Установка по разъединению личностей




 

Я отправился по следу некоего звука, некоего жужжания и мерцания, которое, судя по всему, исходит от лампы, зажженной для борьбы с насекомыми. На лестничной клетке темно, отчего звук слышится отчетливее. У самого входа открыта еще одна дверь, которую я до сих пор ни разу не замечал. А уж фигуру за дверью я узнаю, только когда она начинает что‑то шептать. Мерцание явно неисправной лампы дарует фигуре переменчивые лица: кротко улыбающееся и искаженно обесцвеченное, в морщинах которого струится синий свет. «А ты здесь новенький!» – говорит незнакомец с той учтивостью, которая тщится быть ненавязчивой и милой, хотя произносится холодным голосом. Зазывное движение, каким он указывает мне на выход, выглядит в трепетном свете чрезмерно текучим, массивные серебряные перстни на руке словно пускают нити. «Итак, ты уже соискатель. Тебе надо глубже дышать», – говорит он, и я вижу, что у него тонкие усики, кончики которых лихо подкручены и прячутся в темноте. Он подвязан к своим усам. Одна рука указывает на стеклянный ящик, другая держит счетчик и, когда я прохожу мимо, нажимает кнопку. Тиканье счетчика принуждает мое ухо к послушанию. Итак, я прохожу через стеклянный ящик, в котором расположена дверь‑вертушка, потом через какой‑то турникет и оказываюсь на толстом ковре, вернее, на бесконечной дорожке. Шагов здесь совсем не слышно, словно шагаешь по вате, на самом деле это какой‑то ковровый туман, изливающийся во все помещения, он соединяет их, заглушает шаги, растворяет обувь, так что кажется, будто идешь босиком. Иногда пол как бы течет и уносит тебя, хотя на самом деле ты не двигаешься с места, порогов нигде нет, двери всегда нараспашку, повсюду это жужжание…

 

Ковер тумана служит направляющей поверхностью и носителем тайн. Когда‑то здесь трудились самые заядлые курильщики, а информацией обменивались от затяжки до затяжки, слышны были лишь громкие, грубые голоса, пропитанный дымом воздух можно было прослушивать, он выдавал все тайны. Нынче здесь только шепчут, те, кто беседуют по телефону, говорят тихо и торопливо, они торчат в любом углу, говорят в пустоту, в ушах у них наушники, миниатюрные микрофоны на галстуке, на воротнике, на усах, тем самым они отличаются от лохматиков, которых здесь обзывают капустой и терпят, благо они разговаривают с воздухом. Новичкам рекомендуется тренировать взгляд на проводах и наушниках, эти приборчики отличают ускорителей и метателей от расточителей, подключенных от отключенных, зачастую одеты они одинаково, двигаются одинаково и выражением лица схожи, и взгляды у всех устремлены вдаль, и лексикон у всех один и тот же. Подключенные к проводам беседуют с вышестоящим начальством, меж тем как неподключенные беседуют с высшими силами, устремляют взоры в горние выси, хотя всего‑навсего смотрят в угол.

 

Я отираюсь меж стеклянных стен, слоняюсь по большим вычислительным центрам, в одних еще полно народу, другие только что опустели, на столах стоят еще не остывшие чашки из‑под кофе. «Давайте будем как рыбы и начнем плавать в общем бассейне», – читаю я надпись над дверью; люди сидят в нишах, отражаются в банках, где полно мальков, икру здесь оплодотворяют и сливают в другую емкость, при этом производятся сложные расчеты. Одно из просторных помещений содержит роскошных государственных медуз во всем их блеске, они выплясывают уравнения, рядом – всевозможные взрослые уксусные бактерии, считающие в уме, и снова большие банки, куда капает кислота. «Рыба или грибы?» – единственный вопрос, который мне задают, впрочем, совершенно излишний, потому что изучение грибов, судя по всему, недавно приостановлено. Дверь в грибные питомники на замке. Ни с чем не сравнимый запах конского навоза, сыра и компоста, какой можно унюхать лишь в такого рода питомниках, по‑прежнему висит в воздухе. «Давайте будем как грибы, срастемся корнями и в виде плодовых тел выступим из единого целого» – вот что написано на стене. Долго ходили слухи о загадочных гигантских грибах, которые здесь выращивали, сейчас они‑де стали размером с континент, грибницы, установившие связь меж всеми живыми существами.

