Историю савватея шивкопляса




Савватей был шулером. В юности его побили канделябрами, и с тех пор он стал осторожен: играя замусоленной колодой, сдавал себе крупных козырей, а остальных прятал в рукав. Посвящённый в тайны крапа, он с пяти шагов отличал рубашку «короля» от платья «дамы» и передёргивал так ловко, что и сам не замечал. И всё равно был недоволен. Чтобы окончательно себя обезопасить, он гонялся за секретом джокера. И вот однажды ему пообещали сменять эту тайну на все его уловки, потому что эта тайна – величайшая на свете.

 

 

Григорий барабанил по столу какой‑то мотив, пытаясь схватить нить. Игра коварна, иной оборванец может оказаться её магистром.

 

 

А Константин Зидроба, владевший тайной джокера, был писателем. Когда‑то этот секрет принёс ему успех: о его книгах судачили домохозяйки, их тиражи росли как на дрожжах. Но с годами он старался не брать их в руки, а, взяв, долго водил по страницам крючковатым пальцем и ничего в них не находил. Его сердце стало, как лошадь, которую держат в стойле – овса много, а жизни нет. Тогда Константин решил, что это джокер высосал из него все соки.

И захотел от него избавиться.

Свидание Шивкоплясу он назначил в нашем кафе.

Я хорошо помню, как рассеянно следил он за карточными фокусами, то и дело пощипывая щёку – чтобы не уснуть. А Шивкопляс превзошёл себя. Он метал карты на стол, доставая их разве не из ушей. Наконец, Константин Зидроба выложил джокера, сделка состоялась, и каждый ушёл при своём. На радостях Савватей угощал вечером каждого встречного. Он легко тратил деньги, зная, что так же легко вернёт их, что теперь для него нет ничего невозможного. Он думал, что обвёл мир вокруг пальца. Однако вместе с джокером к Савватею передалось безразличие. Игра теперь не стоила для него свеч, ведь победа вместе с джокером лежала

у него в кармане. А шулер без игры, как вор без рук.

Савватей стал всё чаще прикладываться к бутылке, засиживаясь за столиком, и однажды, уронив голову на тарелку, умер.

 

 

Официант закусил губу, опять собрав морщины.

И Григорий только сейчас заметил, как он стар. Старее отражения в зеркале.

– Вас, Константин Зидроба, стало быть, совесть мучает, – проницательно заметил он. – Простить себе не можете, что человека погубили…

Официант взял со скатерти сухой бокал и стал протирать полотенцем.

– Совесть, как дворняжка, – облает, но пропустит…

– процедил он сквозь зубы. – А вы, однако, догадливы.

Раньше я, действительно, пописывал. Но Бог милостив – устроился сюда… – Он развёл руками. – Теперь вот при деле. А клиентов бесплатно развлекаю – люблю, чтобы уши развесили…

Но Григорий не поверил.

– Из какого рукава вы достали тогда джокера? – горячо зашептал он, по‑собачьи заглядывая в глаза. – И куда спрятали?

– Хочешь спрятать – положи на видное место, – хохотнул официант.

Но отделаться от Григория было непросто.

– Откройте же и мне секрет… – пираньей вцепился он.

Глаза официанта превратились в бритву.

– У меня его больше нет, – полоснул он. – Эту тайну передают только раз. Или уносят в могилу… Кофе?

На стул Григорий опустился, будто на кол.

«Битый козырь не может быть джокером…» – уперев щёку в кулак, гадал он на кофейной гуще.

 

В существование джокера можно только верить. Григорий узнавал его, как льва по когтям, то здесь, то там замечая его отметины. Он кожей чувствовал его присутствие, как в зеркале, видел его отражение в посторонних предметах.

Григорий шёл на ощупь, то приближаясь к нему, то удаляясь, но всегда чувствовал, как за спиной, точно крылья у ангела, у него маячит чужая тень. Иногда джокер рисовался ему человеком, иногда птицей, но чаще не имел образа. Однако Григорий был убеждён в его всевластии, он приписывал ему свойства волшебного эликсира и философского камня.

«Кажется, дни кружатся, как осенние листья, – думал он, – но всем верховодит джокер…»

В детстве Григорий всегда ходил с книгой, защемив в ней палец, так что казалось – палец прирос к ней. А в университете грыз науку. «Когда жизнь дорожает, – долбил он, – тогда человеческая – гроша ломаного не стоит».

И теперь на его глазах людей покупали за пару медяков, а они кивали, как китайские болванчики, их ждала одна участь, а они, выстраиваясь, как матрёшки, дрались в очереди.

Они проводили глупую, унылую жизнь, предавали, ссорились, мало мечтали, а на поминках много пили оттого, что нечего было вспомнить.

Но люди не виноваты. Это всё подстроил джокер – злобный карлик с ухмылкой до ушей. «Пьеса совершенна, – думал Григорий, – но её портит суфлёр». Он прислушивался к себе, стараясь прочитать отведённую ему роль. Однако слышал только насмешливый голос джокера.

Разбившись на множество голосов, он гремел отовсюду, как посуда в шкафу, указывая, каким нужно быть. Но Григорий чувствовал, что его только путают, уводят от того, кем он должен стать в действительности. Он бросил работу, разошёлся с женой. И целыми днями таращился в зеркало, стараясь разглядеть своё лицо.

 

Но видел лишь маску, которую нацепил ему джокер.

И тогда представлял, как проткнёт его иглой, будто ядовитое насекомое.

Была ночь, и мысли путались, как мошкара над лампой.

«Ужас в том, что простое живёт за счёт сложного, – думал Григорий. – Даже комары ищут крови, которая устроена сложнее их…»

И опять он ходил к писателю. И опять выспрашивал.

«Джокер открывается не всем, – кривился тот. – Нужно выдержать испытание – и через это полюбить его.

Ибо любим мы только тогда, когда страдаем, и чем выше цена, которую заплатили, тем сильнее любовь… – И будто про себя шептал: «А Шивкоплясу‑то джокер даром достался, без мук, вот он и поплатился…»

А Григорий ломал голову, чего от него хотят, пока не решил, что поиски джокера – само по себе серьёзное испытание. Мало кто его выдерживает, ещё меньше тех, кто на него отваживается. Это испытание нельзя пройти вслепую, держась со всеми за верёвку поводыря, тут каждый – один.

Писателю Григорий порядком надоел. «И отчего у меня ногти на правой руке растут быстрее, чем на левой?» – выгнув пальцы, всё чаще переводил он разговор. Григорий смущался, давая себе слово больше не ходить сюда. И каждый день ноги сами несли его в «Джокер». Он точно ждал, что у него вырастет третий глаз, и он разглядит за привычной обстановкой тайные знаки, которые выведут его на джокера. Ему казалось, что тот прячется за занавесками отдельных кабинетов, он бросался туда, как за кулисы, вытаскивая на сцену растерянных посетителей. Григорию чудилось, что он вот‑вот схватит там и джокера, который утекает, как вода между пальцев.

Наконец, его выходки стали невыносимы.

 

«Топай, топай, – выставил его Константин Зидроба.

– Джокер тебе не по зубам – следи лучше за своей тенью…»

В каждом деле Григорий подозревал двойное дно, невидимую, скрытую от всех изнанку, поэтому в счастливые дни особенно не радовался, а в несчастные – не огорчался.

«Что для нас счастье? – крутил он усы, размышляя о проделках джокера. – Вот Шивкопляс, дурак, радовался, думал, выгоду получил… А как понял всё – руки на себя наложил!»

И была мысль, которую он гнал от себя, и которая, возвращаясь, кусала, как августовская муха. Неужели игра затеяна, чтобы потешить джокера? Неужели за ним никого нет?

Надеешься, что попадёшь к королю. А встречает шут.

Иногда джокер рос в его глазах, как тень гигантской птицы. Ему казалось тогда, что весь мир находится под крылом этого пересмешника, который не пропускает к истине, заставляя топтаться перед распахнутой дверью. До истины рукой подать, но, сгущая туман, джокер делает её невидимой, истина молчаливо взывает, но, крича тысячью голосов, он забалтывает её.

«Надо освободить мир, – стискивая зубы, решал Григорий, – нужно спасти его от джокера!»

Но джокер вездесущ.

«Тоже мне, спаситель! – хохотал он внутри. – Эту роль ещё заслужить надо!..»

Джокеру, как ветру, открыты четыре стороны, и Григорий искал его на севере.

Стучал поезд, колёса сматывали рельсы, и Григорий откровенничал с раскрасневшимся попутчиком, дувшем

седьмой стакан чая. «А я вам вот что скажу, – вдруг перебил тот. – Джокер – это, верно, бог, который забыл, что он бог. Сам он давно потерял дорогу, заблудился, и теперь его пользуют все, кому не лень… – Попутчик промокнул платком вспотевший лоб. – Этот полоумный божок уже не отличает добра от зла, его правая рука не ведает, что вершит левая. Его водят на верёвке, как слепого, и он тычет пальцем, не разбирая правого и виноватого…»

Попутчик уставился в окно, за которым мелькали деревни, плыл скудный пейзаж. День был серенький, задумчивый, мелкий дождь солил фуражку путевого обходчика, напяленную глубоко на уши, так что на лбу, как клюв хищной птицы, торчал козырёк.

«Хотя, – почесал он затылок, – вариантов здесь – хоть к цыганке… Может, джокер – это совесть? Да‑да, наша совесть, которая молит, чтобы ей подняли веки…»

На минуту Григорию показалось, что поезд пролетает станции без остановки, что он, сжигая за собой мосты, лезет в гору, которую ему не одолеть. Григорий открыл, было, рот, но слова застряли в горле. Тогда он стал объясняться жестами. Он говорил долго и убедительно, но не понимал, о чём. А попутчик кивал, будто слушал историю Савватея Шивкопляса, находя в ней подтверждение своим мыслям.

«От себя не уйдёшь даже с джокером, – подвёл он черту.

– Нас держат на коротком поводке…» И, передёрнув плечами, неожиданно заорал: «Да закройте же, наконец, это чёртово окно!»

Натянув одеяло на голову, Григорий Цыркун лежал под форточкой и бормотал во сне, стуча зубами от холода.

Месяцы потянулись, как вагоны товарного поезда, разрезавшего густую, непролазную метель. По утрам, уткнув палец в зеркало, Григорий выдерживал паузу, после которой начинал монолог:

 

– Джокер – это ветреный мальчишка и забывчивый старик. Но – посмотри: весь мир такой – в нём помнят только сегодня, не оглядываясь на вчера, не заботясь о завтра. Джокер переделал мир под себя, стал в нём хозяином – нужно угадывать его настроение. А ты не хочешь.

Надо держать нос по ветру. А ты не умеешь. Твоя игра – сплошное недоразумение: тот, с кем ты состязаешься, давно из неё вышел, забыв про твоё существование…

– И все так, – поддакивали из зеркала, – игра для всех чужая…

И опять Григорий думал, что игра ведётся ради игры, что даже джокер в ней всего лишь шестёрка.

А однажды он поделился своими мыслями. Дело было на юге, его собеседником оказался худенький, сгорбленный старичок, который оглаживал редкую бородку. Они сидели на камне, море катило волны и, разбиваясь о скалы, сыпало под ноги брызги. «Что же, молодой человек, – ищите и обрящете», – выслушал он исповедь Григория. И тот подумал, что старику не хватает рясы с целовальным крестом.

«А хотите признание? – прочитал старик его мысли.

– У каждого ведь свой джокер, своя рамка, в которую вставляют мировую картину… Я, как вы уже догадались, бывший священник…» Оттопырив мизинец, он почесал нос, не выпуская бороды. «После семинарии направили меня в местную церковь, начал я служить, но времени оставалось много – хватало на вольнодумство. И однажды влетела ко мне мысль, покоя не даёт… Святые иконы кадилом окуриваю, а сам всё размышляю – отчего миром мертвецы правят? Сами подумайте: по каким заповедям мы живём? Кто нам законы устанавливал? Книги для нас писал? Хоть и знаю, что у Бога мёртвых нет, а сомнение всё равно гложет… Как же так, думаю, несправедливо, чтобы мёртвые над живыми верховодили! И до того додумался, что мерещиться стало, когда покойника отпевал, будто душа

его к звёздам отправляется, а оттуда – землёй править, судьбы вершить… И всё, что за земную жизнь накопилось, вся мерзость, обиды, склоки разные – обратно на наши головы выливать… – Старик замолчал, глядя в морскую даль. – И такая складная картина вышла – хоть трактат пиши! За то, что натерпелись, мёртвые теперь над нами глумятся.

А может, хотят по‑своему мир перекроить? Каждый ведь со своей колокольни его видит и так переделать мечтает, чтобы собственные ошибки больше не повторялись.

Однако ж по своему времени судит, а все времена одним аршином не измерить – вот и выходит по‑дурацки…»

Жесты – как ветрянка: задрав подбородок, Григорий стал ковырять шею, сматывая волосы в колечки.

«А русскому человеку что втемяшится – колом не выбьешь!

И я хожу гордый, невдомёк, что ересь к нёбу прилипла…

– Старик хитро прищурился – и вдруг расхохотался, обнажив кривые зубы. – Ну что, поверили? А я наврал вам с три короба! Может, и писатель ваш также? Человека одурачить легко… Человек, что былинка – дунул, он и полетел…

»

Плюнув между колен, Григорий поднялся.

«Мёртвым‑то, небось, тоже пожить охота, вот и мстят…» – неслось ему вслед, и он спиной чувствовал, как скалится старик.

Джокер – это удача, везение, судьба. И одновременно – обман, лукавство, подвох. Он даёт, чтобы отобрать.

Это доставляет ему удовольствие.

Там же, на юге, Григорий угодил к гадалке. В саду пахло яблоками, стол с колченогими стульями был завален картами, мисками с «живой» и «мёртвой» водой, разноцветными стеклянными шарами. Протянув руку через стол, Григорий слушал про своё прошлое, про то, чего не было,

и ему казалось, что это было. Цыганка водила по ладони кривым ногтем, от щекотки у него слезились глаза, но он терпел.

«Каждое лекарство по‑своему пахнет, а вместе – аптекой, – ворожила она. – Так и человек свой аромат носит, а в толпе его запах выветривается…»

Зобатая, толстая, в своем чёрном платье она была похожа на колокол и также тяжело гудела.

«Однако джокер – он особенный, у него тень не как у людей – налитая, тяжёлая… По тени его сразу узнаешь…»

«Вижу, вижу, – бормотала она, вперившись в дымившееся зелье, – смутил тебя писатель Константин Зидроба…»

И уже катая яйцо по блюдцу, пересказала историю Савватея Шивкопляса.

Григорию стало страшно.

«Что для нас счастье? – впилась в него взглядом цыганка.

– Вот же Савватея угораздило тайну выведать, думал, теперь он кум королю, а вон, как всё обернулось…»

И вдруг засверкала глазами: «А ты никому больше про джокера не сказывал?»

Григорий наморщил лоб и, зажав бородку в костлявый кулак, выложил про священника.

«Это ничего, касатик, ничего… – запричитала цыганка, колдуя над мутным зельем, которое на глазах светлело.

– А что, заводил он свою песнь про мертвецов?»

Григорий кивнул.

«Помирать пора – вот и философствует… – вздохнула цыганка. – А у самого грехов – полный воз! Да и ясно всё с мертвецами, как божий день…»

Григорий удивленно наморщился.

Цыганка поправила платок, из‑под которого лезли чёрные, как воронье крыло, пряди.

 

«У ребёнка своего ничего нет, – начала она издалека, – он всем природе обязан, в долг живёт. А с годами природа скудеет, своим умом жить заставляет, что накопил – с тем к Богу и явишься. Ангелы на небе костяшками щёлкают, мимо их бухгалтерии не прошмыгнуть! “Ключи от райских ворот были в твоих руках, – говорят они, хлопая крыльями. – Человек – это то, что остаётся после вычитания его из самого себя…”»

Григорий уже не слушал.

«Неужели за джокером никого нет? – клевало его внутри. – Неужели – никого?»

Годы тянулись, как зелёная гусеница по жёлтому листу.

Григорий постарел, от его прежней настойчивости не осталось и следа. Теперь он всё чаще смотрел на всех так, будто они мешали ему видеть за собой кого‑то скрытого, кто таился за спиной, ощупывая оттуда глазами весь белый свет.

«Ищут одни – находят другие», – щипал он перед зеркалом разросшуюся плешь.

И ещё долго всматривался, прожигая стекло до амальгамы, будто видел там джокера.

На дверях психиатрической больницы нет ручек, чтобы сходить в уборную, приходится каждый раз звать санитара.

Григорий здесь давно. Так давно, что кажется, никогда отсюда не выходил. Он пожелтел, высох, но не перестаёт искать джокера. В его воспалённом мозгу им оказывается то главный врач, то забившийся в щель таракан, то шизофреник, представлявший курицу, у которой отрубили голову.

«Давно свихнулся…» – крутят ему у виска. Григорий соглашается. Не всё ли равно, какая ложь, если не знаешь правды? Однако он знает виновника своих бед, и против его упрямства бессильны все аргументы.

 

А недавно Григорий подхватил воспаление лёгких и теперь безразлично наблюдал сквозь тяжело слипавшиеся веки, как разводят руками доктора.

Годами к нему никто не приходил, а перед смертью навестили. У его постели сгрудились Константин Зидроба, похожая на колокол гадалка, не вынесший тайны Савватей Шивкопляс и безумный монах, снившийся ему давнымдавно.

«Жаль, – безнадёжно махнул Константин Зидроба.

– Придётся сворачивать игру…»

«Ведь она велась только для тебя», – добавил Шивкопляс.

«А без тебя потеряет смысл», – подвела черту гадалка.

Они по очереди вздыхали, словно дурные актёры, и, задирая подбородок, протыкали пальцами воздух.

Григорий глянул на свою тень – она густо почернела, будто налилась свинцом, и стала бешено плясать, стараясь забиться под пол.

И тут Григорий Цыркун полюбил джокера. Он хлопнул себя по лбу, чтобы, умирая, прикоснуться к нему.

 

 

Сходящийся ряд

 

Было время: в огромной стране стояла весна, на улицах продавали мимозы, а студент Ванечка, умываясь перед зеркалом, делал из волос рожки.

В то воскресное утро отец, упирая в колени кулаки, долго кашлял, прежде чем вышел на кухню.

«Сходящийся ряд стремится к пределу», – крутил он в левой руке папиросу, а в правой ручку. Мать готовила, и отцовский голос смешивался с табачным дымом, пыхтением чайника, дребезжавшими от трамваев окнами, сквозь которые сочился запах талого снега. Взгромоздившись на табурет, Ванечка грыз заусенцы, переписывал в тетрадь формулы, а потом, рисуя на стекле своё имя – пар ещё не сошёл, и оно текло каплями – слушал, что жизнь – это железная дорога, на которой нельзя изменять расписанию.

И Ванечка соглашался. Скоро он пойдёт к себе, а мать, стоя на цыпочках под дверью, будет шептать, скрещивая губы пальцем: «Занимается…»

В своё время отец тоже учился математике, но вместо диплома ему пришлось защищать дом. С фронта он принёс осколок, душившую по ночам астму и желание сделать из сына учёного.

Ванечка был поздний ребёнок. Расчесывая ему на ночь взбесившиеся локоны, мать, не удержавшись, гладила их мягкой ладонью.

Он отстранялся, ему делалось стыдно.

 

Но он, и правда, был хорошенький: в тёмной фланелевой рубашке, с едва пробивавшимся пушком, милыми, доверчивыми глазами. Его мир был чёрно‑белым, как шахматы, он делился на успевающих и тех, кому учёба не впрок.

Таким давали списывать, смеялись, как над Гогой, которого тянули за уши благодаря связям. А Ванечка не сомневался, что ему воздастся за аккуратный почерк, за плывшие перед рассветом сумерки, когда, отворотив одеяло, мать трясла за плечо: «Смотри, опоздаешь!»

Казалось, так будет вечно.

Той весной отец умер.

О чём писать дальше? Из любой жизни получится много рассказов.

Ванечка с грехом пополам окончил университет, и его поезду перевели стрелку. «Приходи когда угодно, только не опаздывай», – требовал начальник. И Ванечка понял, что много учиться – значит воздвигать себе тюрьму, что в юности берегут минуты, чтобы потом терять годы.

Но он быстро освоился: научился протирать штаны и считать ворон. В кабинетах он подавлял зевки и отводил глаза, а в коридорах всё чаще кусал губы. Перебирая дни, как замусоленные чётки, Ванечка привыкал к неделям, изрешечённым столовскими обедами, перед которыми разводил в стакане казённый спирт.

Вечерами накануне праздников он горланил на работе застольные песни, а дома на другой день плакал.

К этому времени он окончательно осиротел – в гололедицу, под Рождество, мать сбила машина. После похорон Ванечка не смог вернуться в родную квартиру:

слышать щёлканье канарейки и молчание аквариумных рыб было невыносимо. Он сменял её быстро и нерасчётливо.

Ванечка сильно похудел и, приходя на могилу, подолгу сидел за оградой, в углу, на грубо сколоченной скамейке, осунувшийся, курил, разминая меж пальцев туго набитый

отсыревший табак, всхлипывал, дрожа плечами грязного, заношенного до дыр плаща.

Тогда же он обратился к Церкви, пытаясь повернуть жизнь, исповедовался батюшкам, про которых думал, что им больше, чем ему, приоткрыта тайна. Но целуя их пухлые запястья, чувствовал в них суровых экзаменаторов, а стать студентом уже не мог.

«Мир – это книга без автора, – в конце концов, решил Ванечка. – Кто захочет поставить под ней своё имя?»

Женился он без любви. Днём ругались до седьмого пота, а ночью замерзали, как рыбаки у проруби. «Развод – раз в год», – с деланным безразличием пошутил на суде Ванечка, но на душе у него скребли кошки. С той поры у него рос сын, о котором он вспоминал, только когда бывал пьян. Уставившись мутными глазами, он обещал тогда случайному собеседнику, кивавшему невпопад, разыскать его, будто не знал адреса, и сделать из него человека.

«Ты пойми, – шевелил он непослушным языком, – мальчишке нельзя без отца…»

И опять казалось, что рельсы кончились, и поезд застрял в тупике. Но для беды всегда найдётся запасной путь. Как карточный домик, развалилась страна, и тех, кто считал облака, сменили те, кто считает деньги. Ванечка забился в щель, но повсюду стали искать крайних – кому грош цена.

– Рыба тухнет с головы, – попробовал заикнуться Ванечка в высоком кабинете.

– Зато чистят её с хвоста, – вытолкали его, и на улицу он вынес, что счёт предъявляют одни, а платят другие.

На Руси от сумы да тюрьмы не зарекаются, а чёрной работой не брезгуют. И Ванечка устроился на рынок, куда в детстве ходил с родителями. «Мама, пойдём…» – капризничал он, дергая за тяжёлую сумку, чуть не плача от жадных окриков и готовой затоптать толпы.

 

А теперь круг замкнулся. Железным ошейником.

«Приводя к нелепости, – думал Ванечка, – судьба доказывает свою правоту, как теорему, – от противного…»

Прыгая воробышком на лютом морозе, млея от жары на раскалённом, обжигающем ступни асфальте, Ванечка силился разгадать эту теорему.

Но мир – это книга без читателя, кто разберёт её язык?

Ванечка отпустил курчавые бакенбарды, а манеры приобрёл заискивающие и одновременно наглые, как у дворовой собаки. Он смеялся неприятным смехом и путался с торговками, пахнущими чесноком, которые звали его «математиком».

Трезвым он теперь бывал редко, а сердился только, когда хвалили чужой талант.

«Тоже мне, сходящийся ряд!» – ворчал он, красный от обиды.

Однажды на рынке он встретил Гогу. Стеснялся, облизывая языком потрескавшиеся губы, пока тот объяснял, что лучше родиться коровой в Индии, чем свиньёй в Аравии, переминался с ноги на ногу, но о помощи не заикнулся.

Темы быстро исчерпались, и в повисшем молчании однокашник сунул в ладонь: «Бери, бери, не обеднею…»

В тот день Ванечка резал вены.

Дальнейшее банально. Он уже не работает на рынке и кое‑как перебивается, пуская случайных постояльцев.

Носит драное пальто, вылинявший шарф, у него немытые, свалявшиеся волосы. Спит он, где попало, и озорники дразнят его «Ванькой‑встанькой». Иногда его можно увидеть у книжных лавок.

«Учебники математики, – ловит он за рукав прохожих.

– Вашим деткам…»

Ванечка ещё не стар, но по утрам видит в тусклом зеркале жёлтого, изъеденного червями мертвеца. На могилу

родителей он больше не ходит, зачем, скоро они и так свидятся, ведь скоро он опять станет весёлым, умным мальчиком, с красивым почерком и ангельскими кудрями.

Судьба – опытный голубятник: предлагая летать, гоняет по кругу.

Раз на школьный двор за сыном пришёл отец. Сын бросился к забору. На нём резиновые сапожки, за плечами ранец с расстёгнутой «молнией». Осень выжимала из неба последние дожди, и Ванечка, вцепившись в железные прутья, похолодел, как камень в луже.

Это был его сын. Но за ним пришёл другой.

До прибытия поезда теперь рукой подать, и годы плывут с тупым однообразием. Лишь пронзительной ранней весной, когда на прогалинах кричат птицы, а в воздухе носится запах мимоз, Ванечка, растянувшись в одежде на колючем матраце, видит промелькнувшую дурным сном жизнь, в которой явью были несколько часов того далёкого холодного утра, когда отец рассказывал ему про сходящийся ряд.

Отвернувшись к стене, Ванечка ковыряет лупившуюся краску и видит впереди чернеющий предел.

 

 

Палачи

 

Ульян Кабыш и Куприян Желдак были мастерами своего дела. «Ну, ну, парень, – надевал петли на шеи Ульян, – бабы и не то терпят, а рожают».

«Обслужу по первому классу, – подводил к плахе Куприян, – и глазом не успеешь моргнуть!»

Городок был маленький, всего одна тюрьма, и палачам было тесно. Едва Ульян доставал верёвку, как за спиной уже с мрачной решимостью вырастал Куприян, остривший топор. Перебивая друг у друга работу, они перебивались с хлеба на квас, и лишь после казней позволяли в трактире штоф водки под тарелку кислых щей. Их сторонились:

женщины, указав на них детям, мелко крестились, мужчины плевали вслед. «Наше дело тонкое», – ухмылялся Ульян. «Выдержка в нём, как верный глаз», – поддакивал Куприян.

Кто из них донёс первым, осталось тайной. Но он скоро пожалел – обиженный не остался в долгу. Ульян обвинялся в измене, Куприян – в хуле на Духа Святого. Клевета полилась рекой, затопляя горы бумаги, заводя следствие в тупик. Не помогли ни дыба, ни кнут – на допросах каждый стоял на своём.

– Ну что ты, как клоп – тебя раздавили, а ты всё воняешь, – твердил на очной ставке Ульян.

– Прихлопнул бы, как таракана, – эхом отвечал Куприян, – да руки марать…

Но до кулаков не доходило – боялись судебных приставов, привыкнув, чтобы всё было по закону.

Разбирательство провели на скорую руку: улик не было, слово против слова, и присяжные, чтобы не упасть в грязь, решили не мелочиться, сослав обоих.

Приговор слушали молча, не отводя глаз, и каждый радовался, что пострадал обидчик.

Ульян был вдовый, жил с немой солдаткой, Куприян и вовсе бобыль – их было некому оплакивать, а провожали только собственные тени.

Слухи, как птицы, и в арестантской роте им выдали одни кандалы на двоих. Громыхая, они цеплялись ногами, шипели дорогой, и только на стоянках, когда цепь размыкали, расползались по дальним углам. Скованные, вместе считали вёрсты, кормили вшей и, когда один мочился в канаву, другой стоял рядом. «И нет ни Бога, ни чёрта», – думал Ульян, слушая, как скрипят сосны.

«Есть одна человеческая злоба», – соглашался с ним косыми взглядами Куприян.

Ржавчина крыла листву, кругом стояли лужи, шлёпая по ним, арестанты, казалось, спугивали мокрую собаку, которая, забегая вперёд, опять сворачивалась на дороге.

Ульян был русак – круглолицый, с окладистой бородой, в которой уже била седина. Его васильковые глаза смотрели печально, медленно вращаясь по сторонам, точно не поспевали за целью. А Куприян родился чернявым, как цыган, с бойкими, наглыми глазами, которые метались по лицу, как кобель на привязи.

«У нас то густо, то пусто, – бахвалился он на ночлегах, – бывало, приговорят к смерти купца за растрату или одичавшего от голода разбойника – и всё. А рваными ноздрями да клеймами разве разживёшься? Зато чуть бунт – и работы хоть отбавляй! Тогда и в кармане звенит,

и на душе легко…» Его глаза лезли из орбит, и он всем видом показывал, что у него в руках дело необычное.

А Ульян угрюмо молчал.

Но обоих слушали с нескрываемым ужасом.

Хлеб делили по‑братски: один разламывал, другой выбирал. Уставившись на горло, жадно провожали чужой кусок, похлёбку черпали из миски по очереди, сдувая с ложки налипший гнус.

И, как улитки, тащили на горбу свой пустой дом.

Ночами у Куприяна ныли зубы, и он снился себе ребёнком.

Вот отец, целуя, колет его щетиной – от отца, вернувшегося с сенокоса, пахнет луговой свежестью, которую скоро сменит запах водки, вот маменька несёт кринку молока и, пока он запрокидывает голову, расчёсывает ему упрямые колтуны. Мелькает приходская школа, козлобородый дьячок, распевавший псалмы и твердивший, что закон Божий выше человеческого, промозглая чумная осень, когда он мальчиком стоял возле двух сырых могил, смешивая слёзы с дождём.

«Люди, как часы, – думал, проснувшись, Куприян, – их завели, и они идут, сами не зная, зачем…»

Наконец добрались до места и поселились в одном бараке.

Днём валили лес, корчевали пни, а вечерами, проклиная судьбу, как волки на луну, выли на образа с лампадкой в углу, копили злобу в мозолистых, почерневших ладонях.

Переругивались тихо, но эхо на каторге, как в каменном мешке. И опять им аукнулось: кто‑то донёс, а на дознании они вынесли сор из избы. «У вас был суд человеческий, а будет Божеский, – крутил ус капитан‑исправник. – Господь выведет на чистую воду!» Когда‑то он был молод, учился в Петербурге, в жандармском корпусе, и готов был живот положить за веру, царя и отечество. А потом его отрядили в медвежий угол, в кресло под портретом государя, из которого видна вся Сибирь, и он быстро понял, что с иллюзиями, как с девственностью, надо расставаться легко. Теперь он сверлил всех глазами с копейку, точно говоря: я птица стреляная, меня на мякине не проведёшь!

Но скука, как сиротское одеяло, одна на всех. И капитан‑ исправник не раз хотел удавиться, однако, начальствуя в глуши, стал таким беспомощным, что не мог сделать даже этого. Он тянул лямку от лета к лету, а зимой, когда сугробы лезли на подоконник, топил тоску в стакане.

В коротких сумерках закаркали вороны, снег, закрывая пол окна, всё падал и падал, тяжело прибавляя дни, которым не было конца. Капитан‑исправник опять думал о самоубийстве. А тут подвернулись мастера заплечных дел, и ему пришла мысль, что любой из них может оказать ему услугу. От этого ему стало не по себе. «Они за грехи, а я за что?» – обратился он к портрету государя. И его вдруг охватило желание жить. Он вцепился в подлокотники, ёрзая на кресле, возвышавшем его над обвиняемыми, и с мрачной весёлостью приказал им пытать друг друга.

Была суббота, и состязаться решили завтра после церкви, когда у ссыльных выходной.

Ночью Ульян вспоминал бессловесную солдатку, замученных в застенках воров, как шёл с Куприяном по этапу, помечая дорогу пересыльными пунктами. Сияли холодные звёзды, тишина густела, проникая в уши, давила, а на стене, ворочая маятником, как языком, страшно тикали часы:

кто ты? что ты? кто ты? что ты?.. Ульян стал молиться, вперившись в темноту, шевеля, как рак, поседевшими усами. Ему пришло на ум бежать, но, пересчитав на снегу волчьи следы, он сорвал с крыши сосульку и, растопив её в ладонях, умылся.

А под утро пошёл к Куприяну – мириться.

Куприян спал.

«Сил набирается, – зло подумал Ульян. – Задушить, а сказать – руки наложил…»

 

Стоя в дверях, долго мял шапку. И опять пересилила привычка подчиняться закону.

Тускло блеснув, исчезла луна. Ульяну сделалось дурно.

– Одни мы с тобой на свете, – растолкал он Куприяна, – вся жизнь на глазах…

– А теперь и смерть, – оскалился Куприян.

Спросонья он тряс всклоченной бородкой и казался ещё страшнее.

За ночь Ульян постарел, Куприян ещё больше осунулся.

«Ну что, соколики, с Богом! – перекрестил их капитанисправник.

– Покажите своё искусство». Начали с плетей.

Стесняясь, стегнули нехотя – раз, другой. Но потом разошлись.

Засучив рукава, скрипели зубами, сыпали удары, так что пот заливал глаза. Вопили, скулили, визжали, но не отступали от своего. Холщовые рубахи уже повисли лохмотьями, озверев от боли, готовы были засечь друг друга. «Эдак вы раньше срока шкуры спустите», – скривил губы капитан‑исправник, который пил вино мелкими глотками.

Из избы валил пар, арестанты грудились по стенам, то и дело выбегая на мороз по нужде. Гадали, кто выдюжит:

Ульян был крупнее, зато Куприян жилистее.

– Привыкай, – издевался Куприян, подступая с жаровней, – в аду и не такое пекло…

– Давай, давай, – огрызался Ульян, хлопая опалёнными ресницами, – потом мой черёд!

И у Куприяна дрожали руки.

Наконец, каждый взялся за любимое: Куприян за же лезо, Ульян – за пеньку.

– Любо, любо… – свирепели от крови арестанты.

– Тешьте народ! – перекрикивал их капитан‑исправник, красный от вина, и его глаза‑копейки превращались в рубли.

Но они уже ничего не видели, ненависть застилала им глаза, а руки, как у слепцов, продолжали калечить…

Первым не выдержал Ульян Кабыш, его медлительные глаза остановились, а мясо повисло на костях. Смерть выдала его – у живых виноваты мёртвые. Перед тем, как разойтись, кинули жребий, разделили – кому лапти, кому порты. На саван не тратились: чтобы не поганить кладбища, тело бросили в тайгу.

Куприян Желдак оказался счастливее. Два дня он носил оправдание, как чистую рубаху, смыв позор, чувствовал себя прощённым. Но теперь, когда Ульяна не стало, у него шевелилась жалость. Он ощущал, что осиротел во второй раз, точно из него вынули его лучшую часть.

«И прости нам долги наши, как прощаем и мы должников наших», – причащал его батюшка, пожелтевший от цинги.

Вместо исповеди Куприян хрипел, высовывая распухший язык. Священник потребовал покаяния. «Брат…» – выдавил шёпотом Куприян. И его глаза в последний раз беспокойно забегали.

С неба смотрели звёзды. Неподвижные, как глаза мертвеца. «Это Ульян глядит…» – напоследок подумал Куприян, отправляясь к Тому, кто послал ему любовь через ненависть.

 

 

Станция назначения

 

Афанасий Кудлат пересчитал всех овец, но сон не шёл.

Осенняя ночь, злая, с дождём, давила на дутые занавески, то и дело дребезжало стекло, стряхивая капли, как мокрый пёс. Зазвонил телефон. Заспанная жена поверх подушек протянула Кудлату трубку.

– Да?

– Серёжа умер…

Кудлат поперхнулся:

– Когда?

– Час назад… Инфаркт…

Слова, как паутинки, – от боли не укроют.

– Извини, больше не могу…

Глухие, как из колодца, гудки.

– Кто это?

Жена подавила зевок.

– Сергей…

– А‑а… – не дождавшись, отвернулась к засаленным обоям.

Кудлат босой вышел на кухню, сухо чиркнув спичкой, закурил.

С прежним остервенением напирал ветер. «И век мой как ничто перед Тобою». Ничто он и передо мной самим.

Мартын Листоног отложил записную книжку и, сунув за ухо карандаш, опять подумал, что пора ехать в Колпашево.

Красноватый огонёк метался в темноте. «Вот и вся недолгая, – крутилось у Афанасия. – Что жил, что нет…»

Он вдруг представил, как завтра, перекрестившись, жена принесёт ему нескладные извинения, как пробормочет по телефону вдове: «И Афоня соболезнует», будто умер её друг, а не его – а потом придут похороны с их неловкими речами, натянутыми улыбками и водкой, позволяющей забыть чудовищную безобразность жизни. А потом и это пройдёт. Афанасий до боли сжал кулаки, едва не обжегшись окурком. И кто нас заставляет делать не то, быть не с теми?

Он вдруг вспомнил, как в Афганистане Сергей соскакивал с брони горящего танка, увлекая за собой отделение, как делился на привалах сухарями и пускал по кругу припрятанный в портянке жирный «бычок».

О, какими были б мы счастливыми, если б нас убили в той войне!

Мартын Листоног зачеркнул написанное. Стучала электричка, за окном плыли деревни, а машинист объявлял станции, среди которых не было Колпашева.

И Мартын подумал, что опять едет не в ту сторону.

Выскочившая из настенных часов кукушка трижды прокуковала над Афанасием. «Детей нет, – думал он, прислонившись через кулак к черневшему окну, – любовь прошла, а жить осталось меньше шага…» Глянув в зеркало, он увидел, как стареет в сложившемся быту, как терпит удушливую хватку вещей, которую не разорвать.

«



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: