– Не бойся!.. На‑ка вот тебе! – продолжал поляк, подавая ему серебряную монету.

– Спасибо!.. На что мне?.. Я ведь на своей стороне: с голоду не умру; побереги для себя: ты человек заезжий.

– Возьми, у меня и без этой много.

– Ой ли? Смотри, чтоб достало!.. Погостишь, погостишь, да надо же в дорогу… Не близко место, не скоро до дому дойдешь… Да еще неравно и проводы будут… Береги денежку на черный день!

– Я черных дней не боюсь, Митя.

– И я, брат, в тебя! Не боюсь ничего: пришел незваный, да и все тут!.. А как хозяин погонит, так давай бог ноги!

– И давно пора! – сказал Кручина, которому весьма не нравились двусмысленные слова юродивого. – Убирайся‑ка вон, покуда цел!

– Пойду, пойду, Федорыч! Я не в других: не стану дожидаться, чтоб меня в шею протолкали. А жаль мне тебя, голубчик, право жаль! То‑то вдовье дело!.. Некому тебя ни прибрать, ни прихолить!.. Смотри‑ка, сердечный, как ты замаран!.. чернехонек!.. местечка беленького не осталось!.. Эх, Федорыч, Федорыч!.. Не век жить неумойкою! Пора прибраться!.. Захватит гостья немытого, плохо будет!

– Я не хочу понимать дерзких речей твоих, безумный!.. Пошел вон!

– Послушай‑ка, Гаврилыч! – продолжал юродивый, обращаясь к Замятне. – Ты книжный человек; где бишь это говорится: «Сеявый злая, пожнет злая»?

– В притчах Соломоновых, – отвечал важно Замятня, – он же, премудрый Соломон, глаголет: «Не сей на браздах неправды, не имаши пожати ю с седмерицею».

– Слышишь ли, Федорыч! что говорят умные люди? А мы с тобой дураки, не понимаем, как не понимаем!

– Вон отсюда, бродяга! или я размозжу тебе голову!

– Бей, Федорыч, бей! А Митя все‑таки свое будет говорить… Бедненький ох, а за бедненьким бог! А как Федорычу придется охать, то‑то худо будет!.. Он заохает, а мужички его вдвое… Он закричит: «Господи помилуй»… а в тысячу голосов завопят: «Он сам никого не миловал»… Так знаешь ли что, Федорыч? из‑за других‑то тебя вовсе не слышно будет!.. Жаль мне тебя, жаль!

– Молчи, змея! – вскричал боярин, вскочив из‑за стола. Он замахнулся на юродивого, который, сложа крестом руки, смотрел на него с видом величайшей кротости и душевного соболезнования; вдруг двери во внутренние покои растворились, и кто‑то громко вскрикнул. Боярин вздрогнул, с испуганным видом поспешил в другую комнату, слуги начали суетиться, и все гости повскакали с своих мест. Юрий сидел против самых дверей: он видел, что пышно одетая девица, покрытая с головы до ног богатой фатою, упала без чувств на руки к старухе, которая шла позади ее. В минуту общего смятения юродивый подбежал к Юрию.

– Смотри, Дмитрич! – сказал он, – крепись… Терпи!.. Стерпится – слюбится! Ты постоишь за правду, а тезка‑то, вон там, и заговорит: «Ай да сынок! утешил мою душеньку!..» Прощай покамест!.. Митя будет молиться богу, молись и ты!.. Он не в нас: хоть и высоко, а все слышит!.. А у Троицы‑то, Дмитрич! у Троицы… раздолье, есть где помолиться!.. Не забудь!.. – Сказав сии слова, он выбежал вон из комнаты.

Юрий едва слышал, что говорил ему юродивый; он не понимал сам, что с ним делалось: голос упавшей в обморок девицы, вероятно дочери боярина Кручины, проник до глубины его сердца: что‑то знакомое, близкое душе его отозвалось в этом крике, который, казалось Юрию, походил более на радостное восклицание, чем на вопль горести. Он не смел мыслить, не смел надеяться; но против воли Москва, Кремль, Спас на Бору и прекрасная незнакомка представились его воображению. Более получаса боярин не показывался, и когда он вошел обратно в столовую комнату, то, несмотря на то что весьма скоро притворил дверь в соседственный покой, Юрий успел разглядеть, что в нем никого не было, кроме одного высокого ростом служителя, спешившего уйти в противоположные двери. Милославскому показалось, что этот служитель походит на человека, замеченного им поутру в боярском саду.

– Дочь моя, – сказал Шалонский пану Тишкевичу, – весьма жалеет, что не может тебя видеть; она не совсем еще здорова и очень слаба; но надеюсь, что скоро…

– Заалеет опять, как маков цвет, – перервал Лесута‑Храпунов. – Нечего сказать, всякий позавидует пану Гонсевскому, когда Анастасья Тимофеевна будет его супругою.

– «Жена доблия веселит мужа своего, – примолвил Замятня, – и лета его исполнит миром».

– Да будет по глаголу твоему, сосед! – сказал с улыбкою Кручина. – Юрий Дмитрич, – продолжал он, подойдя к Милославскому, – ты что‑то призадумался… Помиримся! Я и сам виню себя, что некстати погорячился. Ты целовал крест сыну, я готов присягнуть отцу – оба мы желаем блага нашему отечеству: так ссориться нам не за что, а чему быть, тому не миновать.

Юрий, в знак примирения, подал ему руку.

– Ну, дорогие гости, – продолжал боярин, – теперь милости просим повеселиться. Гей, наливайте кубки! подносите взварец[65], да песенников – живо!

Толпа дворовых, одетых по большей части в охотничьи платья польского покроя, вошла в комнату. Инструментальную часть хора составляли: гудок, балалайка, рожок, медные тазы и сковороды. По знаку хозяина раздались удалые волжские песни, и через несколько минут столовая комната превратилась в настоящий цыганский табор. Все приличия были забыты: пьяные господа обнимали пьяных слуг; некоторые гости ревели наразлад вместе с песенниками; другие, у которых ноги были тверже языка, приплясывали и кривлялись, как рыночные скоморохи, и даже важный Замятня‑Опалев несколько раз приподнимался, чтоб проплясать голубца; но, видя, что все его усилия напрасны, пробормотал: «Сердце мое смятеся, и остави мя сила моя!» Пан Тишкевич хотя не принимал участия в сих отвратительных забавах, но, казалось, не скучал и смеялся от доброго сердца, смотря на безумные потехи других. Напротив, Юрий, привыкший с младенчества к благочестию в доме отца своего, ожидал только удобной минуты, чтобы уйти в свою комнату; он желал этого тем более, что день клонился уже к вечеру, а ему должно было отправиться чем свет в дорогу.

Громкие восклицания возвестили появление плясунов и плясуньев. Бесстыдство и разврат, во всей безобразной наготе своей, представились тогда изумленным взорам Юрия. Он не смел никогда не помыслить, чтоб человек, созданный по образу и по подобию божию, мог унизиться до такой степени. Все гости походили на беснующихся; их буйное веселье, неистовые вопли, обезображенные вином лица – все согласовалось с отвратительным криком полупьяного хора и гнусным содержанием развратных песен. Боярину Кручине показалось, что один из плясунов прыгает хуже обыкновенного.

– Эге, Андрюшка! – закричал он, – да ты никак стал умничать? Погоди, голубчик, у меня прибавишь провору! Гей, Томила! Удалой! в плети его!

Приказание в ту ж минуту было исполнено.

– Что, брат? – сказал с громким хохотом Кручина несчастному плясуну, которого жалобный крик сливался с веселыми восклицаниями пирующих. – Никак под эту песенку ты живее поплясываешь!.. Катай его!..

Юрий хотел было умилостивить боярина; но он не стал его слушать, а Замятня‑Опалев закричал:

– Не мешайся, молодец, не в свои дела! Писано есть: «Непокоривому рабу сокруши ребра»; и Сирах глаголет: «Пища и жезлие и бремя ослу; хлеб и наказание и дело рабу».

– Но он же, премудрый Сирах, вещает, – перервал Лесута, радуясь, что может также похвастаться своей ученостью, – «Не буди излишен над всякою плотию и без суда не сотвори ни чесо же». Это часто изволил мне говаривать блаженной памяти царь Феодор Иоаннович. Как теперь помню, однажды, отстояв всенощную, его царское величество…

– Верно, пошел спать, – перервал Тишкевич. – Кажется, и нам пора. Прощай, боярин! Пусть мои товарищи веселятся у тебя хоть всю ночь, а я привык вставать рано, так мне пора на покой.

Хозяин не стал удерживать региментаря и Милославского, который также с ним распрощался. Комната, где до обеда отдыхал Юрий, назначена была полякам, а ему отвели покой в отдаленном домике, на другом конце двора. Он нашел в нем своего слугу, который, по‑видимому, угощен был не хуже своего господина и едва стоял на ногах. Милославский, помолясь богу, разделся без помощи Алексея и прилег на мягкую перину; но сон бежал от глаз его: впечатление, произведенное на Юрия появлением боярской дочери, не совсем еще изгладилось, мысль, что, может быть, он провел весь день под одною кровлею с своей прекрасной незнакомкой, наполняла ею душу каким‑то грустным, неизъяснимым чувством. Но вскоре самая простая мысль уничтожила все его догадки: он много раз видал свою незнакомку, но никогда не слышал ее голоса, следовательно, если б она была и дочерью боярина Кручины, то, не увидав ее в лицо, он не мог узнать ее по одному только голосу; а сверх того, ему утешительнее было думать, что он ошибся, чем узнать, что его незнакомка – дочь боярина Кручины и невеста пана Гонсевского. Мало‑помалу успокоилось волнение в крови его, воображение охладело, и Юрий, наконец, заснул крепким и спокойным сном.

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

I

 

Порядок нашего повествования требует, чтоб мы возвратились несколько назад Читатели, вероятно, не забыли, что Кирша, поддержав с честию славу искусного колдуна, отправился в провожании одного слуги обратно в дом приказчика Ему хотелось выведать, долго ли пробудет Юрий в доме боярина Шалонского и когда оставит его, то по какой отправится дороге Кирша был удалой наездник, любил подраться, попить, побуянить; но и в самом пылу сражения щадил безоружного врага, не забавлялся, подобно своим товарищам, над пленными, то есть не резал им ни ушей, ни носов, а только, обобрав с ног до головы и оставив в одной рубашке, отпускал их на все четыре стороны. Правда, это случалось иногда зимою, в трескучие морозы, но зато и летом он поступал с ними с тем же самым милосердием и терпеливо сносил насмешки товарищей, которые называли его отцом Киршею и говорили, что он не запорожский казак, а баба. Вечно мстить за нанесенную обиду и никогда не забывать сделанного ему добра – вот правило, которому Кирша не изменял во всю жизнь свою. Юрий спас его от смерти, и он готов был ежедневно подвергать свою жизнь опасности, чтоб оказать ему хотя малейшую услугу; а посему и не удивительно, что ему весьма хотелось знать: скоро ли и куда поедет Юрий? Когда он сошел с боярского двора, то спросил своего провожатого: не знает ли он, как долго пробудет у них Милославский?

– Не знаю, – отвечал отрывисто слуга – А не можешь ли, молодец, спросить об этом у его служителя?

– Нет.

– Нет? Ну, если ты не хочешь, так мне можно с ним поговорить?

– Нет.

– А если я пойду сам искать его?

– Я не пущу тебя.

– А если я тебя не послушаюсь?

– Я возьму тебя за ворот.

– За ворот! А если я хвачу тебя за это кулаком?

– Я кликну людей, и мы переломаем тебе ребра.

– Коротко и ясно! Так мне никак нельзя его видеть?

– Нет.

– А скажи, пожалуйста: все ли боярские холопи такие медведи, как ты?

– Попадешься к ним в лапы, так сам узнаешь.

– Спасибо за ласку!

– Неначем.

В продолжение этого разговора они подошли к приказчиковой избе; слуга, сдав Киршу с рук на руки хозяину, отправился назад. Веселое общество пирующих встретило его с громкими восклицаниями. Все уже знали, каким счастливым успехом увенчалась ворожба запорожца; старая сенная девушка, бывшая свидетельницею этого чудного излечения, бегала из двора во двор как полоумная, и радостная весть со всеми подробностями и прикрасами, подобно быстрому потоку, распространилась по всему селу.

– Милости просим! батюшка, милости просим! – сказал хозяин, сажая его в передний угол. – Расскажи нам, как ты вылечил боярышню? Ведь она точно была испорчена?

– Да, хозяин, испорчена.

– Правда ли, – спросил дьяк, – что лишь только ты вошел в терем, то Анастасья Тимофеевна залаяла собакою?

– И, нет, Мемнон Филиппович! – возразил один из гостей. – Татьяна сказывала, что боярышня запела петухом.

– Ну, вот еще! – вскричал хозяин. – Неправда, она куковала кукушкою, а петухом не пела!

– Помилуй, Фома Кондратьич! – перервала одна толстая сваха. – Да разве Татьяна не при мне рассказывала, что боярышня изволила выкликать всеми звериными голосами?

– Татьяна врет! – сказал важно Кирша. – Когда я примусь нашептывать, так у меня хоть какая кликуша язычок прикусит. Да и пристало ли боярской дочери лаять собакою и петь петухом! Она не ваша сестра холопка: будет с нее и того, что почахнет да потоскует.

– Истинно так, милостивец! – примолвил дьяк. – Не пригоже такой именитой боярышне быть кликушею… Иная речь в нашем быту: паше дело таковское, а их милость…

– Что толковать о боярах! – перервал приказчик. – Послушай‑ка, добрый человек! Тимофей Федорович приказал тебе выдать три золотых корабленика да жалует тебя на выбор любым конем из своей боярской конюшни.

– Знаю, хозяин.

– Ну то‑то же; смотри не позарься на вороного аргамака, с белой на лбу отметиной.

– А для чего же нет?

– Он, правда, конь богатый: персидской породы, четырех лет и недаром прозван Вихрем – русака на скаку затопчет…

– Что ж тут дурного?

– А то, что на нем не усидел бы и могучий богатырь Еруслан Лазаревич. Такое зелье, что боже упаси! Сесть‑то на него всякий сядет, только до сих пор никто еще не слезал с него порядком: сначала и туда и сюда, да вдруг как взовьется на дыбы, учнет передом и задом – батюшки‑светы!.. хоть кому небо с овчинку покажется!

В продолжение этого рассказа глаза запорожца сверкали от радости.

– Давай его сюда! – закричал он. – Его‑то мне и надобно! Черт ли в этих заводских клячах! Подавай нам из косяка… зверя!

– Вот еще что! – сказал приказчик, глядя с удивлением на восторг запорожца. – Видно, брат, у тебя шея‑то крепка! Ну, что за потеха…

– Что за потеха! Эх, хозяин! не арканил ты на всем скаку лихого коня, не смучивал его в чистом поле, не приводил овечкою в свой курень, так тебе ли знать потехи удалых казаков!.. Что за конь, если на нем и баба усидит!

– Да, да! – шепнул дьяк приказчику. – Ему легко; не сам сидит, черти держут.

Меж тем молодые давно уже скрылись, гости стали уходить один после другого, и вскоре в избе остались только хозяин, сваха, дружка и Кирша. Приказчик, по тогдашнему русскому обычаю (8), которому не следовал его боярин, старавшийся во всем подражать полякам, предложил Кирше отдохнуть, и через несколько минут в избе все стихло, как в глубокую полночь.

Кирша проснулся прежде всех. Проведя несколько часов сряду в душной избе, ему захотелось, наконец, поосвежиться. Когда он вышел на крыльцо, то заметил большую перемену в воздухе: небо было покрыто дождевыми облаками, легкий полуденный ветерок дышал теплотою; словом, все предвещало наступление весенней погоды и конец морозам, которые с неслыханным постоянством продолжались в то время, когда обыкновенно проходят уже реки и показывается зелень. В то время как он любовался переменою погоды, ему послышалось, что на соседнем дворе кто‑то вполголоса разговаривает. Узнав, по опыту, как выгодно иногда подслушивать, он тихонько подошел к плетню, который отделял его от разговаривающих, и хотя с трудом, но вслушался в следующие слова, произнесенные голосом, не вовсе ему незнакомым:

– Жаль, брат Омляш, жаль, что ты был в отлучке! Без тебя знатная была работа: купчина богатый, а клади‑то в повозках, клади! Да и серебреца нашлось довольно. Мне сказывали, ты опять в дорогу?

– Да, черт побери!.. – отвечал кто‑то сиповатым басом. – Не дадут соснуть порядком. Я думал, что недельки на две отделался, – не тут‑то было! Боярин посылает меня в ночь на нижегородскую дорогу, верст за сорок.

– Зачем?

– А вот изволишь видеть… – Тут несколько слов было сказано так тихо, что Кирша не мог ничего разобрать, потом сиповатый голос продолжал: – Он было сначала велел мне за ним только присматривать, да, видно, после обеда передумал. Ты знаешь, чай, верстах в десяти от Нижнего овражек в лесу?

– Как не знать!

– Туда передом четырех молодцов уж отправили, а я взялся поставить им милого дружка!.. понимаешь?

– Разумею. Дал раза, да и концы в воду. За все про все отвечай нижегородцы: их дело, да и все тут!

– Не вовсе так, любезный! С слугой‑то торговаться не станем, а господина велено живьем захватить.

– Да кто этот Милославский?

– Какой‑то боярский сынок. Он, слышь ты, приехал из Москвы от Гонсевского, да что‑то под лад не дается. Детина бойкий! Говорят, будто б он сегодня за обедом чуть‑чуть не подрался с боярином.

– С боярином?.. Ну, брат, видно же, сорвиголова!

– Видно, так! И правду‑матку сказать, если он живой в руки не дастся…

– Так что ж? Рука, что ль, дрогнет?

– Не то чтоб дрогнула… да пора честь знать, Прокофьич!

– Полно, брат Омляш, прикидывайся с другими! Не он первый, не он последний…

– А что ты думаешь! И то сказать: одним меньше, одним больше – куда ни шло! Вот о спожинках стану говеть, так за один прием все выскажу на исповеди; а там может статься…

– В монахи, что ль пойдешь?..

– В монахи не в монахи, а пудовую свечу поставлю. Не все грешить, Прокофьич; душа надобна.

Тут голоса замолкли. Кирша заметил в плетне небольшое отверстие, сквозь которое можно было рассмотреть все, что происходило на соседнем дворе; он поспешил воспользоваться этим открытием и увидел двух человек, входящих в избу. Один из них показался ему огромного роста, но он не успел рассмотреть его в лицо; а в другом с первого взгляда узнал земского ярыжку, с которым в прошедшую ночь повстречался на постоялом дворе. Открыв столь нечаянным образом, что Юрий должен отправиться по нижегородской дороге, и желая предупредить его о грозящей ему опасности, Кирша решился пуститься наудачу и во что б ни стало отыскать Юрия или Алексея. Но едва он вышел за ворота, как вооруженный дубиною крестьянин заступил ему дорогу.

– Пусти‑ка, товарищ! – сказал Кирша, стараясь пройти.

– Не велено пускать, – отвечал крестьянин.

– Не велено! Как так?

– Да так‑ста! Не приказано, вот и все тут!

– Не приказано, так не пускай! – сказал Кирша, возвращаясь во двор.

– Да не пройдешь и в задние ворота, – закричал ему вслед крестьянин, – и там приставлен караул.

– Так я здесь в западне! Ах, черт побери! Эй, слушай‑ка, дядя, пусти. Мне только пройтись по улице.

– Я те толком говорю, слышь ты: заказано.

– Да кто заказал?

– Приказчик.

– Зачем?

– А лукавый его знает; вон спроси у него самого.

– Э, дорогой гость!.. куда? – закричал приказчик, показавшись в дверях избы. – Скоренько проснуться изволил.

– Господин приказчик, – сказал весьма важно Кирша. – Ради чего ты вздумал меня держать у себя под караулом? Разве я мошенник какой?

– Не погневайся! Я приставил караул, пока спал, а теперь тотчас сниму. Эй ты, Терешка! Ступай домой!

– Я у тебя в гостях, хозяин, а не в полону и волен идти куда хочу.

– Вот то‑то и есть, что нет, любезный! Боярин строго наказал не выпускать тебя на волю.

– Да неужто в самом деле он хочет задержать меня насильно?

– От него приказано, чтоб я угощал тебя и сегодня и завтра; а послезавтра, хоть чем свет, возьми деньги да коня и ступай себе с богом на все четыре стороны.

– Ну, было из чего караул приставлять! Да я и сам хотел еще денек отдохнуть. На кой черт мне торопиться? Ведь не везде даром кормить станут!

– Тимофею Федоровичу не угодно, чтоб ты показывался его гостям.

– Так вот что! Он опасается, чтоб я не проболтался кому‑нибудь из поляков, что невеста пана Гонсевского была испорчена.

– Видно, что так.

– Стану я толковать об этом! Да из меня дубиною слова не вышибешь!.. Что это, хозяин, никак на барском дворе песни поют? Поглядел бы я, как бояре‑то веселятся!

– Что ты, брат! Неравно Тимофей Федорович тебя увидит – сохрани боже… беда!

– Так господь с ними! Пусть они веселятся себе на боярском дворе, а мы, хозяин, попируем у тебя… Да, кстати, вон и гости опять идут.

– Как же, любезный! И сегодня и завтра целый день все бражничают у меня.

Толпа родственников, перед которою важно выступал волостной дьяк, подошла к приказчику; молодые вышли их встречать на крыльцо; и через минуту изба снова наполнилась гостьми, а стол покрылся кушаньем и различными напитками.

Тем из читателей наших, которым не удалось постоянно жить в деревне и видеть своими глазами, как наши низовые крестьяне угощают друг друга, без сомнения покажется невероятным огромное количество браги и съестных припасов, которые может поместить в себе желудок русского человека, когда он знает, что пьет и ест даром. Но всего страннее, что тот же самый человек, который съест за один прием то, чего какой‑нибудь итальянец не скушает в целую неделю, в случае нужды готов удовольствоваться куском черного хлеба или небольшим сухарем и не поморщится, запивая его плохой колодезной водою. В храмовые праздники церковный причет обходит обыкновенно все домы своего селения; не зайти в какую‑нибудь избу – значит обидеть хозяина; зайти и не поесть – обидеть хозяйку; а чтоб не обидеть ни того, ни другого, иному церковному старосте или дьячку придется раз двадцать сряду пообедать. Это невероятно, однако ж справедливо, и мы должны были сделать это небольшое отступление для того, чтоб заметить нашим читателям, что нимало не погрешаем против истины, заставив гостей приказчика почти беспрерывно целый день пить, есть и веселиться.

Но не все гости веселились. На сердце запорожца лежал тяжелый камень: он начинал терять надежду спасти Юрия. Напрасно старался он казаться веселым: рассеянные ответы, беспокойные взгляды, нетерпение, задумчивость – все изобличало необыкновенное волнение души его. К счастью, прежде чем хозяин мог это заметить, одна счастливая мысль оживила его надежду; взоры его прояснились, он взглянул веселее и, обращаясь к приказчику, сказал:

– Знаешь ли что, хозяин? Если мне нельзя побывать на боярском дворе, то не можно ли заглянуть на конюшню?

– Нельзя, любезный! Я должен быть при тебе неотлучно; а ты видишь, у меня гости. Да что тебе вздумалось?

– А вот что: помнишь, ты говорил мне о вороном персидском аргамаке? Меня раздумье берет. Хоть я и люблю удалых коней, ну да если он в самом деле такой зверь, что с ним и ладу нет?

– Да, брат, больно лих.

– Вот то‑то, чтоб маху не дать. Если мне самому нельзя идти на конюшню, то хоть его вели сюда привести.

Приказчик задумался.

– Привести‑то можно, – сказал он, наконец, – но уговор лучше денег: любуйся им как хочешь, но верхом не садись.

– Да как же я узнаю: годится ли он для меня, или нет? Позволь на нем по улице проехать.

– Нет, дорогой гость, нельзя.

– Нельзя так нельзя, вели хоть так привести.

– Андрюшка! – сказал приказчик одному молодому парню, который прислуживал за столом. – Сбегай, брат, на конный двор да вели конюхам привести сюда вороного персидского жеребца.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-08-22 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: