Учение Ветхого Завета, ограничительное толкование пацифистских стихов Нового Завета, унаследованная от римского права идея о том, что всегда дозволено сопротивляться силе силой и что «защита предусмотрена естественным правом, поскольку принадлежит не только человеческим существам... но и животным бессловесным»[755], так что даже клирики могут законно сопротивляться насилию, концепция религиозной истины как высшего блага, которую надлежит любой ценой защищать от угроз и нападок неверных и еретиков, ради чего Церковь выполняла самые разные мирские обязанности, а также то, что христианство со времени Константина, а позднее – Хлодвига, получило доступ к власти, – все это помешало средневековому пацифизму обрести определенную форму. Никогда Церковь наставляющая не осуждала все виды войн и никогда не предавала осуждению все типы воинов.
Тем не менее, не раз движения за мир, настоящие кампании ради умиротворения и примирения[756]развивались на Западе с разрешения, благоволения и при участии Церкви и духовенства. Папство, великие знатоки католического права и теологи испытывали явное беспокойство по поводу войн между христианами. Критерии справедливой войны, четко определенные со второй половины XII в., приводили к осуждению очень большого числа конфликтов, поэтому папы и их легаты особо благоволили к арбитражу, судебным инстанциям и переговорам. От Данте к Виклифу, от Марсилия Падуанского и Пьера Дюбуа, чешского короля Иржи из Подебрад к Эразму Роттердамскому передавалась неизбывная надежда – серьезный, хотя и иллюзорный проект создать под эгидой единой власти или суверенной ассамблеи новое христианское сообщество, где война была бы запрещена по закону и не известна на деле[757]. В отдельные эпохи мир становился настоящей политической концепцией, предметом всеобщих упований. И наряду с литературой о войне существовала литература о мире: «Книга мира» Кристины Пизанской, «Книга мира» Жоржа Шатлена, несколько речей и проповедей Жана Жерсона. Добавим, что если политики, светская и духовная элита не стремились к миру любой ценой и в общем полагали, что лучше справедливая война, чем неправый мир[758], то отношение народа было иным. «Все хорошо знают, что когда приходится судить и рядить о войне, то бедным людям лучше не мешаться, поскольку они только и мечтают о том, чтобы жить в мире[759].
|
Нравственное беспокойство по поводу войны вообще или частных конфликтов проявлялись тут и там. Петр Дамиани в XI в. заявлял, что «ни при каких условиях нельзя браться за оружие, дабы защитить веру Вселенской церкви; а еще менее дозволено людям прибегать к сражениям ради земных, преходящих благ»[760]. В XII в. некто Нигер протестовал против крестового похода, сомневаясь, что он совершался по воле Божьей[761]. Согласно разным французским хронистам, английский рыцарь Джон Корнуэльский, потеряв сына, убитого из пушки при осаде г. Мо в 1420 г., увидел в этом знаке то, что война ведется Генрихом V против воли Господа и неразумно; боясь погубить душу в этом несправедливом конфликте, он покинул экспедиционный корпус, вернулся в Англию и дал клятву никогда не воевать против христиан[762].
Наиболее законченное выражение средневековой идеи ненасилия следует искать у маргиналов, еретиков и симпатизирующих им. Пока нет углубленного исследования этой проблемы, наметим несколько отправных точек. В начале XIII в. группа вальденсов позволила папе Иннокентию III убедить себя вернуться в лоно официальной Церкви, но при условии освобождения от военной службы. Позднее в Италии таким же освобождением пользовались терциарии ордена св. Франциска, кающиеся и пребывающие в состоянии воздержания. Одна сторонница вальденсов, допрошенная в 1321 г. епископом Памье Жаком Фурнье, заявила: «Убийство христианина в любой войне является грехом»[763].
|
А по мнению «совершенных» катаров, всякому человеку запрещено убивать себе подобного, будь то во время войны или защищаясь от злодея. Любая война расценивалась ими как преступная, и солдат, повинующийся начальству, как и судья, выносящий смертный приговор, – не кто иные, как убийцы. Здесь, как и в других вопросах, катары возродили некоторые положения учения доконстантиновской Церкви.
Пацифизм был одной из составляющих и учения лоллардов, и не исключено, что упомянутый выше английский рыцарь был как‑то связан с этим религиозным течением. Согласно Николасу Херефорду, «Иисус Христос, предводитель нашего воинства, учил нас закону терпения, дабы мы отказывались от телесных сражений»[764]. Одно из двенадцати положений лоллардов, осужденных в 1395 г., гласит, что «убийство в сражении <...> явно противоречит Новому Завету ввиду заповеди Христа любить ближнего, иметь милосердие к своим врагам и не убивать их»[765]. Другое их положение упоминает оружейное ремесло среди ремесел, бесполезных для человека, и оно подлежит упразднению ради совершенствования добродетели[766]. Виклиф же критиковал использование Ветхого Завета для оправдания войны.
|
Процессы против лоллардов, проведенные в епархии Норвича в 1428‑1431 гг. показывают, что, согласно мнению одного из обвиняемых, каковы бы ни были обстоятельства, сражаться – значит творить зло, а большинство других утверждают, что злом является даже борьба за свое отечество или наследство. Довод у всех был один: участие в борьбе свидетельствует о недостатке милосердия. Для этих лоллардов злом является также осуждение на смерть, даже и по закону, убийц, воров, изменников, ибо мщение должно быть предоставлено Богу[767].
В противовес пацифистским взглядам лоллардов кембриджские теологи Уолтер Брют и Уильям Суиндерби в 1393 г. сформулировали официальную позицию Церкви: «Борьба в защиту справедливости как с неверными, так и с христианами – дело святое и дозволенное, иное же мнение является заблуждением. Согласно этому утверждению, христианам не позволено сражаться с неверными, язычниками и другими даже в целях их насильственного обращения в христианство; нельзя также сражаться и с христианами ради поддержания справедливости. Это мнение ложное и представляет собой заблуждение по следующим причинам. Во‑первых, ни один христианский король тогда не смог бы защищать свои земли от завоевателей и изменников, и король Англии не имел бы права защищать свое королевство от французов, шотландцев или кого‑то другого. Во‑вторых, учение отцов Церкви поддерживало и оправдывало справедливые войны, дозволяя христианам вести их, если целью является защита справедливости или охранение Церкви и католической веры. Поэтому признанные Церковью святые отпускали грехи тем, кто воевал во имя этой цели, и сам Господь одобрял такие справедливые войны и на самом деле часто приказывал избранному народу браться за оружие, о чем свидетельствует почти весь Ветхий Завет. Именно в этом состоит истинно католическое учение, а все противное ему, как вышесказанное, – заблуждение. Положение о том, что христианину запрещено защищаться и сопротивляться, когда на него нападают, также является заблуждением. Согласно этому утверждению, христиане не могут свободно и решительно защищаться, когда их оскорбляют, нападают на них или совершают какое‑либо другое насилие. Это мнение противоречит благу всеобщего мира, всякому порядку управления и разуму. Придерживаться нужно не этого ложного мнения, а противоположного, согласно которому христиане могут решительно защищаться, прежде всего, в случае несправедливых оскорблений и против силы употреблять силу, особенно когда обидчиков не ждет скорое наказание»[768].
Отметим также, что в гуситском движении, наряду с течением, оправдывавшим войну и сопротивление крестоносцам во имя истины, невинности и отчизны, было и другое течение, проповедовавшее ненасилие, которое представлял теоретик Союза богемских братьев Петр Хельчинский. Он насмехался над теми, кто по пятницам воздерживался от свинины и в то же время с легкостью проливал человеческую кровь; по его мнению, первый век существования Церкви, когда она была миротворицей, – век золотой, ибо христианский закон как закон любви запрещает убийство, таким образом, исполняющие его должны, конечно, повиноваться государству, воздавая кесарю кесарево, но отказываясь при этом от публичных функций и военной службы[769].
Иначе говоря, с одной стороны, эти неортодоксальные течения распространяли на коллективы и публичные власти те запреты, которые Церковь традиционно налагала только на частных лиц и поведение индивидуумов; с другой же стороны, они вменяли в обязанность всему сообществу христиан то миролюбие, которого официальная Церковь требовала от духовных лиц и людей, стремящихся к совершенству.
В свете этого кажутся понятными ответы вальденского дьякона Раймона де Сент‑Фуа, данные на инквизиционном допросе Жаку Фурнье в 1321 г. Действительно, еретик заявил, что «светской власти дозволено казнить и карать преступников, ибо без этого не будет ни мира, ни безопасности людям»; он считал даже, что «справедливо и законно казнить» еретиков, таких, как манихеи, «если они не хотят вернуться в лоно истинной веры и Римской церкви»; он допускал также, что «те, кто убивает или приговаривает к смертной казни злодеев или еретиков, пребывают в состоянии спасения»; он полагал, что дозволено и справедливо воевать с язычниками и неверными, не желающими, несмотря на внушения церкви, обратиться к истине, и что христианский государь вправе вести войну с христианами, «чтобы отбить нападение или покарать за святотатство и неповиновение». Но что касается его самого, то будучи «совершенным», он отказывался участвовать во всех этих насильственных действиях, и даже если бы какой‑то бандит хотел убить его, то он лишь попытался бы помешать ему палкой или мечом; и если бы при этом он, к несчастью, случайно его убил, то совершил бы грех, правда, не такой тяжкий, как убийство доброго человека[770].
ХРИСТИАНСТВО И ВОЙНА
Сколько бы Церковь в своих воззрениях на войну ни проявляла сдержанности и настороженности (часто скрывая их с помощью абстрактной схоластической лексики и формальной логики), тем не менее христианство и война, Церковь и воины не противостояли друг другу, а в общем, хорошо ладили и пользовались взаимной поддержкой. Многие средневековые клирики, несомненно, согласились бы принять на свой счет слова Лакордера, сказанные на похоронах генерала Друо: «Нет другой более верной аналогии, чем аналогия между монахом и солдатом: та же дисциплина и то же самоотвержение»[771].
Стоит прежде всего посмотреть, сколь часто духовные писатели, проповедники, теологи прибегали по примеру св. Павла[772]к военным образам, говоря о каком‑либо религиозном поведении или чувстве. Их использовали Жюльен де Везеле в проповеди «О вооружении рыцаря Христова»[773]и папа Иннокентий IV, сравнивший Париж, ставший интеллектуальным центром, с крепостью[774]; в раннем Средневековье с крепостью часто сравнивали рай[775]. В связи с этим процитируем письмо Жоффруа де Бретейя аббату Жану: «Если в донжоне нет оборонительного оружия, то его столь же трудно защищать, сколь и легко взять приступом <...>. Монастырь же без библиотеки – это замок без арсенала, ибо нашим арсеналом является библиотека. Именно из нее мы получаем правила Божьего закона, которыми, как добрыми стрелами, отражаем натиск Врага. Именно туда мы идем за панцирем справедливости, шлемом спасения, щитом веры и мечом духа, коим является слово Божие»[776]. Бернардино Сиенский в XV в. написал проповедь «О войне и нападении на рай, или небесный Иерусалим» (De pugna et saccomanno paradisi seu caelestis Ierusalem)[777]. А Жерсон говорил о «многочисленном христианском рыцарстве ангелов»[778].
В первой половине XIV в. Бартоломео Урбинский, отшельник, живший по уставу св. Августина, ставший затем епископом Урбино, составил «Трактат о духовном военном деле в сравнении с мирским» (Tractatus de re bellica spirituali per comparationem ad temporalem), где широко использовал античных военных авторов: Валерия Максима, Вегеция, Саллюстия, Фронтина, Тита Ливия и др.[779]
Если сравнение и сближение «духовного» (spiritualia) с «военным» (militaria) стало обычным делом, то не только потому, что вездесущность войны в жизни средневекового общества давала людям Церкви возможность пользоваться более понятными их читателям и слушателям образами; важнее то, что сама духовная жизнь на протяжении долгого времени была глубоко проникнута сознанием непрерывной, беспощадной борьбы небесного воинства с дьявольскими легионами. Таков был дух Клюни. «Если призвание клюнийцев и отличалось от рыцарского, оно все же было героическим, но речь шла о борьбе с дьяволом»[780]. Литургическую службу этого ордена можно было представить как ритуальное сражение с силами зла. Еще в XII в. Жюльен де Везеле писал в упомянутой выше проповеди: «Мы вовлечены в страшную войну. Рыцари Христовы, беритесь за оружие <...>. Будьте мужественны, рыцари Христовы <...>. Враг – у наших ворот, нельзя терять ни мгновения, нужно немедля вступать в рукопашный бой. Наши враги многочисленны, и они осыпают нас пылающими стрелами со всех сторон. Если они поймут, что мы плохо подготовлены и беззащитны, они, вытащив мечи, еще смелее будут потрясать оружием и еще неистовее будут осаждать нас. Это такой враг, с которым мы не можем заключить ни самого краткого перемирия, ни мирного договора»[781].
В то время, когда рыцарство избавлялось от старой идеи, еще живой при Ионе Орлеанском и Хинкмаре Реймском, согласно которой солдат не может жить в соответствии с нравственным законом[782], стал быстро развиваться культ святых воинов (хронологию и географию этого культа еще предстоит уточнить) – патронов рыцарства, таких как святые Маврикий, Георгий и Михаил, покровителей воинских братств и военных специалистов, как св. Себастьян у лучников и св. Варвара у канониров. В легенде о св. Георгии его битва с драконом с оружием в руках оттеснила отказ служить императору‑язычнику. В иконографии изображение св. Михаила в рыцарском доспехе затмило его изображения в обычном одеянии. Были причислены к лику святых или блаженных такие государи‑воины, как Карл Блуаский (XIV в.) и Людовик IX (XIII в.), биографию последнего Жуанвиль преднамеренно составил в виде диптиха. «В первой части говорится, как он управлял по заветам Бога и Церкви на пользу своего королевства. Во второй части речь идет о его рыцарских деяниях и военных подвигах»[783]. Если в каролингскую эпоху архиепископ Лионский Агобард предписывал убирать из церквей любые изображения, связанные с войной (значит, они уже были)[784], то позднее витражи, фрески, скульптуры, капители как романского, так и готического стиля воспроизводили значительное количество военных образов: сражающихся воинов, рыцарей со знаменами, мечами, копьями и т. д. Знаменитая скульптура Реймского собора изображает вооруженного рыцаря в кольчужном головном уборе и со скрещенными руками, принимающего благословение священника. И наоборот, в армиях того времени было множество религиозных символов. На оружии, например, делали благочестивые надписи: так называемый меч св. Маврикия, сохранившийся в императорской сокровищнице в Вене, с надписью: «Человек Божий. Во имя Господа. Христос побеждает. Христос царствует. Христос повелевает». Украшенные религиозными образами и надписями знамя и вымпел Жанны д'Арк были далеко не единственными в своем роде. Такие же были почти во всех войсках того времени – в бургундских, английских, лотарингских и т. д. Некоторые знамена: знамя св. Иакова в Компостеле, св. Ламберта в Льеже и орифламма св. Дионисия[785]– были священными и чудотворными. Примечательно, что появившиеся, несомненно, во время первого крестового похода матерчатые кресты разной формы и цвета позднее, с XIV в., стали использоваться как опознавательные знаки английскими, французскими, бретонскими, бургундскими, лотарингскими воинами[786]. Значит, как религиозные символы стали военными, так одновременно и военные – религиозными.
Полевому сражению обычно предшествовало совершение религиозных обрядов, и, предвидя смерть, люди исповедовались, причащались, слушали мессу и крестились. Типичной и классической была прелюдия к ожидаемому сражению в 1339 г. близ Бюиронфосса между англичанами и французами. «Когда наступила пятница, то утром оба войска приготовились к бою и прослушали мессу – каждый сеньор со своими людьми и на своей квартире. Некоторые исповедались и причастились, приуготовляясь к смерти, если она настигнет их»[787]. Говоря о часто упоминаемом в героическом эпосе ритуале, трувер Кювелье так описал поведение соратников дю Геклена накануне битвы под Пон‑валленом:
Взяв хлеб, они его, перекрестив, благословили
и после этого, как на причастии, вкусили
Благочестиво исповедались друг другу,
молитвы прочитали. Господа прося,
чтобы избавил их от злых мучений[788]
Перед сражением при Азенкуре Генрих V и его люди, «прежде чем вступать в бой, преклонили колени и трижды поцеловали землю»[789].
Во время осады Иври англичане, опасаясь подхода французов, «из страха перед сражением выбрали место, освятили его и посреди поставили крест»; несомненно, они таким образом определили место для захоронения, дабы после боя убитые могли быть погребены в освященной земле[790].
Во время сражения капелланы и священники молились за победу своих войск. Капеллан Генриха V вспоминал о битве при Азенкуре так: «И тогда, пока продолжалось сражение, я, пишущий эти строки, сидя на коне в обозе за линией битвы, и другие священники склонили свои души перед Богом и, вспоминая все, чему учит Церковь, в сердцах своих молили: „Вспомни о нас, Господи! Враги наши, собравшись, похваляются храбростью. Порази их и рассей, чтобы поняли они, что за нас сражается не кто иной, как Господь наш!“[791].
Даже в бою сражающиеся не забывали призывать небесную помощь, чему свидетельством являются такие военные кличи: «Святой Георгий» – у англичан, «Святой Дионисий» – у французов, «Святой Ив» – у бретонцев и другие («Нотр‑Дам‑Сен‑Дени», «Нотр‑Дам‑Сен‑Жак», «Нотр‑Дам‑Клекен», «Нотр‑Дам‑Оксерр»).
Естественно, по окончании сражений совершались религиозные обряды[792]– отпевание и погребение мертвых – в зависимости от местных условий или социального статуса жертв; победители служили благодарственные мессы и «Те Deum»[793], кроме того, они могли подарить военные трофеи – знамена, шпоры, оружие – каким‑либо святилищам, основать богатый монастырь или скромную молельню. После битвы при Гастингсе Вильгельм Завоеватель основал аббатство Бэттл (букв.: «Сражение». – Примеч. пер.), главный алтарь которого был возведен на том самом месте, где погиб Гарольд; Филипп Август после сражения при Бувине основал аббатство Победы близ Санлиса; Филипп Валуа после Кассельского сражения подарил собору Парижской Богоматери свою конную статую, а Карл VI после битвы при Розбеке принес в дар собору Шартрской Богоматери свой доспех. Золотые шпоры побежденных при Куртре (1302 г.) фламандцы развесили в соборе этого города, откуда французы забрали их восемьдесят лет спустя, после битвы при Розбеке. В честь снятия осады Тарта, в 1442 г., Карл VII велел возвести там «красивый крест и часовню», украшенные его гербом и с указанием даты события, а чтобы увековечить память о нем, ежегодно 24 июня должны были служить мессу[794]. Известно, что Жанна д'Арк, по обычаю раненых, передала свой доспех в Сен‑Дени, как задолго до нее поступил и Гийом Оранжский в отношении Сен‑Жюльен де Бриуд. В других святилищах также были вклады военных, такие как в Сент‑Катрин де Фьербуа близ Тура[795]или во францисканской церкви Мадонна‑делла‑Грациа близ Мантуи. Узнав о поражении бретонского герцога Франциска II в 1468 г., Людовик XI приказал построить близ ворот Пьерфон в Компьене капеллу, посвященную Деве Марии, под названием Богоматерь Спасения или Добрых Вестей, или же Благой помощи[796]. Баталья (доминиканские церковь и монастырь) была основана в память о победе Жоана I Португальского при Алжубарроте в 1385 г. и посвящена Богородице под именем Санта‑Мария‑Виктория[797]. Во время кампании 1476‑1477 гг., в результате которой была одержана победа под Нанси над Карлом Смелым (5 января 1477 г.), лотарингский герцог Рене II вел свои войска под покровительством Девы Марии Благовещения, и ее образ был запечатлен на его «главном знамени и штандарте». Отвоевав свое герцогство, он сделал «большие дары» церкви Благовещения во Флоренции и в «честь Девы Марии целый год носил белую одежду». В благодарность за победу его заботами в 1482 г. была основана церковь при монастыре кордельеров в Нанси, посвященная Деве Марии Благовещения. А на месте самого сражения он велел построить капеллу «в вечную память о победе». В этой капелле, освященной в 1498 г. епископом Туля Ольри де Бламоном и называвшейся Богоматерью Победы, или Благой помощи, была поставлена статуя Девы Марии Милосердия. Более того, в том самом месте, где было найдено тело убитого герцога Бургундского, близ пруда Сен‑Жан, был возведен крест с двумя поперечинами. Такой же крест Рене II дал своим войскам, в знак почитания его анжуйскими предками части истинного Креста, хранившегося в Боже в реликварии. Этот символ, входивший в герб «древней» Венгрии, напоминал ему также и о Готфриде Бульонском, потомком которого он себя считал[798]. Этот лотарингский пример прекрасно показывает, как накануне Нового времени могла устанавливаться связь между войной (и победой), «национальными» культами, амбициями и династическими традициями.
Соборы, церкви и часовни хранили не только оружие, в качестве вкладов помещенное военными, но также и штандарты побежденных. В 1388 г. герцог Гельдернский после победы над брабантцами приказал повесить семнадцать знамен знатных побежденных под образом Девы Марии в Нимвегене[799]. То же сделал и Жан Биго, капитан Карла VI, в 1419 г. «Он послал знамена, захваченные у врага, в собор Парижской Богоматери и в другие церкви с просьбой повесить их как трофей его победы»[800]. А после одной из побед Рене II такие же трофеи получила церковь Нотр‑Дам‑ла‑Ронд в Меце[801].
Отметим также, что похороны королей, князей и сеньоров сопровождались серией ритуалов, напоминавших о военном ремесле, которым те занимались при жизни. На пышном погребении графа Фландрии Луи де Маля в церкви Сен‑Пьер в Лилле (1384 г.) одни знатные персоны для участия в церемонии облачились в боевые доспехи, другие облачились в турнирные доспехи; рыцари же, как бы принося в жертву, несли боевые и турнирные щиты, мечи и знамена и вели боевого и турнирного коней. Примечательно, что первой надгробной речью в честь мирянина не королевского и не княжеского достоинства считается та, что произнес епископ Оксерра Ферри Кассинель в 1389 г. во время заупокойной мессы по «доброму коннетаблю» дю Геклену на библейскую тему «Известен он до края земли» («Nominatus est ad extrema terrae»[802]). Знатные люди не только приказывали изображать себя на надгробных плитах в военном одеянии, но и эпитафии должны были в церквах напоминать об их подвигах и воспитывать их воинскую славу[803].
Начиная с императора Константина, христианизация военной функции, в чем можно видеть почти неизбежное следствие христианизации власти и союза двух мечей, завершилась своеобразной сакрализацией войны, возрастанием престижа воина и военного ремесла. Вооруженная борьба людей стала восприниматься как вполне похвальное деяние, а воинская доблесть – как почти сверхчеловеческая добродетель. Столь строгий теолог, как Жерсон, писавший, правда, в жестоких условиях пароксизма Столетней войны, дошел даже до того, что «мучениками Божьими» назвал «воинов, рискующих жизнью по благому намерению за правое дело, в защиту справедливости и истины»[804]. Неудивительно поэтому, что простой мирянин Гастон Фебюс в своей «Книге молитв» обращается к Богу со словами: «И я молю тебя, Господь Всемогущий, дать мне славу оружия, как Ты много раз щедро давал, так что милостью Твоей у сарацинов, евреев и христиан, в Испании, Франции, Англии, Германии и Ломбардии, по сю и по ту сторону моря, мое имя всюду известно. Где бы я ни был, я везде побеждал, и Ты предал мне всех моих врагов, и потому я знаю Тебя в совершенстве»[805].
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
По существу, своеобразие военного дела Западной Европы в эпоху Средневековья, в сравнении с античностью, Византией и Новым временем, состоит в качественном преобладании хорошо обученной тяжелой кавалерии, располагающей дорогими лошадьми с глубокими седлами и стременами, а также полными доспехами; в большинстве случаев каждый боец, в окружении военной прислуги, является владельцем своего снаряжения и по своим образу жизни, системе ценностей и доходам принадлежит к светской аристократии в самом широком ее значении. Этим людям военная деятельность представляется обычной формой существования, в каких бы институционных рамках она ни совершалась. Они поддерживают с существующими властями сложные и непостоянные отношения, часто поступают к ним на службу, сохраняя, однако, изрядную долю самостоятельности или как индивиды, или как члены небольших сообществ (contubernia, commilitones) кровно‑родственного, феодального, регионального или профессионального характера. Даже получая жалованье у князя или короля, эти конные воины не считались находящимися на службе у публичной власти во всех отношениях: если они попадали в плен, то выкуп возлагался на них самих, или их родичей, или зависимых от них людей; что касается доходов, то они, как и риск, оставались сугубо индивидуальными.
Среди разнообразных свособов ведения войны западное Средневековье, за исключением ранних времен, не знало нашествий‑переселений, т. е. перемещений больших масс населения, «обычно с грубой силой переходящего из одной географической зоны в другую»[806]. Тем более неизвестны были (по понятной причине) войны рабов, хотя междоусобные войны более или менее ясно выраженного социального характера были весьма частыми. Средневековье практически не знакомо (даже несмотря на обширные завоевания Карла Великого) с войнами ради установления гегемонии, ради господства одного народа или одной династии над огромной территорией: «Как и нашествия, имперские завоевания отделяют античность от Средневековья и Нового времени в Европе»[807]. За исключением периферии, войны средневекового Запада не принимали формы соперничества кочевников с оседлыми народами. По меньшей мере, начиная с XI в. они разворачивались на обширной территории с высокой плотностью населения и множеством укрепленных пунктов. Чаще всего войны были эпизодическими, напоминающими простой разбой или вендетту. Но наряду с бесчисленными соседскими конфликтами, незначительно изменявшими расстановку политических сил, случались и крупные завоевательные или освободительные кампании как внутри самого христианского латинского мира, так и за его пределами – в языческих землях, в исламском мире и Византии.
В средневековых конфликтах, на разных уровнях, встречаются почти все объективные и явные причины, которые выявляет наука о войне: войны, порожденные амбициями, гневом, жаждой мести, войны ритуальные в этнографическом смысле слова, войны ради развлечения или приключений, войны религиозные или идеологические (крестовые походы по сю и по ту сторону моря), войны гражданские (арманьяки и бургундцы, графы и коммуны Фландрии, жакерии), войны ради утверждения суверенитета или величия, имеющие целью развить и консолидировать политические структуры, и, наконец, войны экономические – ради добычи, овладения природными богатствами или с целью установления контроля над торговыми путями и купеческими центрами. Все они, конечно, осуществлялись средствами своего времени.
Несмотря на обычно ограниченный масштаб средневековых войн, с точки зрения количества участников и длительности, они зачастую имели ощутимые и даже разрушительные экономические последствия. По данным «Книги Страшного суда», в Англии были заметны следы опустошений, вызванных нормандским завоеванием[808]. Недавние исследования показали поистине катастрофические итоги Столетней войны для некоторых французских провинций[809]. Столь же удручающими были последствия военных конфликтов XV в. (особенно гуситских войн) для Силезии[810]. Этим и объясняются большие жертвы, на которые были готовы идти городские общины, чтобы обезопасить себя как можно лучше[811]. Несомненно, более приемлемым оказывалось налогообложение военного времени, но только тогда, когда принимались в расчет разрушения, причиненные войной[812]. Но в любом случае войны не были столь частыми, длительными и напряженными, чтобы повлечь за собой непоправимые разрушения, за исключением отдельных местностей. В масштабах Запада война была лишь одной из составляющих экономической и демографической эволюции. Более того, отдельные народы или социальные группы сумели сделать из нее источник процветания. Денежное благосостояние скандинавского мира сложилось как благодаря грабежам, так и торговле. Очень выгодной была военная политика Венеции на континенте и на Крите. Каролингская аристократия долгое время жила за счет завоеваний и пришла в упадок, когда они прекратились. В конце Средневековья было очень распространено представление, что победы на континенте позволили английскому народу увеличить свои богатства.
Как и в другие эпохи, в Средние века война стимулировала определенный технический прогресс, иногда по инициативе и под контролем государств. Этот прогресс коснулся прежде всего вооружения, но был ощутим и в других отраслях производства: металлургии, металлообработке; получили развитие военная «инженерия», транспорт, картография, география и т. д.
Средневековое общество иногда представляют как преимущественно военное. Это справедливо в том отношении, что в обществе не было четко определенного и ограниченного военного сословия и физическое присутствие войны не ограничивалось какими‑то прифронтовыми районами, но ощущалось очень сильно, оказывало влияние и давало о себе знать почти на всем Западе; это справедливо и в том отношении, что существовали тесные и прочные связи между организацией власти, социальной иерархией и иерархией военной и что личное военное снаряжение (правда, часто примитивное) было широко распространено, но более в городах, чем в сельской местности[813].
Однако не забудем, что Средние века ввели и признали статус невоюющих, которые по определению стоят вне войны: это некоторые маргинальные социальные группы, дети и юноши (моложе четырнадцати, пятнадцати, шестнадцати или восемнадцати лет), старики (старше шестидесяти, шестидесяти четырех или семидесяти лет), женщины, клирики и монахи. Кроме того, Средневековье не знало системы военного учета, которая существовала в Римском государстве и принципы которой были развиты в современных государствах. Процесс социальной дифференциации, связанный со способом экономического производства, привел к изоляции небольшого количества профессиональных воинов, содержание которых могло принимать самые разные формы. Что касается основной массы населения, определяемой иногда как безоружная, то, хотя ее участие в войне никогда и не исключалось, но было в общем эпизодическим: «коммуны», «народ» являлись, в лучшем случае, потенциальными воинами, которых призывали (не без опаски и колебаний) только в критических ситуациях.
С другой стороны, было бы абсурдным представлять средневековую этику глубоко проникнутой воинскими ценностями, духом и подчиненной им; воинскому идеалу были чужды христианские и куртуазные ценности (пока еще нет буржуазных) даже тогда, когда первые уступали место вторым или в некотором смысле сливались с ними. Если ограничиться рассмотрением светского мира одного лишь XV в., то существует множество социальных типов: итальянский гуманист, советник парламента, даже придворный, крайне мало обязанных рыцарским ценностям! Наконец, возможно, что войны имели менее разрушительные социальные последствия, чем в другие эпохи: не было обращений в рабство, как в античности, редки были массовые экспроприации и перемещения больших групп населения. Многие конфликты только слегка задевали общество и ограничивались высшими слоями, большинство же в это время ждало, когда пройдет гроза, чтобы вернуться в свою деревню и к своему наделу. Какое значение имело то, что сменился сеньор и восстановлена справедливость, – ведь оброк будет взиматься от имени нового сеньора. Если средневековое общество и было воинским, то прежде всего потому, что военные обязательства и деятельность составляли существенную часть ответственности и активности светских структур.
Столь же неверно было бы воображать средневековый мир в состоянии непрерывной войны, жертвой постоянных насилий военного люда. Здесь все строилось на контрастах, и только точные хронологические подсчеты для определенных периодов дали бы верную оценку. Создается, однако, впечатление, что если, вопреки возможности, составить в общем виде «сводки битв, подобно метеорологическим таблицам»[814], то окажется, что целые столетия Средневековья были менее трагическими, чем, например, XVI или XVII в. Иллюзия объясняется тем, что в Средние века жизнь охотно украшали военными образами. Война не пряталась, она без стеснения демонстрировала и афишировала себя в развлечениях, постройках и в стилях одежды.
Маленьким рыцарским армиям обычно любят противопоставлять огромные силы, которые могли собрать задолго до появления индустриальной цивилизации и взрывного роста производительных сил государства античности, Французское королевство или же великие азиатские державы (Багдадский халифат, Империя Моголов, Срединная империя). В абсолютных цифрах это несомненно: 90 000 воинов, отправленных Антигоном и Деметрием против Египта в 306 г. до н. э., 125 000 легионеров Римской республики во время Второй Пунической войны, 360 000 солдат ранней Римской империи[815]. Все это данные (достаточно надежные и правдоподобные), равных которым не найти в Средние века. В начале XVIII в. австрийская армия достигала 100 000 человек (1705 г.), французская – 300 000 (1710 г.), английская – 75 000 (1710 г.), русская – 200 000 (1709 г.), а шведская – 110 000 (1709 г.)[816]. Никогда в Средние века ни одно государство, каким бы могущественным оно ни было, не способно было собрать силы, превышающие 100 000 человек, даже на очень короткое время. Самая большая численность войск великих монархий Запада отмечена, вероятно, в первых десятилетиях XIV в. В августе и сентябре 1340 г. (когда был достигнут рекорд) Филипп Валуа имел на всех театрах военных действий около 100 000 человек (войска и вспомогательные силы), оплачиваемых им самим или городами и сеньорами; в это же самое время Эдуард III с союзными Нидерландами и империей мог противопоставить ему, вероятно, 50 000 человек.
Стоит, однако, заметить, что незначительное количество военных контингентов в Средние века объясняется только политической раздробленностью. По своим размерам и численности населения средневековые государства мобилизовывали силы отнюдь не малые. Когда Гастон Фебюс «желал начать войну, он мог рассчитывать примерно на 2500 человек в Беарне и Марсане; войска из графства Фуа и зависимых от него земель насчитывали примерно столько же»[817]; у нас нет данных для оценки численности населения графства Фуа, но известно, что в Беарне в 1385 г. было 50 000 жителей; умножим это число на три, чтобы получить количество всех подданных Гастона Фебюса, и получим соотношение между размером войска и населением 1:30, что сравнимо с тем же показателем (1:27) для Пруссии в 1740 г. и более чем вдвое выше показателя (1:66) для Франции в 1710 г. Для фалькиркской кампании 1298 г. Эдуард I Английский собрал по меньшей мере 25 700 пехотинцев и 3000 кавалеристов; допустив, что население страны составляло в общем 4 млн. человек, получим соотношение между размером армии и численностью населения 1:139, тогда как в 1710 г. оно составит 1:150[818]. Во второй половине XV в. швейцарцы (если бы были мобилизованы все люди подходящего возраста и способные сражаться), могли бы выставить армию от 50 до 60 тыс. человек. Примечательно, что несколько раз их войска достигали 20 000 человек[819].