Так ему милиция и поверила.
Весь дом перерыла, но зато нашла в холодильнике какой‑то кусок мяса, очень подозрительный. Иван Иванович и сам, когда принёс его из куриного магазина, долго рассматривал — очень уж волосы из него удивительные росли. Милиция тут же стала кричать, что нужно, мол, искать голову от этого куска, и полезла на табуретку, чтобы проверить антресоль. Но табуретка, наверное, была не очень хорошая, потому что милиция с неё свалилась и расквасила себе всю морду.
Обиделась тогда милиция на Ивана Ивановича и ушла куда‑то к себе в отделение. А Иван Иванович глаз распухший пальцем вывихнутым потрогал и решил, что надо бы пистолет куда‑нибудь получше перепрятать.
И опять спать лёг.
А когда постучали в двери, Иван Иванович даже ничуть не удивился. Уж если десять лет никого не было, то потом обязательно будут всю ночь в дверь барабанить.
Открыл Иван Иванович дверь, а там тёща его бывшая стоит. И мужчина с ней какой‑то.
«Здравствуй, — говорит, — Ванька».
«Здравствуйте, — отвечает Иван Иванович, — Пелагея Матвеевна». А сам думает, что может и не Матвеевна. Может, Михайловна. Сколько лет прошло.
«Дурак ты, Ванька, — говорит тёща. — Как был всю жизнь дурак, так дурак и остался. Какая я тебе Пелагея Матвеевна. Тем более что Васильевна. Я ведь жена твоя бывшая».
Присмотрелся Иван Иванович — и правда жена. Только на тёщу очень похожая десять лет назад. Интересно, думает Иван Иванович, а на кого сейчас теща похожа? Неужели на жену?
Пока он всё это думал, та уже давно зашла и стала по квартире ходить. Она, ещё когда с Иваном Ивановичем жила, тоже, бывало, домой неделю не ходит, а потом вернётся и давай по всем углам заглядывать. Принесёт с кухни помаду и страшным голосом спрашивает: «Это что такое?» Ну что тут ответишь? Помада, она и есть помада.
|
Только на этот раз она ничего не нашла. Богато, говорит, живёшь. Чаем бы хоть попоил. А мужчина её уже на табуретке уселся, серьезный. Муж, наверное, новый. Хотя, какой он новый? Плешивый весь какой‑то. Вот пиджак на нем — да, пиджак новый. Сидит и молчит. Непонятно только — стесняется или брезгует.
Его Иван Иванович тоже вспомнил. Он у них однажды полгода жил. Тоже всё молчал. Иван Иванович даже не знал, как его зовут. Ему ещё жена в комнате на полу стелила. Давно это было.
Пока Иван Иванович всё это вспоминал, заходит вдруг жена на кухню, а в руке у неё пистолет. Оказывается, она за пять минут уже опять свои порядки навела и решила стол разложить. Места ей мало, что ли?
Ты что, говорит, застрелиться решил?
Иван Иванович даже руками развел. Про цыгана ей рассказывать, что ли?
Да так, говорит, сам не знаю, откуда взялся.
Ну, тогда, говорит жена, ни к чему он тебе, ещё стрельнешь в кого‑нибудь. И спрятала пистолет к себе в сумочку.
Иван Иванович чуть не подпрыгнул от радости. Слава Богу, думает, пусть забирает. Ни к чему он мне, этот пистолет.
Напоил он их чаем. Хотел было мяса сварить, но жена, оказывается, его уже выбросила в мусорное ведро. Ну, выбросила и выбросила. Иван Иванович не стал с ней спорить. Он и раньше‑то не очень спорил, а теперь и вовсе разучился.
Проснулся он рано утром на кухне, собрал газеты с полу. Выходит в коридор — а дверь настежь открыта. Ушла, значит, жена с мужчиной своим.
Закрыл Иван Иванович дверь и пошел в комнату, матрас свернуть. Опять в двери стучат.
|
Вот ведь, думает Иван Иванович.
Открыл двери, а там цыган давешний стоит и головой качает. Что же ты, говорит, такой‑сякой, пистолет кому попало отдаёшь? На, говорит, держи, и больше никому. Последнее мое тебе предупреждение. И ушел.
Иван Иванович долго ещё потом в дверях стоял. То на пистолет посмотрит, то в подъезд. Пусто в подъезде, тихо. Только помада чья‑то на ступеньке валяется раздавленная.
Вернулся Иван Иванович назад в комнату, положил пистолет прямо посреди стола и на табуретку сел. Сидит, ждет.
Только в дверь никто больше не стучит.
Встал Иван Иванович с табуретки, выглянул в подъезд — тихо. Борщом только очень пахнет.
Запер он дверь и опять сел. Вдруг слышит шаги чьи‑то на лестнице. Вскочил Иван Иванович, к двери подошел, послушал — да нет, мимо кто‑то прошел.
Снова сел Иван Иванович на табуретку. Посидел немного, потом пошел в окно выглянуть. И как раз вовремя — подъехала к подъезду машина, открылись у нее все четыре двери, и вышли четыре мужчины в пальто, все одинаковые. И в подъезд зашли. Побежал Иван Иванович, из квартиры выглянул, прислушался — тихо.
И борщом пахнет так, что даже страшно становится.
В понедельник утром Иван Иванович проснулся, послушал радио и пошел на службу. А пистолет так и оставил на столе лежать.
Зато по дороге на службу произошло с Иваном Ивановичем странное происшествие. Как только он залез в троллейбус, все люди побежали к дверям, чтобы на улицу выйти. Так торопились, что даже одну старушку убили. Старушка сама кричала: «Ой, убили, люди добрые!»
|
Иван Иванович посмеялся над старушкой и подумал, что сзади, наверное, ещё один троллейбус, пустой, поэтому все туда и побежали. А ему зачем куда‑то бежать? Ему и в этом троллейбусе места хватает. Тем более что на каждой остановке люди вроде как к троллейбусу подбегут и начнут лезть друг другу по головам, а потом как бы передумают и назад пятятся. Те, которые ещё не передумали, сзади напирают, кричат друг на друга. В общем, шуму много, а троллейбус постоит‑постоит и дальше пустой едет.
Очень удивительные они, эти люди. Раньше Иван Иванович сильно на них удивлялся, а потом ничего, привык.
Так он и доехал до самой службы.
А больше в этот день с ним ничего не случилось. С Иваном Ивановичем вообще редко что случалось. Пистолет только этот.
Вернулся Иван Иванович вечером домой, открыл дверь, зашёл.
А пистолета на столе нет.
Сначала Иван Иванович подумал, что его ограбили. Потом посмотрел вокруг — всё на месте. И стол, и матрас, и табуретка тоже на месте. Радио на стене висит.
Пошёл он тогда к двери. Там вокруг замка фанерка была такая, чтобы он не вываливался. Нет, фанерка на месте и гвоздями прибита.
Никто, значит, дверь не ломал, а то как бы её снаружи приколачивать?
Подошёл Иван Иванович к окну, вниз посмотрел — даже страшно подумать. Восьмой всё‑таки этаж. А лифт уже который год не работает. Как дом построили, так и не работает.
Нет, ничего Ивану Ивановичу не стало понятно. Попил он чаю, радио послушал и спать собрался.
Развернул он матрас, а в нём пистолет лежит. Ну что с ним поделать, а?
Положил Иван Иванович пистолет назад на стол. Вдруг в дверь как забарабанят! Испугался Иван Иванович, схватил пистолет со стола и завернул назад в матрас. Подошёл к двери, послушал — тихо. Открыл — нет никого.
Пришлось Ивану Ивановичу и эту ночь на газетах спать. Оно бы ничего, матрас, он тоже не очень мягкий, только вот шуршат эти газеты. Да и странно было бы, кабы не шуршали. Газеты все‑таки.
А ночью Иван Иванович проснулся от страшной стрельбы. Кричит кто‑то на неизвестном языке и палит во что ни попадя. Или, может, один палит, а другой кричит. Поди разберись.
Сначала Иван Иванович сильно испугался, а потом вспомнил, что у него внизу живёт один сосед. Ему ночью специальное кино показывают для тех, кому утром на службу не надо идти. Тем, которым на службу, им другое кино вечером показывают — постановку какую‑нибудь, или балет, или новости разные.
А у Ивана Ивановича и вовсе никакого телевизора не было. Поэтому он не стал на соседа обижаться и опять заснул.
Утром он проснулся, умылся и пошёл посмотреть, как там пистолет поживает. Развернул матрас — лежит, живой‑здоровый и тёплый даже.
Оно и понятно — если бы Иван Иванович всю ночь в матрас завернутый проспал, он бы тоже теплый был. Это вам не на газетах спать.
Вышел Иван Иванович на улицу, пришёл на остановку, а там уже совсем что‑то непонятное творится. Во‑первых, темно, хоть глаз выколи, а во‑вторых, ни одного живого человека.
И ветер дует.
Постоял Иван Иванович совсем даже недолго, а уже троллейбус подходит.
Обрадовался он, зашёл. Смотрит, а троллейбус опять совсем пустой, только один человек впереди сидит, в шляпе, а из‑под шляпы волосы рыжие во все стороны торчат. Ну, Иван Иванович, понятное дело, не стал бежать этому человеку в лицо заглядывать. Он, как раз наоборот, сел потихоньку сзади и стал смотреть в окошко.
А за окном темно совсем, даже окна в домах не светятся. И троллейбус мчится со страшной скоростью без всяких остановок. А куда едет? Ничего не понятно.
Ивану Ивановичу, чтобы до службы доехать, нужно три раза повернуть, чтобы у троллейбуса хоть один раз рога с проводов слетели.
А тут едет он все прямо и прямо. Хотя, может быть, Иван Иванович так из‑за этого рыжего разволновался, что и не заметил. Может быть, и так.
Но рога ни разу не слетали, это точно. Потому что Ивану Ивановичу, ещё когда он сел, показалось, что за рулем и водителя‑то никакого нет. Если бы рога слетели, водитель бы вышел, и Иван Иванович сразу бы понял, что ошибался. Только никто никуда не выходил.
А троллейбус всё едет и едет. У них в городе и улиц таких длинных не было. Да Бог с ними, с улицами, а вот водитель — это другое дело.
Тут пассажир впереди встает и идёт к Ивану Ивановичу. Идет и за сиденья хватается, потому что троллейбус очень сильно из стороны в сторону качается.
И улыбается золотыми зубами.
Подошёл он, достал из кармана пистолет, тот самый, прижал его Ивану Ивановичу к зубам и выстрелил.
Очень это больно, когда все зубы вылетают.
Сидит Иван Иванович на матрасе и за зубы держится.
Потом уже понял, что приснилось это ему всё. Интересно, думает Иван Иванович, а жена тоже приснилась? А про то, что цыган приходил? А вдруг и пистолет приснился? Как же это узнать? Не спросишь ведь никого.
Думал‑думал Иван Иванович и придумал. Нужно в холодильнике посмотреть. Если кусок мяса там лежит, значит, жена приснилась. А если жена приснилась, то очень может быть, что и всё остальное тоже.
Хотя, кто его знает. Но лучше бы, чтобы приснилось.
Пошел Иван Иванович на кухню, холодильник открыл. Смотрит — а мясо на месте. То самое, с волосами.
И пистолет рядом лежит, весь льдом покрытый.
Проще всего, конечно, подумать, что Иван Иванович взял, да и сошел с ума. Ну, с ума‑то сойти — дело нехитрое. А пистолет? Лежит он в морозильнике, и всё тут. Номер на нём кто‑то напильником спиливал, да так и бросил.
Ивана Ивановича можно, конечно, отправить в сумасшедший дом. А пистолет куда? В милицию?
Много эта милиция в цыганах понимает.
Уже потом, кстати сказать, проверила милиция этого цыгана, когда он на базаре сову вареную продавал. Ну и что? Выяснилось, что он вовсе не цыган, а француз. Французы, они, оказывается, тоже рыжие бывают.
Пожала милиция плечами и отпустила цыгана восвояси. Нельзя же, в самом деле, сажать француза в тюрьму только за то, что он совой вареной торгует.
Поэтому пусть всё будет как есть.
Пистолет лежит в холодильнике, а Иван Иванович сидит на табуретке и слушает радио. По радио как раз передают какие‑то новости.
У них, на радио, всегда есть разные новости. Да оно и не удивительно. Много чего на свете случается.
Фокусник
Один фокусник выкинул такую штуку: взял и распилил ножовкой живую женщину.
Он вышел на арену и спросил, кого распилить ножовкой? Эта женщина из второго ряда и выскочила. Может, клюкнула лишнего, а может, из деревни приехала — не знала она, что пилят всегда только специальных подставных женщин, которым всё как с гуся вода.
Ну и распилил её фокусник напополам, всю арену кровищей залил, сам весь перемазался, как свинья. Женщина сначала орала, а потом ничего, затихла.
Допилил он её, раскланялся и собрался за кулисы уйти. А публика ногами топает: требует женщину обратно. Фокусник руками разводит: «Как же я вам её обратно отдам, если у вас на глазах только что её распилил? Я же фокусник, а не волшебник!»
Тут одна старуха как закричит, что мало того, что крупа в магазине каждый день дорожает, так ещё и живых людей при всём честном народе среди бела дня ножовками пилят, да ещё деньги с них за это дерут!
Набросилась публика на фокусника, чтобы его на части разорвать, но, к счастью, милиция его спасла и в тюрьму посадила.
Стали в тюрьме выяснять — может быть, это сумасшедший фокусник? Привели к нему доктора, тот его молоточком постучал, про папу‑маму расспросил — нет, совершенно нормальный! Такого нормального не каждый день и на улице‑то встретишь.
«Зачем, — спрашивает доктор, — вы живую женщину распилили?» — «А как же ещё? — удивляется фокусник. — Я же при всех пообещал, что распилю, мне что, перед людьми позориться? Давши слово — держись!»
В общем, взяли этого фокусника и расстреляли, раз он не сумасшедший.
А за что расстреляли, спрашивается? Он же с ножовкой за этой женщиной не гонялся, она сама к нему пришла.
Колечко
Как‑то раз одна женщина забыла у одного мужчины на комоде колечко.
Мужчина это колечко нашёл и тут же напялил на мизинец: интересно ему было — налезет ли? Налезло.
Только хлоп — и нету мужчины, пропал. Ни рук, ни ног, ни мизинца того, на который надевал колечко. И непонятно: как его теперь снимать, да и снимать тоже нечем.
Повисел мужчина немного в воздухе. Ну, думает, сейчас прискачет ко мне с ледяным мечом Ангел Чорный на Коне Бледном.
Нет, никто не скачет.
Ещё немного повисел. Тут подул из окна сквозняк, и выдуло мужчину через дверные щели на лестничную площадку. А там как раз соседи только что рыбу пожарили. Перемешался мужчина с рыбным воздухом — вот и нет человека.
А ведь собирался он всю зиму заклеить окно. Купил даже на базаре специальные полоски, якобы липкие, но они не прилипли нихуя: отвалились и скрючились. Ну и ладно, подумал мужчина, в следующую зиму заклею.
Нет! Обязательно, обязательно нужно заклеивать окна. Даже если кажется, что будто бы скоро весна, всё равно нужно.
А самое главное — ни за что нельзя трогать женских колечек: один только Чорт знает, что там наши женщины на пальцах носят.
Город‑3
Только не надо на меня кричать.
Да, я разрушил этот город. Сам придумал, сам разрушил. Мой город — что хочу, то и делаю. Одним городом больше, одним меньше.
Всё равно вы не знаете ни одного обвинения, о котором я бы уже не подумал.
Никакого плана не было. Всё сочинялось на ходу.
Собака задирала ногу, и вырастало дерево с русалкой на самой толстой ветке, а другая ветка, плавно изгибаясь, заканчивалась удавленником. И всё это мимо, мимо, как декорация, призванная изображать движение повозки в бездарно драматическом театре моего самого первого и неудачного города. Я тогда ещё ничего не разрушал сам и поэтому, выхватив из рёберной части толстомясой империи солидный кусок, сделал свой первый город столицей этой грудинки, нагнав туда подневольных переселенцев в шелковых шарфах с сотовыми телефонами, от всей души ненавидевших это пыльное образование с морозами в августе и комарами в январе. А уже эти переселенцы сами позвали разноцветных турков, которые и не оставили от того города камня на камне. Не то ещё две тысячи лет я спотыкался бы на одной и той же кочке, родной и тошнотворной, как детсадовское какао.
А этот город был уже третьим. Мне казалось, что я чему‑то научился на первых двух.
Я старался. Придумал медленный снег на трамвайных путях, а самих трамваев нарочно придумывать не стал, они сами потом откуда‑то появились, от какой‑то моей же незаметной подлости, а может, на стене начеркал какую‑нибудь каббалистическую загогулину, не знаю… Эти трамваи невозможно было выследить и уничтожить, потому что появлялись они только один раз, в пять часов утра, грохоча чугунными колесами и разрушая мой дом тогда, когда не открыть глаз и не оторвать головы, когда ночь уже кончена, а утро ещё неизвестно, настанет ли.
Посреди города я сочинил дерево, ветки которого на этот раз были слишком тонкими, и поэтому бледная русалка с бесцветными глазами уже не сидела на них, а тянулась к нескончаемой черешне под неусыпным надзором матушки в халате с одной пуговицей на все случаи жизни. Однажды я напустил на город небольшой потоп, который затушил в нем все огни, кроме моей неотвратимой свечки, и русалка, впервые в жизни оторвавшись от черешни, пришла посмотреть ко мне в окно.
Еще в первом городе я узнал о шарообразности этого мира. Помню, как я смотрел в спину уходящему навсегда человеку, наблюдая, как сначала исчезают его ноги, потом плечи, голова… И вдруг я понял, что он никуда не уйдет, а будет появляться из‑за спины снова и снова, до скончания времен. Поэтому свой третий город я окружил горами. Нет, не для того, чтобы защититься ими от все возрастающего числа ушедших людей, на самом деле эти горы были всего лишь оптической иллюзией, я проверял — сколько ни иди, они отодвигаются всё дальше и дальше, как радуга. Но, во всяком случае, они хотя бы закрывали отвратительную в своей непрерывности линию горизонта.
Я потихоньку обживал свое новое пространство, размечая улицы и кварталы желтыми каракулями на снегу и пеплом, сыпавшимся с измятых сигарет.
Но уже тогда город стал вести себя неправильно. Однажды я проснулся ночью на совершенно незнакомой улице, до того темной и прямой, что она просто не могла бы прийти мне в голову. На ней жили кашляющие от злобы собаки, и когда она всё же закончилась, я снова увидел ненавистную линию горизонта, из‑за которой выползала на бесконечную помойку алюминиевая луна. Крекс, фекс, пеке. Я порылся в карманах, да где там… Папа Карло опять остался без новой куртки.
Из города в разные стороны уходили рельсы, и, отправившись по ним путешествовать, в самом конце я обнаружил своего высохшего предшественника с неестественно настоящими ногтями на чёрных перебинтованных ногах и покрытый мелкими трещинами портрет дамы с глазами русалки, смотрящей на свечку в моём окне.
А на обратном пути меня подкараулил и схватил невзаправдашний горбун в белом халате. Он смешивал в пробирках волшебные жидкости и разрешил мне подуть в стеклянную трубочку, чтобы жидкость в пробирке задымилась и окрасилась в рубиновый цвет, ух ты!
Очевидная банальность горбуна предлагала усомниться в его реальности, и я ушел от него, уже не помню как, позволив ему пытать до скончания времен усталых путников с рюкзаками, полными жухлых трав. Это была чужая территория, там я был не хозяин.
Но пока я путешествовал по рельсам, город усомнился уже в моём существовании. Возможно, виной тому была та же самая банальность, на которую с идиотской настойчивостью указывали зеркало в затоптанной прихожей и черный бюстгальтер, третий месяц сохнущий на трубе в ванной.
Город торопливо переделывал придуманных мной людей, он задавил машиной счастливую бабушку с белым платочком, плясавшую возле пивного ларька, замусорил все улицы и перегородил их троллейбусами со сваренными коротким замыканием рогами. Он населил город близнецами‑милиционерами, которые размножались простым делением. Я сам однажды видел — стоял на углу сержант, потоптался как‑то странно, глядь — а их уже двое. И лица у них одинаковые, и звания, и фамилии даже.
И прохожие, которых я придумывал, чтобы было не скучно ходить по улицам, стали какими‑то пыльными и застиранными. Их по утрам вывозили древними растрескавшимися автобусами из каких‑то хранилищ на краю города и туда же свозили по вечерам, сваливая как попало, вперемешку с прохудившимися молочными пакетами.
Я ходил по своему городу и не узнавал его. Неужели все это сочинил я? Хотя вон она — пуговица от моей рубашки в асфальтовой трещине.
Какой‑то злой Мебиус успел склеить свое кольцо с односторонней поверхностью, из которой невозможно уйти. Декорации совершили круг сквозь паутину кулис, и на сцену опять выползло дерево с развешенными для просушки агрессивно сиреневыми рейтузами примадонны.
Опять война.
Ну почему, почему все и всегда кончается войной? Ну, любовь — понятно, но ведь и ненависть тоже. Да что там говорить, валенок в мусоропровод выбросишь — и на тебя уже идет хорошо организованный манипул соседских пенсионеров, лязгающих крепкими железными зубами.
Как‑то раз в бане ко мне подошел голый кривоногий человечек и протянул младенческую молочную бутылку, уверяя, что эта мутная жидкость сделает меня бессмертным. Мне стало смешно — я и так был бессмертен — и глотнул из бутылочки. Последнее, что я помню из той жизни, — это клок чьей‑то кожи с толстыми поросячьими волосами, оставшийся на плохо забитом в деревянную ступеньку гвозде.
Все рассыпалось, растрескалось и разъехалось по швам, а я все никак не мог приподнять то, что осталось от моего лица, и навести, наконец, порядок. Впрочем, никогда я не умел его наводить.
Вырванный с корнем и разбитый об стену телефон, давным‑давно отключенный за неуплату, звонил теперь только для того, чтобы расхохотаться в лицо, и город навалился на меня всеми своими домами, деревьями и тенями, намертво придавив к полу, чтобы я не извернулся, не выскользнул и не ушел от него в окно седьмого этажа. Зачем? я никуда не собирался.
Открывалась дверь, и заходил человек с горчичным баллончиком, чтобы, наступив на мою рубашку ногой, оторвать ей рукав и унести неизвестно куда, в шкафу, в стариковской затхлости отмучившихся штанов и ботинок, поселился призрак старушки‑учительницы с нижнего этажа, захлебнувшейся в крутом кипятке, хлещущем в моём туалете из треснувшего унитазного бачка.
Холодильник со скрипом раскрывал заржавленные двери, выставляя напоказ плесневелые внутренности, мертвых животных и разноцветные отравы, не леденеющие среди малахитовых пельменей и сталагмитов окровавленной морозилки.
Как‑то раз, вынося среди ночи свой постыдный мусор, я встретил на лестнице давних искалеченных путников. Они курили иссохшие и раскрошившиеся за многие годы травы из своих рюкзаков, и, когда я проходил мимо, они спрятали от меня свои воспаленные глаза. Как они попали сюда? Они не умели убегать, они вообще ничего не умели. Только говорить медленные слова и слюнить нечувствительным пальцем пылающие кончики своих папирос.
Я тут же подумал, что, пока валялся в бане, злой горбун завоевал город, и его тихие войска передушили всех моих жителей, да‑да, я сам видел, как их костлявые руки по локоть торчат из чужих треснувших пиджаков. Но нет, так было бы слишком просто. Победить горбуна, сбросить его в жерло недалекого вулкана, а смерть в яйце, ну и яйцо туда же… Совершать одноразовые подвиги умеет любой дурак, способный взять себя за шиворот и дернуть покрепче. Но попробуйте‑ка просто подержать себя за шиворот хотя бы пару дней…
Я разорвал и сжег черный бюстгальтер, но вместо него появилась пыльная зубная щетка, я отравил призрак старушки жидкостью «Раптор», от которой в доме завелись тысячи белых тараканов, я купил себе новые штаны и опрокинул на них банку с безголовыми шпротами. Каждое утро я рвал на себе паутину, но к вечеру, опять облепленный ею с головы до ног, засыпал в ботинках, не в силах доползти до дивана.
Господи, думал я, ну почему? я же помню, я же переворачивал эту жизнь, почему же я не могу сдвинуть сейчас эту скользкую многотонную тушу, расползшуюся по улицам этого города как забытое кислое тесто? Если бы то, что я сделал сегодня, оставалось хотя бы до завтра… Но оно равнодушно шлепалось назад и лениво расползалось в ту же бесформенную лепешку.
И так будет всегда, понял я. Отныне и присно. И никто не уйдет отсюда, потому что самолеты будут летать только в гнусный город Константинополь, а поезда все давно сошли с рельсов, и последний, покрытый сосульками Летучий Голландец с седым проводником, застрявшим вместе с мусорным баком в автоматической сцепке, будет выть, проносясь мимо безлюдных разъездов.
Ненужная война была проиграна. Мне ли, тысячи раз говорившему «все будет хорошо», было этого не знать? Это лицо не стоило того, чтобы его сохранять. Такие лица, объеденные крысами, валялись в каждой канаве бывшего города.
И что? Я роюсь в карманах — в пальто их четыре, в пиджаке — пять, в штанах — три, да ещё два на рубашке. Слишком много для последней двадцатки, которую все равно разменял ещё позавчера…
Нет, так нечестно. Я не покладал рук, валился с ног, совершал с утра по четыре подвига натощак, без единого перекура, и что осталось? Сломанная сигарета в кармане старой куртки?
И сентиментально‑картонная русалка, без которой этот город вообще не имеет никакого смысла, выползла из‑за спины. Она совершила кругосветное путешествие, прыгая из лужи в лужу. Господи, что же с тобой сделалось? Под какими грузовиками ты валялась? Да, я понимаю, что путь вокруг света неблизкий, но почему же ты первым делом побросала именно то, что ты побросала, и почему ты так гордишься тем, что от тебя осталось?
Я знаю, почему они всегда уходят, но так и не понял, зачем они обязательно возвращаются.
Рассказать мне, что никакого дерева не было? Зачем? Его давно спилили и построили киоск, торгующий презервативами из гусиной кожи.
Ну и сжег я этот город.
Извините, так уж вышло… Бросил в речку сигарету, все как заполыхало… Пожарные набежали с пирогами и блинами, да где там…
Все бред. Пыль и пепел.
Сказка, которую все знают
Вы все, конечно, эту сказку знаете.
Ну, про то, как жила‑была капризная принцесса, и её выдали замуж за первого встречного нищего, чтобы не очень о себе воображала. А нищий впоследствии оказался соседним королем.
Не знаю, как вам, а мне эта история всегда была подозрительна. Что это за принцесса такая, что, вместо того чтобы хорошенько треснуть по уху своего нищего, который, оказывается, над ней столько времени издевался и делал из нее круглую дуру, разулыбалась до ушей и умерла с ним в один день? Я, конечно, принцесс не очень много знаю, но зато был неоднократно знаком со швеями‑мотористками. Так вот, даже швея‑мотористка немедленно плюнула бы этому королю на мантию и ушла бы к себе в общежитие.
Тут мне кто‑нибудь начнет жалостливо растолковывать, что та принцесса жила давным‑давно, да ещё и в тридевятом государстве… Не хочу даже этого слушать. Почему‑то считается, что давным‑давно все были простые, как брюква, без всяких этих затей. Всем как‑то кажется, что любое следующее поколение куда замысловатее предыдущего, а что умнее, так это наверняка. Даже на родителей своих мы смотрим, как на детей — раз уж они, дожив до таких лет, не свихнулись, не утопились и не ушли в монастырь, стало быть, жизнь они прожили скучную и незатейливую и о бурях наших душ никакого понятия не имеют.
Нет, люди, они всегда одинаковые. Вот вы, дорогой читатель, если досюда дочитали, значит, вы очень сложный. А вон тот, который идет мимо в болониевой куртке, — он как раз простой, как брюква, хотя, к сожалению, живёт с нами одновременно.
Ох ты, господи ты боже мой, помоги же мне как‑нибудь выехать обратно на скользкую тропинку сюжета.
А то есть у меня знакомая. Начнёт она, бывало, рассказывать историю. Там и пройти‑то — два шага, но после первого же предложения она убредает в какой‑то бурелом и пишет там совершенно дикие кренделя, как казённый Дед Мороз в новогоднюю ночь после пятой поздравленной квартиры. Наконец она забредает в какую‑то уже совершенно ледяную пустыню, где давно уже вымерли последние дальние знакомые малознакомых родственников, и тут происходит чудо — с помощью обыкновенного «так вот» она, как какое‑то кенгуру, делает громадный прыжок и оказывается на финише, где её тоже, впрочем, уже никто не ждёт и судья давно спит в кустах, накрывшись клетчатым флажком, чтобы во сне не проглотить муху.
А к чему я это? Да ни к чему. Так просто.
Так вот (делаем прыжок), было все с принцессой совсем не так. Хотя, не настаиваю, что было совсем уж так, как я рассказываю. Я не Матфей и не Лука, но, как и в случае с их историей, ясно одно — что‑то, однако, было.
Но больше всего меня, впрочем, беспокоит одно — не обиделась бы на меня та самая знакомая, которая так любит рассказывать истории.
А знаете, я уже однажды писал историю про принцессу. Та принцесса почему‑то получилась у меня очень похожей на одну совсем другую мою знакомую.
Отчего это так? Зачем они всюду лезут, эти знакомые? Куда от них деться? То ли не знакомиться ни с кем? Так ведь поздно уже. Хорошо бы, конечно, возникнуть где‑нибудь посреди океана в результате вулканического процесса, сидеть там на голой скале и творить, по совету Оскара Уайльда, чистое искусство.
Впрочем, этот самый Уайльд тоже гриб ещё тот был.