Спаси меня на краю пропасти




Письмо Клары

«Она умерла, доктор Твелви»…

 

 

Пальцы судорожно сжали конверт, разорвав край тонкой бумаги. Сидящий в плетенном кресле мужчина закурил. Напрягая глаза, щурясь даже в очках, он пытался разглядеть прыгающие, ставшие вдруг неровными, словно сошедшие с ума, строчки. Вот и все. Он качал головой, раскачивался, словно маятник, не в силах поверить в случившееся. Но уже в следующее мгновение замер. И выдохнул разом весь воздух в груди. Подошел к окну, открыв его. Несмотря на сильные порывы октябрьского ветра, он не чувствовал холода. Вот где пригодилось умение абстрагироваться от реальности, коим он овладел за всю свою жизнь с таким мастерством и неподражаемым талантом, что можно было позавидовать этому.

Уже успокоившиеся, но все еще ледяные руки, поднесли к глазам мятый листок письма и он стал читать дальше, уговари­вая себя поверить в написанное.

«Она умерла, доктор Твелви. Десятого октября, на рассвете. Впрочем, думаю, она ушла раньше, двумя днями раньше. Восьмого, поздним вечером ей стало совсем плохо, она попросила воды и осушила почти что залпом целый кувшин, что я принесла. Я только на миг отключилась, всего на мгновение, а когда пришла в себя, больше не смогла ее дозваться. Я кричала, выкрикивала ее имя, и, наверное, даже вы в своем Лондоне должны были слышать мой крик. Чтобы понять, что она все еще дышит, мне понадобилось несколько невыносимо долгих секунд. Она дышала, но я знала – это конец. Теперь уж точно. Каждый, кто увидел бы ее в ту секунду, подумал бы так же. Но рядом была только я…».

 

Он до боли трет покрасневшие глаза. Снова укол в груди, перерастающий в какое-то спазматическое нытье, снова горячая обида разлилась по телу. Чертов слабак, теперь он всегда обречен упрекать себя за то, что не держал ее за руку в ее последние минуты. За то, что сбежал, как са­мый последний трус. От ветра свет мигает, наверное, снова нужно чинить проводку. Он клацает по выключателю, зажигает свечи в канделябре. Забавно, раньше он никогда не пользовался канделябром и единственное предназначение этого предмета заключалось в том, чтобы собирать пыль. Он даже хотел его выбросить, как горькое напоминание о бывшей жене, да все рука не поднималась. Теперь уже точно никуда не сможет его деть, ведь благодаря слабому свету от свеч в этом громоздком предмете роскоши различает аккуратные круглые буквы письма. И открывает рот, словно рыба, едва превозмогая желание кричать от боли.

 

«Она провела так целые сутки, самые страшные и ужасные в моей - и в ее - жизни. Я боялась отойти от ее кровати хоть на пару секунд, боялась вздохнуть, потому что это могло ее потревожить, боялась даже моргать, потому что казалось, что, едва я сделаю это, она уйдет навсегда. Я не плакала. Она не любила этого, если вам известно. Мне казалось, что слезы пробудят ее и вызовут недовольство, а я не хотела, чтобы она ушла недовольной. Вы спросите, понимала ли я, что это конец, абсолютное завершение? Да, конечно понимала. Сложно было этого не понимать, хотя признавать я это отказывалась. Мое сознание противилось факту ее скорого ухода, и чем ближе он был, тем сильнее бунтовала моя душа. Все эти невыносимо долгие сутки, показавшиеся мне бесконечностью, я каждые полчаса вытирала ее пересохшие губы ватным спонжем, которыми она пользовалась, накладывая макияж. Я хотела, чтобы она пила, потому что больше ее измученное тело не было ни на что способно. И еще это был единственный способ убедиться, что она все еще жива, хоть и находится где-то далеко от меня, наверное, на другой планете, в другой Вселенной. Каждый раз, когда я обтирала ей губы, она слегка приоткрывала рот, и это было подтверждением того, что в ней все еще есть жизнь. Дыхания почти совсем не было слышно, оно было таким слабым, что, лежа на ее груди, я едва-едва улавливала его, в промежутках между завываниями ветра. Ветер на островах всегда сильный, но в тот день разразилась настоящая буря. Я постоянно держала ее за руку и иногда все же чувствовала слабые, едва уловимые удары ее пульса. Ночью терпеть это стало совсем невыносимо. Я выбежала из домика, где мы жили, и кричала, как безумная. Никогда раньше я не испытывала такой боли. Я всегда знала, что у меня нет никого дороже ее, роднее и ближе, что она заменила мне мать, и, кем бы она не была для остальных, для меня всегда являлась матерью. И тогда, ночью, под звездным небом Кей-Колкера, крошечного острова в Карибском море, я с абсолютной неизбежностью в полной мере ощутила, что я ее теряю. Я не желаю вам когда-либо почувствовать хоть что-то приблизительно похожее. Ибо даже сгореть в Аду после такого – высшее милосердие, доктор. Я кричала до хрипа, но мне, конечно, не стало легче. И даже теперь, когда ее столько времени нет рядом, мне не становится легче. Я смотрю на звезды каждый вечер и думаю: может, среди всех звезд мерцает где-то и она? Вы же так не делаете, правда?».