 

Здесь не живут и не стряпают, спят и едят в залах. Как ни старайся, не углядишь ни одной кухни. Люди встречаются в закусочных и столовках, за светлыми столами, или едят не прерывая работы, еду доставляют в горячих мешочках. Где бы я ни появился, мне говорят «ты», с ходу без обиняков. Все друг с другом на «ты», причем имен никто не произносит, меня это тыканье озадачивает, словно я все время был здесь. Попутно мне дают уроки расслабления, чтоб шея у меня стала мягче, а сам только о том и думаю, как бы не иссякла слюна, ведь надо увлажнять, смачивать, добавлять в мазь, чтобы повысить всеобщую проводимость; трудятся здесь профессиональные глотатели и жевальщики, и каждый норовит пристроить свою слюну в чужих ртах, поиграть своим языком меж чужих губ. Слюна – добро редкостное; если и возникает что‑нибудь новое, то лишь из смешанной слюны. Говорят, похитители слюны по ночам бродят из спальни в спальню и маленькими хоботочками и трубочками из уст в уста отсасывают из уголков губ телесные жидкости. Все это они выплевывают в большую миску, в загадочную, теплую, слюнную ванну, откуда все приходит и куда все уходит.

 

Я аспирирую, я выдыхаю.

В белый свет.

 

Первое мое задание: кормление уклеек и ельцов в старом крепостном рву. Я собираю кусочки белого хлеба, оставленные возле кофейных чашечек. Некогда карпы считались деликатесом, теперь же они – средоточие нашего культа, снискали всеобщее уважение, а потому умерщвлять их более не разрешается. Они доживают до преклонных лет. Края рва заилены, покрыты тиной, вода зеленая, вся цветет, у карпов здесь нет врагов, они плавают средь собственной икры, размножаются без меры и без счета и ходят в сонных глубинах. Только кормление вызывает здесь оживление. Рыбы хватают всё – корки, плевки, объедки. Внезапно эти вялые создания оживляются, наращивают скорость, хватают плавающие объедки, мутная вода вскипает волнами, сюда же поспешают другие рыбы; те, что помельче, образуют этакий хищный цветок из губ и глаз, те, что покрупней, расталкивают их, каждый желает быть самым верхним карпом. Напоследок заявляются самые крупные, толчком всплывают, таращатся. Самые толстые губы целуют пустоту.

 

В дормитории, где у меня временное спальное место, культивируется один лишь полусон. Человек ненадолго ложится, но спит урывками, по возможности поверхностно. Здесь, в частности, прибегают к лишению сна, ведь в том, кто мало спит, высвобождается неслыханная энергия, он разгоняет застой, учится видеть себя.

По части сновидений мы имеем строгие предписания.

А поскольку нас обязаны занимать вопросы происхождения Земли, мы желаем в краткие минуты сна увидеть сон о ее происхождении. Те, кого терзает неглубокий, поверхностный сон, бормочут как молитву: «Праморя… происхождение… прастихии».

 

Аспирантура размещается на третьем этаже. Здесь ставят дыхание, здесь оттачивают приказы, острят стрелы и языки, отверзают последние горизонты. В аспирантуре собираются главным образом вожаки‑капитаны. Формы они не носят, ничто не выдает их зависимости, разве что движение глаз, вспыхивающих белой молнией, когда они говорят. Как мне разъясняют, существует до тонкости разработанное учение об учащенном, поверхностном дыхании, а одышка в этих кругах – недуг весьма распространенный, по каковой причине ингаляторий для увеличения глубины дыхания и мира находится буквально в двух шагах от аспирантуры. Здесь в особых чехлах развешаны стареющие общественные офицеры, их искусственно снабжают свежим воздухом, меж тем как окна открыты. Испарения, которым следовало бы действовать смягчающе, остаются без дела, сбегают по оконным стеклам.

 

На четвертом этаже расположена Большая аудитория, зал, у которого нет стен, есть лишь кустарник да тьма без конца и края, зал этот можно обозначить скорее как лесной питомник, чем как классную комнату, лектора нигде не видать, слышен лишь отдаленный гул прибоя, словно волны говорят с берегом.

Сумерки – большое помещение на пятом этаже, заходить туда можно только по двое. Сумерничающему подносят красный, густой напиток. Его партнер пьет кофе, держит чашку на весу, снова и снова теребит сумерничающего за ухо. При этом он должен быть предельно внимателен, только при просветленном разуме можно занести в протокол фразы, которые изрекает сумерничающий. Фразы эти имеют великое значение для общественной работы.

 

Парасолька

 

Меня ведут на крышу школьной башни, чтобы я ознакомился с горизонтом. Один взмах руки – и весь туман стерт напрочь, словно кто‑то дунул, выдохнул ясный вид. Теперь вдали словно бы кисточкой наносят краску, взгляду открываются зеленые склоны и голубой альпийский венец. Простор создает отнюдь не видимое глазу, наставляют меня, не увиденное, а собственноручно набранные краски, которыми человек раскрашивает землю. Бывшая городская гора, давно уже поглощенная туманом, на миг являет себя взгляду, с обеими башнями, прежде чем снова ныряет в туман, – млекопитающее. Я вижу лишь дома‑высотки, одни надели шапки или этакие меховые капюшоны, они курятся паром, у других на крыше то пирамиды, то капуста, некоторые нахлобучили клубы дыма либо кварц, некоторые стоят уступами. На одной из высоток и вовсе пристроилась каракатица, широко растопырив щупальца, с другой взлетает вертолет, на плоской крыше пасутся овцы. Внизу взаимосвязанные кровельные ландшафты, между ними – зияющие ущелья, узким ручейком струится транспорт. Коротко блеснувшее железнодорожное полотно разделяет вокзал на дерево и стекло. Под широкими лестницами и пандусами, что ведут к стеклянным громадам, мы угадываем присутствие бездомных, патрули вокзальной полиции то и дело их будят, каждые несколько часов сгоняют их с насиженного места, гонят через отбросы и всяческий мусор, скапливающийся между стеклянными постройками. Дорога пересекает рельсы, а по другую ее сторону раскинулась деревня, сплошь деревянная, маленькие домишки; согбенность, приземистость деревянных строений отвечает некой исконной потребности, весь квартал с жильцами находится поэтому под охраной, и опекуны, и дельцы активно его используют. Стройными колоннами они устремляются от стекла к дереву, где в красных витринах стоят женщины. Кто желает заглянуть подальше или имеет открытые вопросы, тот принимает желтую вокзальную таблетку, которую в деревянном поселке можно купить на любом углу; в крайнем случае таблеткой можно разжиться у соискателей – маленькое такое солнышко, которое опускается в телесные глубины, сверкает там внутри, заставляя плавиться любое стекло, по каковой причине мир съеживается и последние открытые вопросы заливаются свежим яичным желтком.

 

Приезжий вступает в свою комнату на верхнем этаже нового франкфуртского ярмарочного отеля, стены облицованы мрамором и благородной тропической древесиной, окна не открываются, зато телевизор включен и приглашает совершить экскурсию по высотке. Постоялец берется за лежащий наготове пульт дистанционного управления, нажимает красную кнопку и тотчас зрит в корень: видит мутные пруды, вечно голодных уклеек, которые хватают куски хлеба, мусолят сосиски, видит бледных мужчин, которые забрасывают на мелководье сырную приманку, а рыбки кусают их за каждый палец, что на ногах, что на руках. Рыбаки выпускают в воду свои молоки, собирающиеся мутными пятнами, рыбачьи молоки на рыбьих телах, на рыбьих мордах и глазах. Во всех гостиничных номерах идет одна‑единственная телепередача, рыбий телеканал, во всех других высотках мерцают синевой окна, никто не спит, все рыбачат, под утро человек просыпается перед включенным экраном, просыпается во вчерашней одежде, выбегает из номера, долго едет на лифте, усаживается завтракать в битком набитом зале ресторана, среди полусонных постояльцев, и на завтрак ест жаренные на гриле сосиски. Он покидает отель, спешит по всегда бодрствующей Кайзерштрассе, сквозь «быструю еду», быструю любовь, спасается бегством на вполне аккуратный перрон, заскакивает на свое плацкартное место в вагоне и тотчас засыпает, чтобы увидеть во сне новый Лейпцигский вокзал: с края гигантского навеса каплет закваска, каждая капля рождает новые растения, между ржавыми стрелками, в щебенке – кричащий красный цвет. Когда в Лейпциге он выходит из своей спальной ячейки, его охватывает безмерное удивление: вокзалы Лейпцига и Франкфурта слились у него во сне в огромную двойную голову. Где прежде росла обгорелая трава, протянулся пешеходный пассаж, самый большой, какой только можно себе вообразить, пахнет свежей выпечкой, а вместо объявлений о прибытии поездов он слышит песенные рекламные зазывы.

 

Плоская крыша, аттик, на котором я стою, подогревается изнутри; плиты ее все время движутся, вскипает пена времени, изливается через перила, течет вниз по фасаду. Я стою на башенных часах над накопителем, гляжу в толчею, намереваясь выяснить причины жары, поднимающейся снизу. Лифтом спускаюсь на первый этаж, выхожу на берлинскую площадь, в народе ее величают также Лопающаяся площадь, на деле это большая строительная площадка. Посреди площади высится телебашня, стоит на надежном основании, уходит корнями в компост из бетонных плит, балок и неиспользованных остатков проекта. Верхушка ее тонет в тумане. Старики официанты, которые много лет проработали на вращающемся этаже, разнося по кругу кушанья, держат теперь у входа школки верховой езды, с разукрашенными лошадками и петухами, на резвых лошадках гарцуют пожилые люди, они ежедневно вывозят на конную прогулку свои шляпы, свои поблекшие венки. Совсем рядом поднято несколько дорожных плит, здесь бурлит многоцветье: бойкий привокзальный немецкий. По щелям течет желтая шипучка, которая снова и снова пытается вскипеть. Мы стоим в очереди: выгружаем речевое дерево, балки и подмости на компост у подножия телебашни, выкладываем красивыми штабелями понятийный навоз. Горячий при вокзальный немецкий захлестнул всю площадь, согнул железные опоры, расплавил свинцовое небо. Мы тренируемся в наглости. Теперь каждый из нас вправе избавиться от своей злости, от своего исступления. Люди опустошают забродившие емкости гласных, сплевывают шелуху в брожение: косы, серпы, острия и пряжки. Все тотчас расплавляется, жидкую массу направляют в открытые каналы и в новые изложницы, охлаждают речной водой, отчего возникают яркие тучи пара, так называемые флюориды. Мы заполняем ими осветительные трубки. Из металлических сплавов формуем свежие жестяные листы, отбиваем эти листы до звона, заставляем рассыпать звенящие искры. Из этих звуков штампуются согласные, свариваются друг с другом в быстрые последовательности, обзаводятся хвостом. Выковываются целые лозунги, натягиваются фризы и транспаранты, каждый может ими воспользоваться, нам нужны бойкие языки, чтобы совладать с новыми, непривычными скоростями.

 

«Именно на этой площади удалось вырвать из объятий сна привокзальный немецкий!» – восклицает варщица слогов, которая с незапамятных времен угнездилась в кабине лифта на телебашне. На ней форменная одежда, голубая, как у Девы Марии, с двойным якорьком на каждой пуговице; людей, готовых взобраться наверх, она встречает общим учением о слогах, которое отбарабанивает наизусть: «Кабину лифта приводят в движение исключительно превосходные степени, что постоянно произрастают на этом месте. Все темное и все слишком светлое преобразуется под башней в давление, глухие и ударные гласные с одной стороны, отточенные согласные – с другой, ну эти, так называемые звонкие. С недавних пор мы наблюдаем на Лопающейся площади удивительные кварцевые образования, стеклянные кубы, кристаллические выбросы. Вот в Исландии текучий камень размывает глетчеры, лава пробивает себе каналы под ледяной корой. Когда она наконец с грохотом обрушивается в море, на поверхности воды возни кают облака, способные сравняться величиной с целым континентом».

 

Я снова выхожу на площадь, кабина опять мчится наверх, ветры свистят нал нами, раскачивают башню, словно язык исполинского колокола. Но кто, скажите на милость, бьет в большой гонг, кто бьет в поглощающий, кто – в плюющийся барабан, под гром которого пляшут слоги? Уловив взглядом мимолетный взблеск верхушки телебашни, я пытаюсь классифицировать ее по грибному принципу, по правилам вокзальной микологии, в рамках небольшого исследования о навозных грибках: поначалу я счел башню увеличенным колокольчатым навозником, который не иначе как явился на свет из лепешек священных коров, не раз пересекавших площадь. Но мне становится ясно, что этот навоз, тесно проплетенный втоптанными в него мыслями, представлениями, замученными планами, служит питательной средой для не столь безобидного плодового тела. Это не навозник, скорее островерхая, лысая голова из семейства мухоморов. Следовательно, в верхушке телебашни содержится нечто возбуждающее фантазии. Далее я задаюсь вопросом, не является ли это активное вещество снотворным, не является ли сама верхушка головкой мака, выделяющей парализующие соки? Наверно, она выросла на почве, пересохшей от зноя, в самых восточных степях Восточной Азии, а потом уж ее насадили на эту самую башню. Я уже представляю себе наркотическую капсулу в мировом пространстве, как вдруг замечаю маленькое колечко, которое выросло прямо под шляпкой на змейкой завитом стержне и снова с необходимостью отсылает меня в грибное царство. В случае с нашей телебашней речь идет о солнечном грибе‑зонтике, о парасольке, который странным образом замкнут в шар.

 

 

 

Подводная лодка

 

«Последний заход солнца в нашем тысячелетии» – написано над эскалатором, «светлая вершина», я еду на второй подземный этаж и сажусь на красную узкоколейку, которая перевозит лишь некурящих пассажиров, и поезд сразу же трогается. По городской горе выписывал большие, спокойные петли маленький паровичок. Компании туристов, восседая в плюшевых креслах, поднимались на горные террасы, дабы своими глазами узреть величайшую ванну континента – впадину между гребнем Альп и цепью Юры, зимой наполненную испарениями, которые вбирают в себя все тяготы буден и охлаждают их. С тех пор как здешние города и пригороды слились воедино, сей покров уцепился за нижнюю линию горизонта, и называем мы это явление бурным морем, поскольку оно непрерывно бурлит. Для нас это стабилизатор, общий знаменатель, он ворочает глыбы влаги, смазывает наши поступки, всю нашу электронику, дает темы для разговоров, поддерживая наше стремление на ту сторону. Замутняя, он уменьшает просторы: без скоплений дымки в прозрачных стеклянных емкостях человек постоянно ощущал бы внутреннюю тревогу.

 

Когда поезд выезжает из длинного туннеля, окна запотевают, я попадаю в затхлую нижнюю серость, где хлопочут белые фигуры: маляры и штукатуры бродят повсюду, красят оконные рамы и фасады, в железных ведрах с надписью «Дисперсия» носят свежие белила в дальние углы. В остановившийся поезд никто не садится, двери вагонов не открываются, кисти ползут, вздыхая, по оконным стеклам. Малочисленным ожидающим штукатуры замазывают уши и носы наркотической шпатлевкой, а на глаза приклеивают ватные тампоны. С недовольным ворчанием вагон опять трогается с места, поезд медленно ползет вверх, мимо садов и палисадников. Все они обтянуты тонкими сетями, поначалу это сплетение представляется мне каким‑то антенным устройством, но потом я замечаю, что белые нити бегут от дома к дому. Крыши заплесневели, из труб выползают грибы, курчавятся, пузырятся. Деревья на опушке леса стоят четкими рядами, их называют конфирмантами, ибо они позволяют наряжать себя в скромную белизну. Далее мы проезжаем через диковинные затемнения и блеклости света, вокруг некоторых деревьев образовались желтые дуги и маленькие ободки, лучи уже пробиваются сквозь пузыри. Сверканием пробуждают конфирмантов. Поезд везет меня через сахарный лес.

 

По прибытии наверх в купе входит станционный смотритель. Судя по всему, он ужасно торопится. «Не отходи надолго, последний поезд отправляется обратно через десять минут». Я стою, обвеваемый бурными порывами ветра. Серый колпак и в самом деле лопнул, крышку сорвало. Теплый зюйд‑вест до отказа растягивает небо, раздувая пары и мысли, текущие по склонам гор, вихрит их, солнце пропускает последние лучи сквозь возникающие завихрения. Из них взлетают рейсовые летательные аппараты. Я подыскиваю себе долговременный приют, брожу по истерзанной горной вершине, посыпанный мелким гравием променад представляет собой сущий спотыкач, деревья в большинстве лежат на земле, уплощенные мощными толчками и ударами, злобная игра в «микадо», голые склоны предлагают вырвавшимся на свободу ветрам новые пути, новые прибежища, листва, ветки, жестянки, газеты, шляпы носятся вокруг. Небесные тела, расставленные вдоль орбит, вырваны из крепежа и плывут, плывут по воздуху. Все дома впереди, на гребне, стоявшие вдоль прежних городских горизонтов – общежития, деревянные лачуги, – разрушены упавшими деревьями. За ними мне уготовлен неистовый ковер. Край крошится, кипящая мгла играет волокнами корней, все время выковыривает камни из рыхлой скалы. Два наших дома на вершине, «Бельвю» и «Сплендид», заброшены. Новая общедоступная башня по соседству, славная кузнечная работа, устояла под напором ветров. В народе ее называют «Треножник».

 

На самой верхней площадке мне встречается человек, который смотрит в бинокль. «Ты только взгляни на умирающие пейзажи, на тонущие красоты», – говорит он и отнимает бинокль от глаз, демонстрируя под кустистыми бровями мутные глаза в красных прожилках. Между прядями его бороды поблескивают серебряные пуговицы с маленькими двойными якорьками. «Мы идем своим курсом, ничто не помешает нам целым‑невредимым провести мир через это море. Солнце я закрепил на месте, теперь оно никогда не зайдет!» – выкрикивает он, и дуновение теплого ветра овевает мои уши. Он набивает свою трубку, пытается зажечь спичку. «Господь тоже курит!» – кричу я, заслоняя его от ветра, создаю затишье. Сквозь решетку я гляжу на поток, который как раз заливает крыши отелей, выплескивается через их края, и они тают, словно колпачки старинных бутылок в жидком свинце. «Морская пена», – смеется он, когда его трубка раскуривается. Он выпускает изо рта дым, который удлиняет его бороду.

 

Метрах в двухстах от нас стоит огромная корабельная мачта в красных и белых полосах, мачта, увешанная решетками, лесенками, плашками, измерительным инструментом. На ее макушку водружена сияющая жемчужина, которая непрестанно сулит шторм. Над верхушками последних деревьев расположена так называемая обзорная корзина. Вся конструкция опирается на широкий цоколь. «Встает туман, и горы тают!» – кричит мне бородач и спешит вниз по решетчатым ступенькам, я за ним. Едва мы нащупываем под ногами твердую почву, Треножник приходит в движение, неуклюже ступает на ковер и погружается в него. Сквозь яростные вихри мы бежим к маяку. Бородач карточкой отпирает стальную дверь, мы садимся в цокольный лифт, который доставляет нас в однокомнатную квартиру, этакую большую кухню с плитой посередине, множеством кастрюль и несчетных рычагов. Я стою возле окон и неожиданно для себя могу смотреть во всех направлениях: утконосые облака над охладительными башнями дальних электростанций на западе. На юге голубоватые тени покрытых льдами горных вершин. Альпы плывут в открытом море. «Айсберги! – ору я. – Это очень опасно!» Бородач запускает со своего кухонного стола отдаленные моторы, я слышу грохот, ощущаю вибрацию, на востоке возникает дикая круговерть, в страшном грохоте весь холм отплывает на запад, мы медленно погружаемся. Поднимаются волны, яростно хлещут друг друга, лижут солнце, которое вмиг оборачивается желтком и растекается вместе со всеми птицами этого райского уголка, которых оно же и высидело.

 

Рыба‑попугай

 

С тех самых пор, как установлен четвертьчасовой ритм, под сводами вокзала выдаются лишь краткие мгновения совершенной пустоты, все время напирают прохожие и пассажиры, хотят перевести дух; при общей нехватке перспективы или кислорода они спасаются бегством к нам, где, по их предположениям, дышит мировая общественность. Каждые пятнадцать минут в бурлящей кабинке является соискатель, перехватывает горячие пары, истекающие из часов, наполняет свой шар, сбрасывает балласт и, делая приветственный знак ручкой, уплывает на волю; приветствующие его бурные аплодисменты, передаваемые через громкоговорители, разделяют потолок. Крики восторга, высочайшего путевого блаженства порхают над нашими головами, шар возносится к небу. В часовой корпус с недавних пор встроили динамики, дабы по капле лить информацию прямо на головы ожидающих, подбрасывать ориентиры потерпевшим крушение. Новый голос бросает островки слов, дикторша называет время отправления и конечные пункты назначения на редкость заунывным тоном, рельсы, которым надо бы разбежаться в разные стороны, сплавляются в слитки металла, названия станций звучат как названия убежищ, заканчиваются гудящим облаком. Следующая станция – Монотония, внушает нам дикторша, при этом шипящие звучат у нее укрощенно, гласные же на редкость звучно. Судя по всему, молодая женщина как‑то изговаривается перед микрофоном, даже начинает гнусавить.

 

Меня толкали и тянули, постоянно окружали вокзалом, я описал немало широких кругов. А что до больших часов, то, как известно, когда никто на них не смотрит, они проявляют милосердие, вбирают в себя исчезающих и в форме белых кубиков выплевывают их, а вот где выплевывают – поди угадай. Я отодвинул в сторону желтую пепельницу, стоял на условленном месте встречи, в свободном от вихрей пространстве, подставив голову под капель живицы секунд, мгновение за мгновением. Смола затекла мне в рот, под язык – сласть с кислинкой. Но тут кто‑то прикасается ко мне, теребит за плечо, ведет на прогулку, и снова я оказываюсь за столом, накрытым для завтрака. Такие кафетерии содержат наши помощники, на столах, покрытых скатертями в белую и красную клетку, стоят букеты цветов. Миссионерша, которая садится рядом со мной, запускает руки в свежую выпечку, говорит с набитым ртом, да так тихо, что мне приходится напрячь слух, а потому каждое ее слово приобретает значительность. Надо искать малые проявления жизни, перед кулисами, на краю великих событий, во внешнем завихрении своеобычной круговерти, которая зовется у нас настоящим временем, в нишах и закоулках, где гнездятся будни. На стол подают свежую голландскую сельдь. Миссионерша советует мне отведать, ибо таким путем нёбо возвращает себе ощущение вкуса. Она бормочет текст, который, надо думать, повторяет часто: «Ты – рыба‑попугай. Знаешь, что такое рыба‑попугай? Это толстенное такое существо с клювом и мощным лбом, оно целиком состоит из челюстной мускулатуры и пищеварительного тракта. Рыба‑попугай тут главный хозяин, но живет одиночкой и врагов не имеет, ее сопровождают стаи мелких рыбешек‑чистилыликов, они чистят ее, обихаживают, а ведут ее две рыбки‑лоцманы. Клювом она выламывает подходящие по размеру куски коралловых рифов, из наших величайших построек, разжевывает мертвых моллюсков, известковые цветы, окаменевшие бороды водорослей, заглатывает огромные куски. В желудке у нее работают щебенчатые гусеницы, работают действенней, чем любая автоматическая почта, отсортированные куски они доставляют ракам‑визитерам. Взрослая рыба‑попугай снова собирает раков‑визитеров и лишь затем приступает к работе. Своими клешнями раки размельчают наиболее грубые куски, используют питательные вещества, переправляют щебенку в пищеварительный тракт, где она размалывается и просеивается. Рыба‑попугай исторгает бесконечную нить тончайшего белого песка. Зернышки его, подобранные медузами, переправляются к возникающим островкам, а там попадают на берег; оставшиеся же легонькие частицы достаются маленьким морским конькам и тому подобным созданиям, которые аккурат способны подхватить ножками крупицу минерала. Они всю жизнь плавают по воле волн, а с крупицей в ножках их наконец‑то прибивает к берегу. Дальние белые острова, которые образуются так за долгие годы, в сущности, возникают из пищеварительного тракта рыбы‑попугая. Берега нашей фантазии суть всего лишь продукт обмена веществ».

 

По ночам в зале просвечивают белые кубики. Благодаря световым столбам, которые мы размещаем на заднем плане, отчетливо видна непомерная концентрация: вокруг часового механизма лежат мячи размером с человека, мало‑помалу разрастающиеся в ячейки и кубы и размещающие свои отводки по всему зданию. Вот и сидящие в кафетерии словно бы охвачены ими. Мне надлежит самолично ощупать молочные стаканы, только так я пойму собственное крушение, собственный провал, собственное кружение и далекое увядание. Любой побег кончается под большими часами, любая уловка ведет в куб, а любой куб содержит веру, постройку, собственный маленький мир. Мы поднимаем крышку, запускаем внутрь руку, чувствуем биение пульса и шевеления. Торопыги, запертые здесь, полагают, будто они и впрямь движутся вперед, топчутся в зеленых и желтых водах, которые от их движений вскипают пеной. А стоит их освободить, они просто‑напросто убегают. Авиапассажиры, невесомо покоятся в скоростях, в малых озерах. Счастливым мы позволяем ехать дальше, они ни о чем не думают, ничего не помнят, мы их не освобождаем, они стабилизируют центр. Множество молодых людей, которые устроили сбор под часами, заползают на незримую липучку. Из открытых сумок, из полузакрытых рюкзаков гремит музыка, у каждого свой плеер, свои наушники, свои персональные рельсы. Они очень быстро стареют, их спасают из басовых глубин на мелководье. Пробужденных встречают тепло и потчуют щедро. Зачастую в пустых ячейках обнаруживают личные вещи: таблетки, телефоны, модели поездов, мелочь, эрзац для чего‑то целого. Всевозможные жидкости, которые мы вычерпываем, называются алкалоиды, они крепко насыщены миром и быстро отправляются на переработку.

 

Нулевой столб

 

Меня прикрепили к бригаде модельщиков. Главное условие работы с моделями – применять лишь те материалы, которые использованы при строительстве самого вокзала, стены мы кладем из настоящих строительных кирпичей, пустые помещения заполняем предметами из окружающего нас мира, подобно первым модельщикам, которые десятилетиями сооружали модель Альпийских гор, используя камни из этих самых гор, на которые первыми поднялись и подвергли измерению. Десятилетиями скрупулезной работы они набивали холмы платьями и письмами, прекрасно сознавая, что реставраторы будущего непременно наткнутся на эти письма. Если раньше наши модели хранились в задних помещениях, за стеклом, разложенные по витринам, то теперь их выставляют в проходе под аркадами, как раз под нулевым столбом на столах и цоколях, и устраивают торжественное открытие. Наш инструмент – подзорные трубы и лупы. Да еще сковорода, на которой каждый день жарят яичницу‑глазунью. Или строение из обувных коробок; водруженные одна на другую, они представляют собой лобную пазуху, вестибюль и поперечный зал. Если снять верхние коробки, под ними окажется чертеж Булочной улицы, которая и в самом деле проходит под полом вестибюля, можно распознать рыбокоптильни, давильню, наши пекарни, мясные и колбасные лавки, длинные столы для масла. На одном из цоколей размещен натюрморт: два банана, яблоко и апельсин‑королек. На другом – опрокинутая вверх дном шляпа‑котелок, здесь разливают по бутылкам свежие, еще не остывшие алкалоиды. Мы обслуживаем несколько бассейнов и аквариумов. То, что в моделях меняется, по нашим сведениям, оказывает прямое воздействие на всю постройку. То, чего мы касаемся в малом масштабе, немедля отражается и в большом.

 

Повсюду входит в моду проводить отпуск на вокзале. На одной из моделей, именуемой Лондон – Люцерн, мы прокручиваем все имеющее произойти. Для начала я перемещаю нулевую точку из вестибюля на фасад, самой тонкой из всех кисточек окрашиваю серый нулевой столб в золотой цвет; это простенькая колонка над внешними аркадами. Потоки пассажиров едва замечают ее на ходу, взгляды у них либо опушены долу, либо устремлены вдаль. Некогда вокруг этого камня разгорелся яростный спор, множество городов желало заполучить себе нулевой километр, поскольку он служил закладным камнем для большого альпийского вокзала, который соберет в себе все железнодорожные пути континента. Начиная от нулевого столба континент и был измерен. Для городских британцев, которые числятся среди первооткрывателей внутренней Европы, внутренность континента была столь же загадочна, как и самые отдаленные их колонии. Фирвальдштетское озеро они превратили в свой крупнейший порт. Берега озера украсили зданиями роскошных отелей, каждую сколько‑нибудь заметную горную вершину снабдили железной дорогой. Гигантское шале, которое много десятилетий размещалось в старом люцернском казино, но оказалось там уже не ко двору, теперь пристраивают к задней стене вестибюля. Шале должно остаться под крышей, от нуле‑во го столба до него всего несколько шагов. Поваров, обслуживающий персонал, осветителей, модераторов переведут из Люцерна, потому что они мастера в своем деле. Вести хозяйство в гостиницах с комнатами отзвуков очень нелегко, требуются квалифицированные звукотехники, сервис должен быть на высоте, ибо смесь из уютности и обще‑слышимости может вылиться в ох какое ядовитое шиканье.

 

В гигантском шале находится еще одна выставка под названием Малоя – Нью‑Йорк. Ведь если б линию Ретийской железной дороги протянули не только до Санкт‑Морица, но и до Малой, иными словами – в Верхний Энгадин, мог бы возникнуть город в крупнейшей сумеречной гавани мира, можно сказать, альпийский Нью‑Йорк, между полями фирна, которые простираются аж до Зильского озера, дабы обеспечить зимнему солнцу живописнейший закат, оно как по волшебству вызывает многократно воспетый поэтами багрянец, который мерцает по обеим сторонам на вечно обледенелых склонах. Проектировались высоченные башни‑отели и замки для гостей, а на ледяной поверхности – крупнейший альпийский аэропорт, где зимой садились бы самолеты на лыжном шасси, а летом – пузатые гидропланы, из которых выходили бы голливудские знаменитости. Небоскребы отражались бы в озере, как бы удваиваясь, вокруг озера образовался бы венок из отелей‑замков, город Санкт‑Мориц умножился бы в Малое. На деле бельгийский дорожник построил у озера один‑единственный отель, построил в надежде на будущую железную дорогу; там собирались сливки общества, десятилетиями тщетно ожидая большого мира. Этот мир так и не появился, и тогда в гранд‑отеле начали разыгрывать кораблекрушения. Кульминация выставки Малоя – Нью‑Йорк – наводнение, большое шале заливают водой, как некогда ресторан гранд‑отеля, где праздновали венецианский карнавал. В зале воспроизвели каналы, гондолы вместе с певцами‑гондольерами доставили прямиком из Венеции. Зал был непоправимо и безвозвратно погублен водой.

 

Швабское море – последний бассейн, который я вижу перед собой. Здесь взбивают алкалоиды, чтобы создать иссеченные западным ветром фиолетовые волны, каковые затем надлежит описать в бурном стремленье, так мы пытаемся снова воспламенить свои гласные, в которых столь остро нуждается привокзальный немецкий. С незапамятных времен гласные смачивали в Боденском озере. Едва зеркало вод успокаивается, мы снова подливаем в бассейн краску, запускаем в небо воздушные шары, которые наполняем прекраснейшими звуками, ведем себя в точности, как строители воздушных шаров, которые на Боденском озере выпевали гласные в огромные помещения. Своим крепнущим восторгом они наполняли оболочки первых воздушных шаров. В грядущие времена, как



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: