Согласно многочисленным письменным источникам, главным образом начиная уже с XII в.[625], мужество понималось как состояние чувств или, по крайней мере, как идеальное поведение; тогда же появились стереотипы мышления и сложились языковые привычки, и некоторые из них просуществовали столько же, сколько и Средневековье. Однако систематическое изучение словарного запаса языка, возможно, откроет малозаметные оттенки, новшества и утраты, что позволит провести различия по времени, месту, среде и литературным жанрам.
Первый общий анализ героического эпоса, хроник, дидактических трактатов, рыцарских биографий, панегириков, эпитафий приводит к мысли, что мужество понималось прежде всего как норма аристократического, благородного поведения, связанного с родом, кровью, происхождением, как индивидуальное действие, коим движут амбиции и страсть к земным благам, забота о чести, славе и посмертной известности. Следует избегать позора, коим можно запятнать себя и своих близких из‑за трусости, лени, робости. В сражении подобает проявлять большую страстность и силу, совершать высокие подвиги и доблестные деяния, проявляя при этом искусство владения оружием, храбрость и неустрашимость. Именно так становятся храбрыми, мужественными и гордыми, как это и подобает вассалам и рыцарям. Меньше ценились (но не порицались) действия тщеславные, оскорбительные, жестокие (фр. felons – жестокий, безжалостный, яростный)[626].
Для Жана де Бюэя, хорошо знакомого с военной практикой своего времени и с культурным наследием, война была прежде всего школой аскетизма. Она требует усилий, «страдания и труда». Ее участники должны уметь переносить «тяготы, опасности, лишения и голод», «привыкнуть носить доспехи ночью и днем, поститься большую часть времени». И все это – ради «чести и славы», обретения «совершенной славы этого мира», ибо «всякая мирская честь обретается войной и завоеваниями». Но не нужно забывать о материальной выгоде, считавшейся справедливым вознаграждением за подвиги, и потому война представлялась наиболее достойным и очевидным средством продвижения по социальной лестнице к «большим свершениям и большим владениям». Сравнивая придворного и воина, Жан де Бюэй без колебаний отдает предпочтение последнему, ибо в конечном счете в его жизни риска не намного больше, но зато гораздо больше надежных ценностей. «Оружие платит своим солдатам» трояким образом: смертью (но ведь «часто случается, что столь же рано может умереть не только воин»); бедной, но славной жизнью, когда все говорят о вас и ваша известность переживет вас (таковы Бертран дю Геклен и завоеватель Канарских островов Гадифер де Ла Саль), тогда как богатство никто, умирая, сохранить не может, и вообще «бедных дворян больше при дворах и в добрых городах, нежели на войне»; наконец, состоянием, ибо «благодаря оружию вы сможете стать самым могущественным властителем мира»[627].
|
Настойчивое превозношение индивидуальной доблести, ярких подвигов если не в одиночку, то, по меньшей мере, персонализированных побед отдельных людей, несомненно, заставляет думать, что средневековая война сводилась к ряду поединков и что коллективное проявление мужества было малозаметно или неизвестно. Но в действительности все представляется иначе: как простые воины, так и военачальники ясно сознавали, что подвига отдельного героя недостаточно. И наряду с прославлением «благого», доблестного героя[628]прошлого или настоящего, светской или церковной истории, в Средние века ценились также те или иные линьяжи, роды, народы, которые проявляли солидарность на поле боя. И по обычаю в первые ряды ставили не только отдельных лучших солдат, молодых «только что посвященных в рыцари», но и определенные воинские соединения, известные своей коллективной храбростью. Во время крестовых походов это были тамплиеры и госпитальеры, а в войнах Империи – швабы, которые после сражения при Унструте в 1075 г. стали требовать для себя «первое место в бою» (primatus pugnae). В речах, с которыми короли и военачальники время от времени обращались к войскам накануне решающих сражений, говорилось не об индивидуальной доблести как залоге будущей победы, а об общем успехе всей армии или всего народа. В «Споре герольдов Франции и Англии» оба участника стремятся по‑своему доказать доблесть англичан и французов вообще[629]. Временная солидарность также могла быть обеспечена клятвой, обетом, а иногда люди связывали себя физически (веревкой или цепью)[630]. В силу этого чувства солидарности военный кодекс швейцарцев не позволял властям или командующему наказывать провинившегося солдата, но обязывал каждого убить стоящего рядом товарища, если тот намеревался бежать или сеял панику[631]. Во Флоренции в XIV в. всему военному отряду, одержавшему победу, полагалось двойное месячное жалованье[632]. Иными словами, дух корпоративности был столь же частым стимулом для подъема боеспособности войск, как и дух индивидуального соревнования и соперничества[633].
|
|
МЕРА РИСКА
Очевидно, что с исторической точки зрения понятие «мужество» связано с понятием «риск», меру которого нужно установить, но источники позволяют сделать это только с XII в. и очень приблизительно. Профессиональные военные стремились максимально обезопасить себя и по возможности – даже за счет боеспособности – снизить риск смерти для себя, а нередко и для коня. «Отдать себя на волю смерти иль пленения», «отдать себя и жизнь на волю судьбы», но без всякой страсти к самопожертвованию; понятие жертвенности, абсолютной самоотверженности кажется чуждым средневековой ментальности. В результате – постоянное совершенствование доспеха, воинского, а в некоторые времена и конного; с этим связано и распространение куртуазного воинского кодекса, требовавшего щадить побежденных, но позволявшего брать их в плен и требовать выкупа. Хотя практика выкупов известна с раннего Средневековья, кажется, что она стала всеобщей и вошла в обычные правила войны благодаря тому, что, с одной стороны, христианские ценности проникли в военную среду, а с другой – на войне стали часто сталкиваться одни и те же люди, которые могли быть знакомы, могли вспомнить, узнать друг друга, сознавая схожесть своего положения и переменчивость неудач и успехов, что ясно прослеживается у Фруассара или в жизнеописании Байара.
Приемы ведения «куртуазной» войны носили не только теоретический характер; неопровержимые свидетельства доказывают, что они использовались на деле. После убийства графа Карла Доброго в 1127 г. во всем графстве Фландрия война свирепствовала более года. В целом в ней участвовали около тысячи рыцарей. Подробный, день за днем, рассказ Гальберта Брюггского, сообщает всего о семи погибших, из которых пятеро знатные, или рыцари: один был убит преследующим его противником; другие стали жертвами несчастных случаев: падения с лошади или со стены, в результате обвала потолка, а последний умер от слишком большого усердия, когда дул в рог[634]. В 1119 г. в битве при Бремюле участвовали 900 рыцарей, и Ордерик Виталий писал о ней: «Я узнал, что было лишь трое убивших; они ведь были закованы в железо и щадили друг друга как из страха Божьего, так и из чувства братства по оружию (notitia contubernii), и поэтому при преследовании старались не убивать, а брали в плен. И действительно, этим рыцарям как христианам не подобает пятнать себя кровью своих братьев и надлежит гордиться правой победой, ниспосланной Господом, в войне за Святую Церковь и спокойствие верующих»[635].
Отметим также, что наиболее привычные «лики войны», в том числе и осадной, были не столь устрашающими, если только не случались эпидемии, что бывало не всегда, и если победители, более по политическим соображениям, нежели военным, не принимали решения перебить весь сдавшийся гарнизон.
В конце концов война довольно быстро перестанет быть «куртуазной». В войне с неверными в Испании или Святой земле сражения обычно заканчивались повальным избиением побежденных даже высокого ранга. На самом Западе в многочисленных битвах между знатью и народными ополчениями или ополчениями разных городов взятие в плен также не практиковалось. Рассказывая о войне 1396 г., когда столкнулись, с одной стороны – голландцы, жители Геннегау, французы и англичане, а с другой – фризы, Фруассар не без внутреннего осуждения сказал о последних: «Когда они брали кого‑либо в плен, то брать выкупа не хотели, сами же не сдавались и бились до последнего, говоря, что лучше умереть свободным фризом, нежели попасть под власть какого‑нибудь сеньора или государя. А если их все же брали в плен, то никакого выкупа за них получить было невозможно, поскольку ни друзья, ни родственники не желали их выкупать, оставляя умирать в заключении; своих людей они вызволяли из плена, если только имели пленных врагов, которых выдавали в обмен на своих, человека за человека, но когда знали, что их людей в плену нет, то всех своих пленников убивали»[636]. Поэтому во время сражений дворяне старательно избегали сдаваться в плен «черни» (английским лучникам, например), ибо пощады от нее ждать было нечего; понятно, что в обратном случае происходило то же самое. Стоит также вспомнить о ярости сражающихся и о специальных наставлениях командующих, из‑за чего битвы бывали кровавыми, с большими потерями особенно для побежденных, ибо, как замечает Фруассар: «по общему правилу большие потери несут проигравшие»[637].
Мы располагаем достаточно надежными данными о людских потерях в полевых сражениях, по крайней мере, двух последних столетий Средневековья. Победители обычно старались пересчитать убитых (иногда и пленников), опознать их и похоронить по христианскому обычаю, и все это проводилось под руководством нескольких рыцарей и герольдов. Так сделал Эдуард III после битвы при Креси (1346 г.). «И тогда он приказал двум весьма доблестным рыцарям отправиться туда, вместе с ними послал в путь трех герольдов распознавать гербы и двух писцов, чтобы вносить в список имена тех, кого они найдут»[638]. Так же поступил и Черный принц после боя у Нахеры (1367 г.). «И когда все вернулись с поля боя, принц приказал четырем рыцарям и четырем герольдам пройти по полю, чтобы узнать, сколько человек полегло и сколько взято в плен»[639].
К сожалению, эти расчеты, часто приводимые хронистами или упоминаемые в документах, не всегда вызывают доверие: всех пересчитывали или только знатных? Учитывались ли убитые во время «погони», а также смертельно раненные? Не говоря уж о постоянном искушении преувеличить потери побежденных, дабы придать больше славы победителям. Посему пользоваться этими источниками приходится осторожно, сопоставляя их сведения с другими данными, если они существуют.
Анализ целой серии сражений с XI до XV в. позволяет предположить, что побежденные теряли от 20 до 50% убитыми от общего численного состава. В битве при Куртре (1302 г.) пали 40% французских рыцарей, при Касселе (1328 г.) – по меньшей мере половина фламандских ополченцев, при Халидон‑Хилле (1333 г.) – 55% шотландских кавалеристов, при Азенкуре и Пуатье – по 40% французских рыцарей[640]. Вполне достоверными выглядят цифры, приведенные в «Верном служителе», по поводу Равеннского сражения 1512 г., в котором с французской стороны погибли 3000 пехотинцев, 80 тяжеловооруженных кавалеристов, 7 дворян королевского дома и 9 лучников лейб‑гвардии[641]. По окончании сражения при Висби (1361 г.) убитые были погребены в восьми общих рвах; три из них впоследствии стали объектами раскопок, и в них нашли останки 1185 воинов[642]. В битве при Хеммингштедте в 1500 г. между войсками Иоанна I Датского и крестьянами Дитмаршена, последние, одержав победу, потеряли 5% (300 убитых), а датчане – 30% (3600 убитых) воинов[643]. Эти данные объясняют, почему люди испытывали страх перед любым полевым сражением: дело не только в катастрофических военно‑политических последствиях поражения, но и в чрезвычайно большом риске, которому подвергались люди на протяжении нескольких часов боя. Этим, впрочем, объясняется относительная редкость настоящих баталий, так что даже профессиональные военные за всю свою карьеру участвовали только в одной или двух.
Уже давно считаются верными сведения Макиавелли о кондотьерах, которые так заботились о своем «человеческом материале», что старались сражаться без потерь с обеих сторон[644]. По поводу битвы при Ангиари (1440 г.) он писал: «При столь полном поражении в столь яростной битве, длившейся целых четыре часа, погиб всего лишь один человек, но погиб не от ран или верного удара, а упал с коня и был затоптан лошадьми. Сражение тогда не представляло никакой опасности; сражались всегда конными в полных доспехах и, сдаваясь в плен, сохраняли свою жизнь; таким образом, люди были всегда защищены от смерти – доспехами, когда сражались, и сдачей в плен, когда больше не могли сражаться»[645]. В действительности же потери в той битве достигли 900 человек убитыми. Согласно тому же Макиавелли, в битве при Молинелле (1467 г.) «никто не погиб, лишь несколько кавалеристов с обеих сторон были ранены и несколько взяты в плен»[646]. И здесь опять большое преувеличение, ибо цифра – 600 убитых – кажется более правдоподобной. Однако в войнах XV в., особенно среди итальянцев, если не вмешивались иностранные войска (французские, испанские, турецкие), потери и впрямь были очень невелики: подсчитано, что из 170 капитанов, под командованием каждого из которых было более двухсот копий, погибла в бою лишь дюжина. Процент потерь среди простых солдат, кажется, был не намного выше[647].
Однако дело было не только в страхе смерти: перспектива оказаться в плену и быть вынужденным платить разорительный выкуп, несомненно, порождала другой трудноизмеримый страх. Правда, риск смерти, присущий всякой жизни, даже самой далекой от войны, в силу высокой естественной смертности, мог обесценить риск случайной смерти во время военных действий.
Средневековые общества, будучи обществами военными, сделали мужество в бою одной из своих главных ценностей. Часто право командовать ставили в зависимость от личной доблести, об этом свидетельствуют прозвища многих князей и королей (Ричард Львиное Сердце, Иоанн Бесстрашный, Болеслав Храбрый, Людовик Воитель)[648]. Мужество считалось «достоинством», которое доставалось в удел не всем, достоинством, которое постоянно ставили под сомнение и боялись утратить. Тема упадка рыцарства, изнеженности воинов и народа встречается в произведениях светских, а чаше, вероятно, церковных авторов на протяжении почти всего Средневековья.
ГЛАВА X