 

Нет, он так не делал. Зато он боялся ночей, панически боялся уснуть, потому что с неизменной постоянностью видел ее лицо и ярко накрашенные губы, и острые скулы, которые все хотел потрогать, но – просыпался. Всегда просыпался именно в эту минуту.

 

У него тоже была своя боль, и выражалась она, в первую очередь, в абсолютной невозможности уснуть. Он плотнее закутался в домашний халат и продолжал читать дальше.

 

 

«Я возвращалась в наш крошечный домик с одной единственной мыслью: пусть она будет жива. Это было важнее всего, что когда-либо было важно для меня в жизни. Она дышала, но что-то изменилось. Теперь в ее дыхании я слышала музыку хрипов. Знаете ли вы, доктор Твелви, какой это страшный звук? Самый удручающий на свете.

 

Это была агония. Я хватала ее за руки, будто бы была способна задержать ее, замедлить ее уход. То ли потому, что тогда же спрятались все звезды, то ли от безмерной усталости, свалившейся на меня за несколько последних дней, мне показалось, что на ее щеках играл ру­мянец. Наверное, это были лишь игры изможденной психики, но я предпочитаю думать, что он был реален. Наверное, вы подумаете, что это лишь плод больного воображения, или станете мысленно спорить со мной, доказывая, что это был предсмертный румянец, какой бывает у многих в последние минуты их жизни. Я все же останусь при своем – это был такой же румянец, как у человека, проведшего долгое время на свежем воздухе, вполне здоровый.

 

Наверное, это принесло мне некое успокоение, потому что я уснула. Впервые уснула без страшных кошмаров, в которых она уходила.

 

Уром меня разбудило нечто необычное. Сначала я подумала, что это мне кажется, но она действительно гладила мою руку.

Я буквально подпрыгнула на кровати, не зная, как объяснить это чудо. Она сидела, опираясь руками о постель, гладила мою руку, свисавшую на пол, и улыбалась. Мне показалось, что произошло чудо. В какой-то момент я даже начала думать, что все это, вся ее смертельная болезнь и ужас пережитого – только дурной сон, который, наконец, закончился. Во мне проснулась надежда, что, может быть, случилось чудо, в которое обязаны верить все добрые христиане, и она исцелилась.

 

Продолжая улыбаться, она сказала почти что обычным своим голосом, разве что он был чуть тише, чем всегда: «Щеночек, пойдем гулять. На улице солнце светит».

 

Посмотрев в окно, я действительно увидела солнце. На этом крошечном острове почти не бывает плохой погоды, о дожде все вспоминают только во время сезонных штормов, потому и светило солнце. Но теперь оно было особенно ярким и теплым, потому что дул теплый ветер. Будто бы не октябрьское утро нас встречало, а летняя чудесная пора.

 

То, что она уже в следующую минуту поднялась и, опираясь на трость, которая в последний месяц стала ее постоянным спутником, подошла к шкафу, где лежали наши вещи, убедило меня в ее чудесном исцелении. Казалось, еще немного – и она снова станет прежней, такой, как всегда. Я так свято верила в это, как религиозные фанатики верят в приход Мессии. Потому что в то утро, свое последнее утро, она действительно выглядела почти совсем здоровой».

 

Он налил коньяка из стоящей рядом бутылки в граненный стакан и залпом выпил его без остатка. Бедная девушка описывала предсмертную агонию, последний всплеск жизни в умирающем теле как чудо исцеления. О, как бы он не хотел сейчас поверить в ее сладкие речи, а все же был врачом и точно знал, о чем говорят описанные ею симптомы.

 

Сердце сначала застучало, забилось, как бешеное, а потом остановилось. Казалось бы, его профессия должна была научить его принимать смерть спокойно, как необратимый процесс. Но то, что эта самая необратимость добралась и до нее, его убивало. Как яд – медленно и по капле. И хоть старомодное письмо в простом бумажном конверте еще не спешило заканчиваться, он знал – сейчас будет самая худшая часть ее рассказа. И приготовиться к ней, увы, было просто невозможно, как бы он не старался.

 

 

«На большее ее сил не хватило. Она попросила меня достать ее любимое фиолетовое платье, сказав, что хочет отправиться на прогулку. Я не сдержалась, стала ее обнимать. Мне хотелось танцевать и петь, как глупой девчонке, меня не могло не радовать воодушевление с ее стороны. Ведь пережитая нами ночь была такой тяжелой и я считала, что утро для нее уже никогда не наступит. Поэтому я с радостью выполнила ее просьбу, а она не просто надела платье, но и попросила зеркало, чтобы посмотреть, как выглядит. Увиденное ей не понравилось, я думала, она захочет, чтобы я сделала ей макияж, но она предпочла ограничиться только помадой. Все то время, пока я одевалась для нашей прогулки, она смотрела на меня и улыбалась. А потом сказала, что у меня красивые скулы. Оригинальная женщина – оригинальный комплимент. Хотя, мы с ней обе знали, что самые красивые скулы были у нее.

 

Мы вышли гулять. Каждый шаг ей давался тяжело, она опиралась на свою трость, взяв меня под руку, и, не смотря на задремавшую ненадолго боль, старалась держать осанку. Для нее это было всегда архи-важно, даже в последние мгновения жизни.

 

Мы то и дело останав­ливались, и, конечно же, играли каждая свою роль. Она – что просто хочет полюбоваться солнцем, городом, играющими детишками, мороженщиком на углу, зычным голосом зазывающим покупателей. Я – что верю ей, хотя я знала: причина постоянных остановок в том, как ей невероятно сложно, тяжело ходить. Чтобы она не испытывала еще более сильного неудобства от того, что боль согнула ее практически пополам, я делала вид, что и это­го не замечаю, подбадривая ее, когда она, храбрясь, старалась держать осанку. Смею заявить, доктор, что она оставалась такой же упрямицей, как была всегда, даже в эти прощальные мгновения.

 

Я не спрашивала ее, куда мы идем, потому что прекрасно знала маршрут. Она вела меня к океану, как и в любой другой день на протяжении последних шести недель, проведенных нами на острове. Она любила океан, особенно – плескаться в нем. В особенно ветреную погоду старалась хотя бы намочить ноги. Говорила, что, будучи маленькой девочкой, больше всего на свете хотела увидеть море, и что вы обещали ее однажды туда свозить».

 

О, да. Он улыбнулся. Он сказал ей о море, едва они только познакомились. Он крал вишни в ее саду и в ответ на ее возмущенное: «Эй, что ты делаешь?», ответил: «Меня не должно здесь быть, просто черешни такие вкусные». Она осмотрела его сверху вниз внимательным взглядом и, заметив смешного матроса на его футболке, заляпанного грязью, сказала: «Я бы хотела увидеть море». И он не долго думая, выпалил, что обязательно отвезет ее. Правда, когда вырастит и ему не нужно будет спрашивать папу, прежде чем куда-то уйти.

 

Он снова возвращается глазами к все еще прыгающим строчкам и сладость детских воспоминаний прерывает боль, что сквозит в каждом слове письма.

 

 

«Но в то утро она обошлась лишь наблюдением за океаном, который был бурным после ночного ветра и шумел удивительно звучно. У нее не осталось сил стоять, я думала поставить раскладную скамеечку, которую мы всегда брали с собой на прогулку, но она отказалась. Просто села на песок в своем любимом фиолетовом платье, оправив его полы, чтобы не образовалось складок и замерла, вглядываясь в океан.

 

Не знаю, о чем она думала, потому что мы редко делились друг с другом нашими мыслями (она считала, что чужие мысли угнетают, а мои были слишком невеселыми, чтобы озвучивать их при ней), но улыбалась, и лицо ее было наполнено умиротворением. Ветер немного успокоился, но не слишком, так что играл с ее волосами, донося до меня запах ее шампуня и духов. Говорят, когда люди блики к смерти, меняется их запах, но у нее не было ничего подобного. Наверное, потому, что она всегда была слишком особенной, не такой как все и, кажется, просто не принадлежала этому миру.

 

Она смотрела на раскатистые волны океана, а я смотрела на нее. Я старалась запомнить каждую ее черточку, думала, что справилась, но сейчас понимаю – прошло так мало времени, а оно уже уносит от меня ее образ. Я пыталась запомнить ее такой… удивительно красивой и умиротворенной. Может быть, в этом океане был покой, которого она всю жизнь искала.

 

Вдруг, слегка повернув ко мне голову, она улыбнулась. Ничего не говоря, просто улыбалась мне и протянула руку, которую я схватила так, как утопающий хватается за спасательный круг. Мне хотелось обнимать ее, схватить в охапку, не отпускать от себя и кричать, чтобы осталась со мной. Я словно обезумела, хоть длилось это лишь доли секунды. Она же оставалась поразительно спокойной, будто бы устроилась в ракушке, свернувшись там калачиком. Хотя, возможно, виной тому был морфий.

Она взяла мое лицо в ладони, которые были холодными и сухими и, продолжая улыбаться, сказала:

 

- Ну что ты, щеночек, не надо. Не трать свою жизнь на негатив, он убивает. А ты еще такая юная! Лучше живи и радуйся жизни. Обещай мне, что будешь радоваться!

 

Я обещала. Обессиленно кивнула, потому что в тот момент не была способна ни на что большее. На самом деле я не знала, как жить, где найти силы жить без нее, но что еще я могла сказать ей тогда? Мы договорились однажды никогда не лгать друг другу, но последнее время каждая занималась ложью во благо другой.

 

Это было единственное, что нам оставалось.

 

Она замерзла и дрожала, и я тоже. Оставаться у океана больше было нельзя, тем более, снова начал дуть шквальной ветер. Я протянула ей руку, помогая встать, и мы пошли обратно. Она никогда не оборачивалась, уходя, если вы это знаете, но обернулась несколько раз, прощаясь с океаном. Думаю, она тоже знала, что больше сюда не придет. На берегу было много ракушек, я хотела взять одну, чтобы она могла слушать океан, чтобы хоть так наслаждалась им, но она лишь покачала головой. Ей это было не нужно.

 

У нас ушло три с половиной часа на поход к океану и обратно, когда мы вернулись домой, уже был обед. Солнце палило нещадно, но ей было холодно. Я хотела надеть ей ее пальто, но она попросила ваш пиджак, что вы оставили ей, когда убегали. Она укрывала себя вами и, наверное, думала, что обнимает вас».

 

 

Это было совершенно невыносимо. Он взлохматил руками волосы и яростно потер глаза, отгоняя слезы. Нет. Он еще наплачется сегодня, но не сейчас. Он должен дочитать письмо. Он обязан его дочитать.

 

«Мы молчали. Я не знала, что сказать, а она, думаю, говорить не хотела. Все слова, что было можно, она уже сказала и умирала молча, смотря в окно, наблюдая, как поднимающийся ветер колышет ветви деревьев. Так прошел еще час, я читала книгу, напрасно пытаясь отвлечься, а она все так же неподвижно сидела на постели, кутаясь в ваш пиджак. Только теперь смотрела на крохотные часы на тумбочке.

 

Я, как оказалось, снова уснула. Меня разбудил ее тихий стон и, едва открыв глаза, я увидела, как она безуспешно борется с апельсином, пытаясь очистить его от корочек. Я хотела ей помочь, но она отказалась. Хотела выиграть свой последний бой сама. И выиграла.

Я никогда еще не видела, чтобы она ела с такой жадностью и с таким удовольствием. Я повязала ей салфетку, чтобы она не заляпала соком одежду, потому что знала, что для нее это важно. Впрочем, она справилась без салфетки. Последнюю дольку она не осилила, предложила мне. Но я отказалась, думая, что она захочет еще со временем.

 

Больше она не захотела. Когда я уезжала отсюда, а ее тело отправляли в Нью-Йорк, туда, где похоронена ее мать, эта последняя долька все еще лежала на тумбочке. Будто бы ожидала, что она должна ее доесть.

 

Полакомившись апельсином, она легла на постель. Пиджак я помогла ей снять, но она не оставила его. Она вцепилась в вашу одежду, как некоторые женщины цепляются в своего любовника, жаждая, чтобы он не оставлял их. Мне оставалось только наблюдать, как она гладит ткань и, клянусь, она представляла, наверное, вашу кожу, такой у нее тогда был взгляд.

 

Она дышала спокойно, сказала даже, что чувствует себя гораздо легче. Вскоре ей удалось уснуть, все так же обнимая пиджак. Я продолжала читать, потому что боялась спать после всего пережитого прошлой ночью, хотя спать хотелось так сильно, что даже вылитое на себя ведро прохладной воды не помогало. Я впала в странное оцепенение, но точно знала, что приду в себя едва ей что нибудь понадобится.

 

Поздней ночью меня вновь разбудил звук ее шагов. Она стояла посреди комнаты с куском хлеба в руках, пыталась его есть, но не могла прожевать корку. Тогда я стала отламывать мягкую часть и давать есть. Ей было тяжело глотать и после каждой такой попытки она пила воду. У нее дрожали руки, я хотела забрать чашку, но она не дала. Она медленно жевала хлеб, отказываясь вернуться в постель и даже сесть. Вид у нее был совсем больной и, потрогав ее лоб, я обнаружи­ла, что у нее лихорадка. Лоб был липкий и мокрый, одежда, оказывается, тоже пропотела. Я знала, что ей нужно в туалет, потому что она начала ерзать и принесла судно. Думала, что хоть теперь, обессиленная в конец, она все же меня послушает и не будет тратить столько усилий, чтобы дойти в ванную комнату и обратно, но она была непреклонна. Она все же фантастически упрямая женщина. Именно об этом я думала, ведя ее в туалет и обратно, и мне все еще казалось, я все еще надеялась, что у нее есть шанс выкарабкаться, даже не смотря на лихорадку.

 

Вернувшись в постель, она приняла лекарства и тут же уснула. Точнее, отключилась, как очень уставший человек. Хотя, именно такой она и была – уставшей и изможденной, хоть и старалась ни за что не показывать этого.

 

Она пожаловалась на жесткость подушек (единственное, пожалуй, на что она мне когда-либо жаловалась) и, как я не взбивала их, хоть они были очень мягкие сами по себе, из лебяжьего пуха, ей все равно не нравилось. Впрочем, кое-как ей все же удалось улечься.

 

Я си­дела подле ее кровати и читала книгу, какой-то дурацкий дамский роман, валявшийся в домике еще до нашего приезда. Видимо, кто-то из прошлых постояльцев его здесь забыл, а, может, специально оставил. Она сказала, что хочет послушать мой голос, потому я читала этот бред вслух. На четвертой странице она не выдержала.

 

- Фу, какая омерзительная пошлость. Ничего они в любви не смыслят, эти глупые писатели!

Эта фраза рассмешила меня, я не стала читать дальше, а только сидела около нее, держа за руку и гладя горячую кожу. Лихорадка немного спала, она успокоилась».

 

 

У него невыносимо разболелось сердце. Снова оторвавшись от чтения, он взял таблетки в верхнем ящике стола и залпом выпил сразу две. Оставалось неполных два листа, и самое дорогое послание для него – от нее. И он чувствовал, что может не выдержать.

 

 

«В три часа ночи она снова проснулась, проспав всего чуть больше часа. Она встала, я думала, она снова хочет ходить, или в туалет и подхватилась следом, хотя у меня уже все конечности болели. Она направилась к окну, потому что последнее время часто любовалась предрассветной мглой. Знайте, доктор Твелви, я все еще ругаю себя за то, что не бросилась за нею следом, и мне никогда не отделаться от чувства вины. Ощущение того, что я виновата, что это из-за меня она потратила свои последние силы, не покидает меня, хотя, я и знаю, что это совсем не так. Она дошла до подоконника и, опираясь на него, стала смотреть на блистающие в вышине, звезды. Она улыбалась и, клянусь, была удивительно, умопомрачительно красива в ту минуту. Только на ее лице больше не было загадочной улыбки, скорее, мечтательная. Мне показалось, словно она высматривает в небе какую-то планету, откуда пришла, ведь, как мы оба знаем, она была существом совершенно необычным, необыкновенной женщиной. Марсианкой.

 

Я смотрела на нее, на ее удивительно ровную спину и не могла налюбоваться. Равно как и не могла поверить в то, что эта женщина находится на пороге смерти. Мне снова казалось, что все в порядке, что она выкарабкается, что сможет победить страшный недуг. Ведь разве было для нее что-то невозможное? Но уже следующие страшные мгновения показали мне, что это не так. Как я глубоко и ужасно заблуждалась!

 

Вдруг она вскрикнула и присела. Ее будто перегнули пополам. А когда я подбежала, чтобы помочь, она уже лежала на полу, задыхаясь, и кусая губы от невыносимой боли, терзавшей ее. Но не издавала ни звука, боролась из последних сил.

 

Я кое-как сумела дотащить ее до кровати и уложить, вколола очередную дозу морфия, и больше не помню четко, что происходило. Только ее метания, только как она царапала простынь, не зная, куда себя деть, мучаясь от очередного приступа. В окна уже бил рассвет, который она старалась не пропускать, каждую ночь любуясь им, но ей было теперь не до этого».

 

 

У него задрожали руки и, судя по неровности строчек, у писавшей это девушки тоже. Теперь он читал быстро-быстро, буквально подгоняя себя, словно бы в конце его не ждало свидание с ее смертью.

 

«Она позвала меня:

 

- Клара! Дай руку!

 

И протянула мне свою ладонь, чертовски холодную и потную, которую я схватила, не успев она договорить до конца. Я сжала ее ладонь до хруста и рисковала сломать, но ее мучила боль сильнее моих отчаянных прикосновений.

 

Это была агония, доктор. От ее ерзания кровать жалобно скрипела, а разбушевавшийся ветер добавлял этой страшной картине зловещего ужаса. Но она умирала стойко, не издав ни единого крика, только слабые стоны. И, даже зная, какой сильной она всегда была, я все еще не могу понять, откуда в ней тогда взялись силы – в человеке, измученном долгой болезнью и изнурительной болью.

 

Я опять схватила ее за руку, я целовала ее покрытый испариной лоб и глотала слезы отчаяния и злости от того, что ничем не могу помочь, от того, что не знаю иного выхода, кроме как смерть, из того положения, в котором она очутилась.

 

Она взглянула на меня и я без слов поняла, что этим взглядом она просто напоминает мне о своих последних распоряжениях: что ее нужно похоронить рядом с матерью, в Нью-Йорке, и что я должна написать вам это письмо. Больше ей ничего уже не было нужно.

 

Она вскрикнула и вдруг – затихла. Она еще дышала, ровно, спокойно, глубоко.

Я думала, все прошло, снова затаилось и, может, у нас еще есть немного времени, но его больше не было. Она протянула куда-то руки, я думала, в пустоту, но, проследив за ее взглядом, поняла, что она смотрит на дверь. Будто там кто-то стоял.

 

- Мой доктор… - прошептала она. – Клара, смотри, мой доктор пришел!

 

Она вздохнула. И умерла. Улыбаясь.

И, конечно, уже не слышала, что я плачу, закрывая ей глаза в последний раз.

 

Посмотрев на часы после того, как все закончилось, я обнаружила, что уже совсем утро. Была половина шестого.

 

… На следующий день я уехала домой. Ее тело везли на корабле в железном ящике, как она и договаривалась несколькими месяцами раньше. Я выполнила ее главную просьбу – она похоронена на центральном кладбище Нью-Йорка, рядом со своей матерью.

 

Я так же выполняю еще одну ее просьбу – шлю вам ее последний привет. Знайте – она никогда не расставалась с этой фотографией, но, когда я спросила, что с ней делать, когда я останусь одна, она сложила ее в конверт, в котором вы видите это письмо, и велела отправить вам вместе с описанием того, как мы жили последние ее дни. Она хотела, чтобы вы это знали.

 

Возможно, мне не следует писать вам того, что я сейчас скажу, но я бы покривила душой, если бы смолчала. Потому прочтите и мои последние слова вам.

 

Вы даже представить не можете, до какой степени она вас любила. Я думала, такая любовь бывает только в романах великих, но нет. Я видела ее в глазах этой удивительной женщины, которая несла свое большое чувство к вам с самого детства и до своей смерти. Когда я еще не знала ее тайны, когда не была знакома с вами, думала, что, должно быть, вы человек воистину необыкновенный, раз уж такая удивительная женщина смогла вас полюбить и столько лет жила этим чувством. Она никогда о нем не говорила, отрицала, но, что значат слова, если действия им противоположны?

 

Она любила вас – смешного доктора с кустистыми бровями.

 

Встретившись с вами, я поняла, что вы действительно необыкновенный. Необыкновенный слепец. Вы ничего не видели дальше своего носа, вы, как трус, сбежали, испугавшись чувств, что родом из детства. Вы не против были пользоваться ее телом, когда она предлагала, но отвергли ее душу, испугавшись того, что чувствовали к ней.

 

Вы были слепы не когда не узнали девчонку из своего детства, в чьем саду крали вишни. Вы ослепли, когда не видели, что она смертельно больна. За столько времени, проведенного с нею, вы предпочли не заметить недуг, разъедающий ее изнутри. Вы, доктор, не поняли, что она уходит, и не потому, что она не показывала вам этого, принимала вас только тогда, когда хорошо себя чувствовала, а потому, что вы не споcобны увидеть правду. Она считала вас богом, доктор, но вы не бог, а просто человек, которому ничто не поможет избавиться от своей душевной слепоты.

 

Врачи сказали, что ее убил рак желудка последней стадии, что она страдала им долгих четыре года. Но я знаю правду – ее убил не рак, а вы, маленький, слепой щенок с опущенным грустным хвостом. Вы боитесь любви и боитесь жизни и каждый, кто оказывается с вами рядом, заражается этой вакциной, а если нет – вы убегаете, прыгаете в свою воображаемую будку и бежите.

 

Доктор Твелви – человек, который бежал всю свою жизнь и продолжает бежать.

 

Но теперь вы знаете ее самый главный секрет – она очень сильно вас любила. И с этим вам жить.

 

P.S. Высылаю вам ее последний подарок, а так же адрес, где находится ее могила на тот случай, если все же вам однажды захочется прийти навестить ее.

 

 

Клара Освальд

29 октября 2013 год

 

 

Только теперь он достал из конверта самое дорогое его содержимое – маленький клочок бумаги с адресом кладбища, где она нашла свой последний приют, и ее подарок.

Самое драгоценное, что ему когда-нибудь дарили. Фотографию.

 

Ему вовсе не нужно было смотреть на фото, чтобы понять, что там изображено. Зато, перевернув на другую сторону, он обнаружил ее последнее «прощай».

 

«Мой дорогой доктор!... Ты все знаешь сам»

 

 

Он держал привет от нее в руках, застыв, словно статуя. А затем разрыдался, рухнув на стол всем телом.

 

Когда он, наконец, перестал, в окна уже стучалось утро. Кое-как умывшись, он надел пальто и клетчатый шарф, закрыл двери кабинета, замкнул квартиру и вышел на улицу впервые за три дня, что сидел над письмом, бесконечно его перечитывая и каждый раз делая это как будто впервые.

 

Ему пора было на работу.

Осколки лета

29 марта 1993 год

 

Она изменила ему.

 

Он купил билет на утренний поезд и мчал, как безумный, буквально прыгал по кочкам железнодорожной станции, едва поезд добрался до Нью-Йорка. Старомодный до колик, не смотря на молодой возраст, он ненавидел машины, новинки техники, любые усовершенствования, терпя их только из крайней необходимости. Но сейчас он зашел в магазин техники, чтобы купить громоздкий фотоаппарат только потому, что о нем так давно мечтала Джуди. И это даже сделало его счастливым. И ему даже понравился фотоаппарат. Он держал его в руках, как другие держат новорожденного, с нежностью и заботой неся домой.

 

Он купил букет цветов. Ее любимые белые лилии, от запаха которых его всегда тошнило, но не сейчас. Он нес огромный букет в руках, едва замыкая кольцо из пальцев от огромного размера, терпя удушающий запах, который считал откровенным зловонием и летел домой.

 

Он перепрыгивал словно мальчишка по три ступеньки на лестничной клетке, приближая себя к ней. Живость фантазии рисовала ему ее пухлые губы, тонкую линию шеи и матовое золото волос, ее курносый, чуть вздернутый носик щеки, на которых всегда горел румянец. Он не привык расставаться с ней так надолго. Они были знакомы тринадцать лет и самая большая их разлука длилась восемь дней. В течении которых она выплакала все глаза, а он едва не сошел с ума.

 

Они оба подходили к порогу тридцатилетия, его юбилей должен был состояться послезавтра, ее – тремя месяцами позже, но все еще были влюблены друг в друга, как подростки. Как в тот самый день, в самую первую встречу, когда случайно столкнулись в только что открытом студенческом кафе.

 

Он вдруг вспомнил, что не привез ей ничего сладкого, как она просила и как всегда ждала по его приходу с работы, даже с ночных дежурств и, будучи на последних ступеньках лестницы, почти рядом с дверью собственной квартиры, развернулся, помчав обратно в магазин, съехав по перилам, как лихой мальчишка, и испачкав брюки.

 

Он оставил букет и фотоаппарат охраннику, благо, они давно уже были хорошими приятелями, и помчался, как сумасшедший, в погоне за апельсинами, по пути сгребая с полки коробку ее любимых маффинов и еще что-то, кажется, киви, он не разглядел. Расплатившись и не забрав сдачу на кассе, он бежал домой со скоростью света, промочив ботинки в лужах и грязи. Она всегда ругала, но сейчас не будет, потому что они так давно не виделись, какая чертова разница, грязный ли он пришел с дороги, и как выглядит его обувь.

 

Он бежал домой, на ходу поздоровав­шись с мисс Патрик, соседкой, и взъерошив косматую голову соседского пса Пигги, одарившего его взамен триллионом слюны.

 

Он почти вырвал замок, на радостях не в состоянии справиться с ключом, распахнул дверь, как многие страдающие по весне распахивают дома окна первого марта. Он бежал к своей жене, к женщине, что в руках несла весь свет сразу.

 

Он не видел ее два месяца и все о чем смел только мечтать теперь – поскорее упасть в ее объятья, жадно ища горячие губы губами.

 

Он хотел ее в ту минуту так, как никого и никогда до этого и никого после.

 

Он вошел в спальню, буквально сгорая от желания поскорей прильнуть к ней в долгом поцелуе, осыпая ее этими проклятыми лилиями, что до смерти ненавидел. Пакеты с едой остались на кухне, он зашвырнул их на стол, а может, оставил у дверей – какая разница? Он торопился к ней, бежал, летел. Пришел.

 

 

… Джуди лежала в постели. Ему бы сейчас прильнуть к ее ароматному, пахнущему мятой телу, зарыться бы в ее пушистые волосы, посмотреть в небесные глаза. Ему бы сейчас обласкать ее на этой постели, ведь он умирает от жажды… Но ему в этой постели места нет.

 

Джуди лежала в постели, прикрывая обнаженные участки тела тоненьким одеялом, из-под которого все равно было видно напряженно торчащие соски, такие, какие (он знал) бывают у нее после оргазма. В ее небесно-голубых глазах застыл немой вопрос: зачем? Она спрашивала его – зачем он приехал?

 

Он хотел сказать, что приехал домой, но почувствовал, как этот дом выгоняет его, сквозя ветром со всех щелей, что еще прошлым летом он замазывал.

 

Он был одиноким человеком. Без дома.

 

Ее любовник, совсем еще юнец, сопливый малый, с первыми пробивающимися кустистостями на лице, подарив ему наглый взгляд, вышел, потряхивая гениталиями, не удосужившись даже за­вер­нуть­ся в полотенце.

 

Он стоял, как громом пораженный, и держал в руке не лилии – нет. Обрывавшуюся ленту собственного счастья.

 

Юнец вернулся. Не сдержавшись, он ударил его в лицо. Потом по члену, скрытому под трусами и кое-как надетыми джинсами с расстегнутой ширинкой. Он просто осатанел. Он лупил его, как бойцовскую грушу. Сладенький мальчик Джуди ограничился тем, что разбил ему очки на переносице и был отправлен в нокаут, а затем, сопровождаемый его гневным кличем и истеричными воплями Джуди, выставлен за дверь кубарем по лестнице.

 

… Они сидели в кухне, куря сигарету за сигаретой. Опухшая уже от удара щека болела, но еще острее была боль в сердце, что он испытал. Его белые рассветы стали черными. Он будто стал мальчиком снова, потерявшим дорогу домой – на свою планету.

 

Он понял, что балкон открыт, только когда она сама закрыла его, ежась от холода. Он превратился в бесчувственного робота, не способного ощутить ничего, кроме тупых клинков, загоняемых под кожу – ее предательства.

 

Она говорила. После пяти сигарет, три из которых даже не докурила, швыря­ясь ими в пепельницу в виде слоника, привезенную со свадебного путешествия в Индии.

 

- Полгода – это очень долго, пойми. Я не хотела, просто так… Так получилось, Питер.

 

Ему было плевать на все, но отчего-то отчаянно хотелось узнать теперь имя соперника. Он закрыл лицо руками, разражаясь смехом, в котором слышались всхлипывания. Он замер, спрятав лицо в кулак, весь превратившись в слух. Она все говорила, потому что (так ему всегда казалось) с полуслова понимала его желания.

 

- Кевин – мой студент. Он берет у меня уроки музыки трижды в неделю. Однажды мы попали под дождь, ты тогда только уехал, месяца не прошло, и я пригласила его на чай. Мы просто промокли до нитки… Я не поняла, как это произошло, ну и черт с ним! – она вдруг стала хохотать, как безумная. Осатанела.

 

Буквально подорвавшись со своего места, забегала по кухне, а по сути – по кругу, совершая нечто подобное ведьмовской пляске, и почти рвала на себе волосы.

 

- Ну хочешь бей меня? Хочешь? Ну произошло так – и что теперь? Уходить? Разойтись после стольких лет? Бросить меня решил, да? Или нет – я же знаю, как ты поступишь, доктор Твелви, мой милый муж. Ты прыгнешь в очередной свой синий автобус и убежишь от меня. На какую-то конференцию, в какую-то командировку. Доктор Твелви – человек, продолжающий бежать, правда? Да?

 

Он не понимал ее, не мог понять, чего она хочет, о чем вопит. Это походило на бред чокнувшейся от сознания вины женщины, а не на ее всегда здравые рассуждения.

 

Он только теперь посмотрел на нее, вдруг поразившись тому, как она сейчас уродлива. Рот перекошен, искривлен набок, на лбу залегла глубокая складка морщин, глаза вылезают из орбит, волнистые волосы, в которых он всегда купался руками, похожи на вороново гнездо. Она была уродлива, она была чужой. Теперь – во всех смыслах. Он смотрел на нее, не отражая никаких эмоций на лице. Внутри бурлила буря, она вдруг протянула к нему руки, и – сюрреализм, не иначе! – полезла обниматься.

 

Нет. Он знал – она просто хочет спрятать лицо, будто это способно помочь ей спрятать ее ложь. Он больше не доверял объятьям.

Он теперь не любил обниматься.

 

Он молча отошел к двери, прислонившись спиной о косяк. В голове какими-то математическими подсчетами пронеслось, что для лилий, отравляющих его обоняние, нет подходящей вазы, что он пока не снял с карточки командировочные, что вчера была дата платежки за вооду, что он забыл в поезде солнцезащитные очки, без которых почти не мог обходиться в виду слабого зрения, он подумал о том, что надо бы накормить кота, но нет корма, прежде чем вспомнил, что и кота нет – старый друг Чарли испустил дух еще три года назад.

 

В созна­нии словно карусель крутилась глупая, теперь уже не нужная, ничтожная информация, одна



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-08-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: