Отпевание Владимира Набокова




Сергей Эмильевич Таск

Осенний разговор

 

 

Текст предоставлен правообладателем https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=3955375

«Осенний разговор. »: Время; Москва; 2013

ISBN 978‑5‑9691‑0811‑0

Аннотация

 

Можно заставить себя посмотреть скучное кино. Можно через силу проглотить какую‑нибудь «полезную» дрянь. А вот стихи по заказу не пишутся. Они вообще все реже пишутся. Я о лирике. Как будто внутри сломалось важное колесико. Что ж, тогда перечитаем написанное.

 

Сергей Эмильевич Таск

Осенний разговор

 

Теза

 

«Я перед вами виноват...»

 

 

Я перед вами виноват,

зацветший пруд и тонкий колос:

никак мой своевольный голос

звенеть не хочет с вами в лад –

я перед вами виноват.

 

Пора во всем сознаться мне:

простите, облака и птицы,

мне что‑то нынче не летится,

знать, руку отлежал во сне –

пора во всем сознаться мне.

 

И ты, Отец, меня прости:

хоть это труд, конечно, адов –

плодить людей, и рыб, и гадов,

но нам опять не по пути,

уж ты, Отец, меня прости.

 

Вся жизнь – на кончике пера,

и для того, кто понял это,

зима перетекает в лето

и с небом шепчется гора.

Вся жизнь – на кончике пера.

 

И в час исхода встретят нас

пруд, колос, облака и птицы,

и в этот час нам все простится,

а мы простимся в этот час

с собой – чтоб возродиться в вас.

 

 

«Хранить черновики – нечистоплотно...»

 

 

Хранить черновики – нечистоплотно,

как не снимать белья в разводах пота.

 

Измятый листик, отслужив свое,

не лучше, чем измятое белье.

 

Чем обнародовать издержки кухни,

на чистую бумагу деньги ухни,

 

затем чтоб лист, до жути голый, вновь

и душу растравил и вспенил кровь.

 

 

Превращение

 

 

Значит, так.

Выйдет человек с виолончелью и сядет на стул.

Особые приметы: голый череп, как бы составленный

из двух полусфер, тонкая переносица, очки.

Когда волнуется, выпячивает нижнюю губу.

Зажав виолончель между колен, он полезет в боковой

карман фрака и, достав носовой платок, вытрет им

сначала лоб, а затем гриф инструмента.

В перерыве между частями порядок будет обратным –

гриф, потом лоб.

Когда дирижер сделает знак, произойдет следующее:

Человек обхватит лапками стебель виолончели, белым

брюшком касаясь бархатной поверхности, а спину

выгнет так, что хитиновый панцирь фрака, плотно

облегающий сзади, станет переливать всеми

оттенками, от иссиня‑черного до ультрамаринового,

а кончики крылышек‑фалд затрепещут

от нетерпения.

Жук сомкнет – не раскроешь – железные челюсти и как

одержимый начнет раскачивать тонкий стебель,

быстро‑быстро перебирая его мохнатыми лапками.

И застонет стебель и сбросить захочет своего

мучителя – и не сможет, его жалобный голос будет

отныне то теряться в согласном хоре ковыль‑травы,

то прорываться во время затишья перед новым

порывом ветра, и западет он вам в душу, этот

человеческий голос.

 

Ростропович играет Дворжака.

 

 

Размолвка

 

 

Не плачь втихомолку,

я сам как убитый:

смешная размолвка,

смешные обиды.

 

«Ну, ты же большая», –

твержу, как младенцу,

и тушь вытираю

углом полотенца,

 

и робко, немея,

касаюсь затылка,

и вижу – на шее

пульсирует жилка.

 

Молчишь… взгляд невидящ

и дрожь подбородка.

Ты встанешь и выйдешь

нетвердой походкой.

 

Послышится кранов

фальцет медяковый,

ты, в зеркало глянув,

расплачешься снова.

 

Не надо, не трогай

круги под глазами,

они не от бога –

от ссор между нами.

 

Забудется ссора,

разгладятся лица…

Рассвет уже скоро,

сейчас бы забыться,

 

но кто‑то, злословя,

мне шепчет на ухо:

«Родные по крови,

чужие по духу».

 

 

«В глазах стояло: руку протяни...»

 

 

В глазах стояло: руку протяни,

Ты – боль моя, последняя лазейка…

В ответ летела медная копейка.

Или́, Или́! лама́ савахвани́? [1]

 

Мать – в плач: «Война, сыночка мне верни,

Шальная пуля, обойди сторонкой…»

А утром приходила похоронка.

Или́, Или́! лама́ савахвани́?

 

Не мучай, прокляни – не прогони.

А сам стою и все чего‑то медлю…

Ну, вот и кончено, теперь хоть в петлю.

Или́, Или́! лама́ савахвани́?

 

 

Отпевание Владимира Набокова

 

 

Сыграл под абсурдинку и – на боковую,

к концу не испытав приязнь.

И мнилось – кто‑то пел за стенкой аллилуйю,

как приглашение на казнь.

 

Не бабочек, но жизнь ты, лепидоптеролог,

ловил, бросаясь на сучок.

Ведь сколько в махаонов ни вонзай иголок,

поймаешь сам себя в сачок!

 

Гранитный Петербург, воздушный Сан‑Франциско…

Рискуя совершить faux pas,

по‑русски, по‑французски, по‑английски

петляла без конца тропа.

 

Петляя и кружа, она вела в Россию,

даря прозренье слепоты,

чтоб детских лет фантом, предвестник ностальгии,

взрастил чудесные цветы.

 

Прозренье? Да. Презренье? Да, и это.

Но главный все‑таки итог

в том, что живая речь, услышав зов поэта,

к нему бросалась со всех ног.

 

За этот мир, за этот луч, мелькнувший

в твоем волшебном фонаре,

в последний вечный путь страдальческую душу

проводим взглядом, взор подняв горе́.

 

 

Фантазия

 

 

Отдаться, не разжавши губ!

Он не казался груб,

но не был люб.

Печали,

в глазах стоявшей, он внимал,

как душу вынимал,

но понимал

едва ли.

 

Чтоб в изголовье телефон

не поднял вдруг трезвон,

снял трубку он,

но зуммер

звучал, как приговор судьи.

Ах, как бы дух в груди,

того гляди,

не умер!

 

Ах, эта ночь и тишина!

Как патина, темна

и холодна,

как мрамор,

шагренью кожа под рукой

сжималась. Был такой

он взят тоской,

что замер.

 

И вспомнил, как давным‑давно

привиделось окно,

освещено

луною,

и наважденья колдовство

измучило его

все существо

больное.

 

Холодный блеск в ее глазах

вернул тот прежний страх,

тогда впотьмах

перед иконой

он чиркнул спичкой, и на миг

явилась стопка книг

и строгий лик

Мадонны.

 

Простоволоса, без прикрас,

Мадонна скорбных глаз

с него сейчас

не сводит.

Весь вид ее его корит,

а спичка всё горит,

и черный стыд

нисходит.

 

Взгляд, волосы, овал лица,

лоб как из‑под резца…

Всё до конца

вдруг вспомня,

он спичку выронил, и свет

исчез, как в сердце след.

Потери нет

огромней.

 

«Мадонна, первая любовь, –

шептал он вновь и вновь, –

не уготовь

конца мне,

чтоб образов былых наплыв

рассудок мой в обрыв

смёл, придавив

как камни!»

 

Тут он очнулся. Сквозь стекло

дошло зари тепло

и унесло

виденье.

Из трубки, сползшей с рычагов,

неслось, как жуткий зов

иных миров,

гуденье.

 

 

«Опалиха, Павшино, Тушино, Стрешнево…»

 

 

Опалиха, Павшино, Тушино, Стрешнево…

Горят облетевшие листьях в бороздах.

Как вальс, на три счета, ритм поезда здешнего

И, как одиночество, призрачен воздух.

 

Бессонницей ночью тянуло из форточки –

Опять домовые куражились в жэке.

И свет у кровати садился на корточки,

Заглядывая под прикрытые веки.

 

Ей было за тридцать, ребенок и прочее.

Он канул в ночи, как все гости, однако…

Однако рассыпать пора многоточие,

Коль нет под рукой целомудренней знака.

 

Рассвет приговор приведет в исполнение,

И чай будет медленно стынуть в стаканах,

А блики сиротских пейзажей осенние –

На окнах лежать, как на гранях стеклянных.

 

 

«Деревня будит город...»

 

 

Деревня будит город,

и вновь, как и вчера,

поскрипывает ворот

под тяжестью ведра.

 

И пусть на хорах мглисто,

проснуться мог бы слух,

настолько голосисто

заходится петух.

 

Но город куролесил

всю ночь, он изнемог,

он окна занавесил

и спит без задних ног.

 

Он, точно старец древний,

вовсю храпит, злодей,

и окликов деревни

не слышит, хоть убей.

 

Залез под одеяло,

смотря десятый сон,

ему и горя мало,

и знать не знает он:

 

тем, кто сейчас рискует

покинуть свой ночлег,

кукушка накукует

Мафусаилов век.

 

 

«Уходя уходи...»

 

 

Уходя уходи. Ни себя, ни других

не жалей и не мучай по старой привычке.

Самолично – без помощи – спарывай лычки

и меняй – добровольно – пшеницу на жмых.

 

Уходя уходи. Раз такая судьба,

гвоздь, вколоченный намертво, вырви клещами.

Не давай себя за руки брать на прощанье –

может статься, окажется жилка слаба.

 

Уходя уходи. Из насиженных мест,

от насаженных собственноручно сосёнок.

Натяженье крест‑накрест непрочных тесемок

на дорожной суме – чем, скажите, не крест?

 

Уходя уходи. Не вини никого

в том, что вдруг обернулся избой на отшибе.

Не искать же сомучеников по дыбе,

не делить же свое золотое вдовство!

 

Уходя уходи. И на стол не клади

ни бумаг черновых, ни предсмертной записки.

Пусть наврут, что хотят, а тебе – путь неблизкий.

Уходя уходи… Уходя уходи…

 

 

32 – 17

 

 

32 – 17

сумерки души

до конца Неглинной

дальше мимо цирка

желтый мой рогалик

брось, не мельтеши

зацепить недолго

ведь идем впритирку

 

32 – 17

попадешь в висок?

через Самотёку

и все время прямо

каждому воздастся

дайте только срок

то ли воздух прелый

то ли звезды пряны

 

32 – 17

мертвые зрачки

мост переезжаем

и у той церквушки

а за жизнь спасибо

вот вам пятачки

и десяток двушек

пригодятся двушки

 

 

Хирбет‑Кумран

 

 

Пел

голос пустынь

Как

детям поем:

Всё

пыль и полынь

Бог

в сердце твоем.

 

Тлел

огненный куст

Дождь

манну месил

Так

рек Златоуст

Рек

будто просил:

 

В храм

ты не ходи

Не

это твой дом

Взор

вглубь обрати

Бог

в сердце твоем.

 

Не

Тор, не Ваал

Не

Яхве, не Тоот

На –

чало начал

Ис –

хода исход.

 

Жги,

истина, ложь

Ночь

сменится днем

Ты

скоро поймешь

Бог

в сердце твоем.

 

 

Двенадцатый

 

 

Бедный Иуда!

 

«Иисус Христос – суперзвезда»

 

 

Сыграть мистерию о Сыне

пришло назначенное время,

и гибкость дал Господь осине,

чтоб вынести ей это бремя.

 

И, облегчая долг Сыновний,

одиннадцатерых отсеяв,

определил Он Сыну ровню,

храбрейшего из иудеев.

 

И Он поднес – еще до пыток,

до Гефсимана и Кайифы –

ему отравленный напиток

и смысл открыл иероглифа.

 

Сказал: «Погибнешь за идею?»

«Все проклянут, – сказал, – запомни».

И тот ответил, холодея,

ответил взглядом: «Да, исполню».

 

И крест свой, как потом Спаситель,

понес, под тяжестью шатаясь,

и все шептал: «Прости, Учитель»,

и – «Он велел», и – «Каюсь, каюсь».

 

Но ты был слишком предан вере,

чтоб не суметь прогнать сомненья,

и лишь однажды, на вечере,

глаза потупил на мгновенье.

 

Но час настал, и ты – не слизни! –

поставил, как велело Слово,

конец Его короткой жизни,

а с ним начало жизни новой.

 

Ты мог не подходить так близко,

чтоб жертву выдать римской страже,

мог вычеркнуть себя из списка,

к Нему не прикоснувшись даже,

 

так безопасней да и проще,

но нервы расшалились, что ли,

и ты Его целуешь в роще

из тамарисков и магнолий…

 

Предать! – нет большего искуса.

Простить! – нет жертвеннее чуда.

Иуды нет без Иисуса.

Нет Иисуса без Иуды.

 

 

Катехизис

 

Помянем рабов божиих, на поле брани

в Афганистане убиенных.

 

 

В боге, посылающем на войну, узнаём всесильного военкома.

В ветре, пытающемся вдохнуть жизнь в убитого, узнаём

беспомощного бога.

Функции розовых очков выполняет в старости глаукома.

Чем отвратительней зрение, тем выигрышней дорога.

Скоротать дорогу помогает походный марш.

Под левую лучше поется, но плачется лучше под правую.

В танке погибла лошадь, знамя возродило плюмаж.

Свои люди сочтутся – безумием, если не славою.

Расчет на «первый‑второй» рассчитан на дураков.

По одежке когда‑то встречали, по уму провожают ныне.

Многим, наверно, кажется, что до границы подать рукой.

Многие еще пожалеют, что не полегли в пустыне.

 

 

«Положила на плечи руки...»

 

 

Положила на плечи руки,

посмотрела куда‑то мимо…

– Как тебе дышалось в разлуке,

мой любимый?

 

Все как будто лежит на месте,

так привычно и так щемяще…

– Я и ждать не ждала известий,

мой пропащий.

 

А за синей рекой раздолье,

а за лесом лужок не скошен…

– Как тебе гулялось на воле,

мой хороший?

 

Ни слезиночки, ни полслова,

лишь откинула одеяло…

– Отсыпайся, постель готова,

мой усталый.

 

 

«Плачет женщина, слез не стесняясь, глаза в пол‑лица...»

 

 

Плачет женщина, слез не стесняясь, глаза в пол‑лица,

плачет женщина, плачет, закушены губы до крови,

в угловатой фигурке сквозит ощущенье конца,

как в защитном валу осажденной ахейцами Трои.

 

Расстегнулась заколка, и прядка упала на лоб,

не таясь потекла по щекам боевая раскраска…

Так подводят черту, так дописывают эпилог,

так в старинной трагедии вдруг наступает развязка.

 

Плачет женщина, и лишь одно различимо сквозь стон:

«Ну за что ты меня!» – нескончаемая литания.

От Путивля до Вологды эти слова испокон

вырывались у женщины, имя которой Россия.

 

И опять потянуло дымами – мосты сожжены,

и опять белый свет перечеркнут и набело начат.

Плачет женщина где‑то… и вновь это чувство вины,

всякий раз это чувство вины, когда женщина плачет.

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: