История русской литературы XX века (20–90–е годы). Основные имена. 16 глава




Все рядком лежат–Не развесть межой.

Поглядеть: солдат.

Где свой, где чужой?

Белый был — красным стал:

Кровь обагрила.

Красным был — белый стал:

Смерть побелила.

… И справа и слева,

И сзади и прямо

И красный и белый:

— Мама!

Подход Цветаевой к раскрытию темы белой гвардии предвосхищает гуманистический пафос, которым будут наполнены создававшиеся в середине 20–х годов «Белая гвардия» и «Дни Турбиных» Михаила Булгакова.

И наконец последний аспект «Лебединого стана» — своеобразие религиозного чувства в нем; это важно при переходе к анализу панорамных фольклорных полотен Цветаевой, где присутствует тема Провидения в судьбе человека.

Вообще духовность искусства Цветаевой в религиозном, сакральном смысле не следует преувеличивать. Цветаева, судя по всему, воспитанная в традициях русской гимназии с ее всегдашним уважением к Закону Божьему и в семье, где был силен религиозный настрой, понимала исключительное культурное значение евангельских и апокрифических текстов, сама очень недурно их знала и обильно использовала в своем творчестве. Но проблема личной веры не решалась для нее безоговорочно в пользу Бога. Скорее, напротив. В упоминавшемся уже письме к В. Розанову от 1914 г. содержится в высшей степени характерное признание: «Слушайте, я хочу сказать Вам одну вещь, для Вас, наверное, ужасную: я совсем не верю в существование Бога и загробной жизни… Полная неспособность природы — молиться и покоряться». Но видимо, события войны и революции, где рубеж жизни и смерти в человеческой судьбе обозначен предельно резко, и особенно атеистический шабаш послеоктябрьских лет существенно скорректировали ее отношение к Богу. Тем более, что его имя было одной из святынь, начертанных на знаменах белого движения.

Коли красною тряпкой затмили Лик,

Коли Бог под ударами глух и нем,

Коль на Пасху народ не пустили в Кремль, — героиня Цветаевой делает выбор: Бог тоже относится к числу гонимых в этой схватке, и она с ним. Ее героиня прозревает Богородицу, идущую впереди белых полков (стихотворение «Бури–вьюги, вихри–ветры вас взлелеяли…»), а для вящей убедительности единства Бога и белой гвардии в стихах «Стана» настойчиво проводится мотив молитвы во спасение рыцарей движения.

Тогда же в развитие русской темы своей лирики («Полюбил богатый — бедную…», «Але», «Чтобы помнил не часочек, не годок…», цикл «Георгий» и др.) Цветаева написала так называемые «русские» поэмы–сказки с использованием фольклорных сюжетов; сама она эти поэмы любила и считала важным этапом выработки поэтического стиля, хотя критика и собратья по литературному цеху отнеслись к ним сдержанно.

Факт взаимодействия литературы и устного народного творчества в нашей культуре имеет давнюю историю. Но если классики XIX века от Пушкина до Некрасова обращались к фольклору либо с целью литературной обработки текстов, существовавших в форме сказок, легенд, былин, преданий, либо для обогащения изобразительно–выразительных средств профессионального искусства слова, демонстрируя образцы бережного отношения к содержательному началу произведений — вместилищу духовного опыта народа, то на рубеже XIX–XX веков в среде деятелей нарождавшегося нового искусства, прежде всего символистов, вырабатывается особый подход к проблеме использования фольклорных элементов творчества — то, что с некоторой долей упрощения можно назвать стилизацией, т.е. использованием выразительных элементов фольклорных форм при решении сугубо современных художнику задач искусства. Цветаевой ближе всего оказались ритмические изыскания А. Белого; его приемы версификации в «Пепле» в ритмах трепака и камаринской, без сомнения, были внимательно изучены Цветаевой. Не случайно и то, что время ее работы над «фольклорными» поэмами совпало с выходом двух сборников «Скифы» (1917 и 1918), где символисты пытались актуализировать свое «неославянофильство». Осенью 1920 г. написана «Царь–девица», в 1920–1921 — «Егорушка». в 1922 — «Молодец» (завершен уже в Чехии), весной 1922 г. — «Переулочки». В этих произведениях Цветаева идет вслед за своими современниками, т.е. создает стилизации, решая прежде всего важные для нее художественные задачи. В качестве основы она использует, если можно так выразиться, «вторичный фольклор», литературно обработанные произведения устного народного творчества, главным образом из книги «Народные русские сказки» А.Н. Афанасьева, но при этом сюжеты сказок, будь то в «Царь–девице» или в «Молодце», переиначены до неузнаваемости.

Подлинное значение «русских» поэм открывается в анализе звука и ритма стиха, проясняя известное признание Цветаевой о ее нелюбви к стихам «льющимся» и о предпочтении стихов «рвущихся». Даже в привычном, как будто подлинно фольклорном параллелизме — «Заспалась уж очень–то / Под камнем — руда! / - Гуляй, гуляй, доченька, / Пока молода!» — за счет частичного несовпадения ударений слов и сильных мест метра возникают синкопические срывы мелодики и напряженность ритма — излюбленный цветаевский прием. В «Молодце», например, плясовое начало становится своеобразным организующим поэму стержнем и на уровне образности (от плясок девушек при первой встрече героини со своим возлюбленным до шалой пляски с барином — будущим мужем), и главное — в интонационно–ритмическом строении.

Бочком вправо,

Бочком влево.

Плывет павой.

Барин — следом.

В ногах — навык!

Чертог — ведом.

Берет вправо,

Барин следом.

…Хочу страчу!

Хочу спрячу!

Пляшет. Плачет.

Плачет. Пляшет.

Вплавь. Вскачь.

Всё — в раз!

Пляс. Плач.

Плач. Пляс.

Тонко, чисто ритмически поэт выявляет драматизм судьбы героини (девушка выходит за нелюбимого), и уже совсем трагически–пугающе звучит этот плясовой ритм в теме смерти (брата, например). Трагическая пляска — один из самых эмоционально сильных элементов искусства, и Цветаева, в творчестве которой именно в эти годы возобладал трагизм, с максимальной полнотой использует его.

Вторая важнейшая составляющая «технологических» изысканий поэта в поэмах — работа над словом, точнее — над возможностью, убирая все лишнее, максимально спрессовать текст, заставляя каждое оставшееся слово работать с двойной, с тройной нагрузкой. Собственно, и выбранный стремительный плясовой ритм служил той же цели, что видно хотя бы из последнего примера. В дополнение к этому Цветаева дает волю фантазии в образовании новых словоформ, максимально экспрессивных и максимально «сгущающих» предложение:

Вставай прахом, вставай пылью,

Вставай памятью со лба!

Уж ты крест–разъезд–развилье–Раздорожьице–судьба!

Так обозначился «хлебниковский» подход Цветаевой к слову в поэтическом тексте; позднейшее ее творчество показало, что это было не временной прихотью, а выражением одной из главных тенденций ее развития как поэта.

Летом 1921 г. Цветаева получила известие от мужа, который после разгрома белой армии оказался в эмиграции, и в мае 1922 г. она вместе с дочерью выезжает из Советской России первоначально в Берлин, а затем в Прагу, где С. Эфрон учился в университете.

Чешский период эмиграции Цветаевой продолжался более трех лет. За это время она выпустила в Берлине две авторские книги — «Ремесло. Книга стихов» (1923) и «Психея. Романтика» (1923), включавшие в себя произведения последних лет из числа написанных еще на родине. Ее поэтическое творчество этих лет претерпело существенное изменение: в нем отчетливо обозначился поворот в сторону крупноформатных полотен. Лирика, в которой преимущественно сохранились ее ведущие темы — любви, творчества и России, только последняя приняла вполне определенный ностальгический характер, — пополнилась такими произведениями, как «Поэт» («Поэт — издалека заводит речь. / Поэта — далеко заводит речь…»), «Попытка ревности», «Молвь», «Русской ржи от меня поклон…», «Расстояние: версты, мили…» И все же центральное место в чешских работах поэта занимают поэмы — «Поэма Горы» (1924, 1939) и «Поэма Конца» (1924).

Тематически поэмы продолжают любовную лирику, но это как бы уже другое измерение темы, не только, конечно, в количественном отношении, в объеме произведения, прежде всего это иной уровень постижения феномена любви. Это не зафиксированная эмоция, но философско–драматическое решение темы с элементами (особенно в «Поэме Конца») трагического звучания. Здесь возникает аналогия с поэмами Маяковского («Облако в штанах», «Флейта–позвоночник», «Про это»).

Символично странноватое на первый взгляд название «Поэма Горы», оно вычерчивает резкое членение цветаевского поэтического мира по вертикали — от земли к небу, от быта к бытию. Гора эта реальна, она возвышается над городом («на исходе пригорода»), это место прогулок влюбленных или обрекающих себя на разрыв, но еще гора — это выброс вверх, это огромность чувства любви и боли или, как образно и точно сформулирует для себя героиня, «высота бреда над уровнем / Жизни». Чистый, честный и пресноватый быт, приземленность жизни пресекают мятежность порыва. Как это всегда бывает в поэзии Цветаевой, Он явно не дотягивает до уровня героини, личностное начало в Нем присутствует слабо. Он вообще, скорее, лишь объект приложения Ее страсти. Например, в «Послесловии», обращаясь к Нему, она говорит о Нем, но светится только ее Я:

Я не помню тебя отдельно

От любви. Равенства знак….

Но зато, в нищей и тесной

Жизни -..жизнь, как она есть» — Я не вижу тебя совместно

Ни с одной:

— Памяти месть.

В «Поэме Конца» Цветаева еще раз проигрывает ту же ситуацию последней встречи, последнего совместного прохода героев по сцене. Как и в «Поэме Горы» (оба произведения обращены к одному лирическому адресату), запечатлен самый момент разрыва двух сердец: и страх, и боль, и гаснущая надежда на возврат любви, и предощущение опустошенности.

Сверхбессмысленнейшее слово:

Расстаемся. — Одна из ста?

Просто слово в четыре слога,

За которыми пустота.

Восхищенный Б. Пастернак, прочитав «Поэму Конца», писал Цветаевой: «С каким волнением ее читаешь! Точно в трагедии играешь. Каждый вздох, каждый нюанс подсказан…

Какой ты большой, дьявольски большой артист, Марина!» (письмо от 25 марта 1926 г.). Пастернаку принадлежит более развернутое суждение о поэме, относящееся к лету того же 1926 г.

«Восхищенность Поэмой Конца была чистейшая. Центростремительный заряд поэмы даже возможную ревность читателя втягивал в текст, приобщая своей энергии. Поэма Конца — свой, лирически замкнутый, до последней степени утвержденный мир. Может быть это и оттого, что вещь лирическая и что тема проведена в первом лице. Во всяком случае тут где–то — последнее единство вещи. Потому что даже и силовое, творческое основанье ее единства (драматический реализм) - подчинено лирическому факту первого лица: герой — автор. И художественные достоинства вещи, и даже больше, род лирики, к которому можно отнести произведенье, в Поэме Конца воспринимаются в виде психологической характеристики героини».

Пастернак зорко увидел и высоко оценил именно стихию лиризма поэмы, суггестивное, обладающее силой внушения и заставляющее сопереживать чувство героини. Своеобразие поэмы, ее исключительная непохожесть на другие подобные произведения в том, что в ней запечатлен лирический конфликт. Он не сводится к противопоставлению любимая — отвергнутая, была любовь — прошла любовь. Если воспользоваться характеристиками самого автора, то это драма несовпадений его горизонтальной любви (вся в плоском земном пространстве житейского мира) с ее вертикальной любовью (вся — сбрасывающая оковы приземленности духовная устремленность из быта в бытие), они и встретиться и пересечься могли только в одной точке на краткий миг. В том и боль и обида ее, что любовь божественная — побеждена: «Безбожно! Бесчеловечно! / Бросать, как вещь, / Меня, ни единой вещи / Не чтившей в сем / Вещественном мире дутом!»

Осенью 1925 г. Цветаева с семьей перебралась в Париж.

Во французский период жизни Цветаевой стихов было написано относительно мало, но ярко и разносторонне раскрылся талант Цветаевой–прозаика. Отчасти это объясняется горько–шутливым признанием поэта, что стихи кормят хуже прозы, спартанские условия скудного эмигрантского быта заставляли изыскивать возможности литературного заработка, но значимо, безусловно, и то, что возмужавший, вошедший в пору зрелости талант Цветаевой требовал разнообразных форм воплощения. Ею создана в эти годы автобиографическая и мемуарная проза, особенно ярки и значительны воспоминания о поэтах: «Живое о живом» — о М. Волошине, «Пленный дух» — об Андрее Белом, «Слово о Бальмонте». Жанр «поэт о поэте» в творческом наследии Цветаевой достиг заметных высот благодаря ее зоркости, умению ухватить самую суть поэтической души выдающихся современников. Сверх того, ею написано много литературно–критических статей (наиболее значительные «Эпос и лирика современной России», «Поэты с историей и поэты без истории»), и отдельно должно упомянуть письма Цветаевой, которые она любила и умела писать — ее переписка с Б. Пастернаком и Р. Рильке вышла далеко за рамки их частных судеб, став примечательным явлением литературной истории.

Среди любимых ею имен друзей–поэтов–единоверцев выделила она имя Пушкина. В юности естественным было обожание Ростана, при осознании себя поэтом — поклонение Блоку, в свой расцвет она почувствовала необходимость в Пушкине.

«Пушкиниана» Цветаевой состоит из двух частей — цикла стихов к Пушкину (1931) и эссе–дилогии «Мой Пушкин» (1937). Местоимение «мой» вполне относимо и к названию подборки стихотворений; сама Цветаева подчеркивала, что это не присвоение права на любовь к великому поэту, а лишь желание показать своеобразие своего к нему отношения при сознании, что у каждого читателя это чувство такое же своеобразное. Глубоко личная приязнь к поэту возникла у нее еще в детские годы из осмысления факта гибели Пушкина на дуэли и из оригинального убеждения, что Дантес убил поэта, «потому что сам не мог писать стихи». Уже тогда, в детстве, из отношения к Пушкину и его судьбе выкристаллизовывалась та система ценностей и миропонимания, которая так ярко проявилась в творчестве Цветаевой: «…я поделила мир на поэта — и всех, и выбрала — поэта, в подзащитные выбрала поэта: защищать — поэта — от всех, как бы эти все ни одевались и ни назывались».

Так формировалось чувство «моего» Пушкина от органического со–существования, со–жизни в одном времени и пространстве с памятником Пушкину на Тверском бульваре до неотделимости образа моря от пушкинских строк «Прощай, свободная стихия…» У Пушкина училась всему, легко и естественно. «Пушкин… заразил любовью», т.е. показал обаяние всепоглощающего чувства–страсти, наполняющего жизнь человека особым смыслом и содержанием. И еще благодаря все той же жертвенности своей судьбы Пушкин заразил «страстью к мятежникам… Ко всякому предприятию — лишь бы было обречено» (разрядка моя. — Авт.). Голос автора, поэта — в защиту гонимых — это тоже от Пушкина.

Потому и «мой» Пушкин, что не принимался он ни в роли монумента, ни лексикона, ни русопята, ни мавзолея, а только так, как в заглавных строках, — «Бич жандармов, бог студентов, / Желчь мужей, услада жен». Даже Петру I, которого недолюбливала, готова сделать послабление, потому что великий поэт через своего африканского предка Ганнибала, соратника императора, — «Последний — посмертный — бессмертный / Подарок России — Петра» («Петр и Пушкин»). Примечательно, что в этом заглавии поэт присоединен к великому реформатору, а в стихотворении «Поэт и царь», где в центре — Пушкин и современное ему самодержавие, поэт поставлен выше царя и характеристика самодержца безжалостна, как клеймо: «…Пушкинской славы / Жалкий жандарм… / Певцоубийца / Царь Николай / Первый».

В самом последнем абзаце своей «Пушкинианы» Цветаева сказала о нем так просто и так возвышенно, как будто не считала нужным усложнять глубочайшее благородство мысли, как выдохнула свою любовь, восторг и уважение к нему: «Был Пушкин — поэтом».

Обращенность к памяти о других поэтах стимулировала тему творчества в ее собственных оригинальных произведениях, среди которых выделяются стихотворный цикл «Стол» (1933, 1935) и «Поэма Воздуха» (1927).

Цветаева верила в свой талант, но еще больше верила в то, что для достижения успеха талант надо помножить на труд. Цикл «Стол» — это ее ода поэтической работе. «Мой письменный вьючный мул» напоминает брюсовское «Вперед, мечта, мой верный вол». Неистребимое прилежание Цветаева готова поставить себе в заслугу и не без гордости осматривает созданное тяжелым трудом поэта, уподобленным труду землепашца (и прежде она ставила их рядом: «В поте — пишущий, в поте — пашущий»):

Ты — стоя, в упор, я — спину

Согнувши — пиши! пиши! — Которую десятину

Вспахали, версту — прошли,

Покрыли: письмом — красивей

Не сыщешь в державе всей!

Не меньше, чем пол–России

Покрыто рукою сей!

Она взяла себе за правило, что «каждой строчки / Сегодня — последний срок», любила слово «ремесло» и считала труд лучшим учителем. Можно только догадываться, какой ценой достигнута та виртуозная легкость и монолитность стиха, которые поражают читателя.

«Поэма Воздуха» (1927) создавалась, если судить по авторской помете к ней, «в дни Линдберга», т.е. под впечатлением ошеломившего современников достижения американского летчика, впервые перелетевшего Атлантический океан на самолете. Но при этом меньше всего в поэме запечатлен сам факт совершившегося перелета; как всегда у Цветаевой, любое, даже грандиозное, захватившее ее событие — всего лишь начальная точка в развитии ее мысли и эмоции. «Воздух» в системе исчисления поэта — то, что даже выше горы, это все тот же взмыв по вертикали в надмирность, гигантский отрыв от суетного и земного. В стремлении отважного и дерзкого летчика она почувствовала то самое со–творчество, которым не уставала восхищаться. Потому и пределом этому стремлению видит (чисто цветаевский образ) тот час, «когда готический / Храм нагонит шпиль / Собственный» и — стремление далее — «когда готический / Шпиль нагонит смысл / Собственный…»

Ощущение абсолютной свободы и раскованности в бесконечном воздушном пространстве Цветаева воссоздает почти физически за счет прихотливой, порожденной буйной фантазией игры со словом: движение звука — как движение воздуха, мягкость звуков — как мягкость воздушных волн, а извивы и перебивы звука повторяют прерывистую пульсацию набегающих порывов ветра:

Легче, легче лодок

На слюде прибрежий.

О, как воздух легок:

Реже — реже — реже…

Баловливых рыбок

Скользь — форель за кончик…

О, как воздух ливок,

— Ливок! Ливче гончей

Сквозь овсы, а скользок!

Волоски — а веек! — Тех, что только ползать

Стали — ливче леек!

Что я — скользче лыка

Свежего, и лука.

Пагодно–музыкой

Бусин и бамбука,

Пагодно–завесой…

Плещь! Все шли и шли бы…

Уже после возвращения семьи Эфронов в Союз состоялась личная встреча двух поэтов, Цветаева читала Ахматовой именно «Поэму Воздуха», Тогда–то «златоустая Анна» и передала одному из друзей свои впечатления от услышенного: «Марина уходит в заумь». Дело не в резкости оценки; в конце концов, грандиозная «Поэма без героя», услышанная в ответ на «Поэму Воздуха», тоже вызвала ироническую реакцию Цветаевой — очевидно, каждая из них находилась прочно в плену своей стилистики. Но вот зоркость ахматовской характеристики нужно отметить. Еще в «Поэме Конца» героиня Цветаевой вымолвила странную на первый взгляд фразу: «Расставание — просто школы / Хлебникова соловьиный стон», но только на первый взгляд. Ее постоянная тяга к метафоре, настойчивая апелляция к будущему как единственному правомочному судье над поэтом, любовь к работе над словом, к своему (можно сказать «самовитому») слову, даже гордое сознание поэтической независимости — все это сближало ее с эстетической тезой футуристов. Вот почему так настойчиво из всех современных поэтов она выделяла Маяковского и Пастернака, посвятив рассмотрению их творчества едва ли не главную свою статью «Эпос и лирика современной России», вот почему в адресной обращенности ее лирики 20–30–х годов преобладают эти имена, наконец, вот почему, например, вся 7–я главка «Поэмы Конца» интонационно и строфически плотно укладывается в русло «Облака в штанах» Маяковского.

На родину Цветаева вернулась в июне 1939 г. Но радостного возвращения не получилось, хотя на чужбине она безмерно тосковала по России. Чего стоит одно только заключительное четверостишие ее стихотворения «Тоска по родине! Давно / Разоблаченная морока!..»:

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,

И все — равно, и все — едино.

Но если по дороге — куст

Встает, особенно — рябина…

Пронзительный самоповтор: еще в 1918 г. она закончила пожелание своему ребенку (цикл «Але») словами «Ведь русская доля — ему… / И век ей: Россия, рябина…».

Однако возвращение закончилось катастрофически: вскоре были арестованы муж и дочь Цветаевой, с большим трудом подготовленный к изданию сборник стихотворений и прозы в конце концов был отвергнут, жизненные силы поэта были подорваны; начавшаяся Отечественная война, связанные с ней мытарства и страшная неустроенность быта ускорили развязку — 31 августа 1941 г. в затерянной в Прикамье Елабуге Марина Ивановна Цветаева покончила с собой.

Не стоит, правда, только социальными ужасами русской жизни рубежа 30–40–х годов объясняется трагизм судьбы поэта. К сожалению, она оказалась права в своем пророчестве, когда незадолго до отъезда на родину из Франции писала своему корреспонденту: «Здесь я не нужна. Там я невозможна». Стихи ее были отвергнуты в Советской России не только по причине политической подозрительности к вчерашним эмигрантам; весь цветаевский поэтический мир, его эгоцентрическое, личностное начало, его изощренная эстетика не «стыковались» с гегемоном новой литературной эпохи — социалистическим реализмом: ни социализм, ни реализм не были для Цветаевой обязательными или желанными в искусстве. Точно так же ее роковой конец, безвременная гибель — не просто сломленная воля, угасший огонь жизни. Смерть в творчестве Цветаевой — огромная тема, она всегда привлекала — страшила, удивляла, пробуждала любопытство и притягивала к себе; ей всегда было тесно в узких рамках земного бытия, она всегда стремилась за их предел.

Цветаева — личность будущего, поэт — надмирный. Время таких поэтов, как Цветаева, Хлебников, Белый, может быть, только теперь приходит.

 

А.Н. Толстой

 

Алексей Николаевич Толстой (29.XII.1882/10.1.1883, г. Николаевск, ныне Пугачевск Саратовской обл. — 23.II.1945, санаторий «Барвиха» под Москвой, похоронен в Москве), по словам его сына, в Советском Союзе «при жизни Горького представлял литературу, так сказать, вторым номером, и это ко многому обязывало». Довольно быстро оказавшись чуждым большинству эмигрантов, проявив немалую независимость по отношению к ним и приехав в СССР, он постоянно помнил о «грехе» своего графско–помещичьего происхождения (хотя, за исключением периода 1923–1927 годов, когда А. Толстой не раз жаловался на материальную нужду, он и при советской власти прожил жизнь большим барином) и особенно об «ошибках» эмиграции, что крайне негативно сказалось на его творчестве и исключительно благоприятно — на судьбе.

Для большевистских властей он был как бы воплощением силы коммунистических идей и перевоспитывающей советской действительности. Председатель Совнаркома СССР В.М. Молотов в выступлении на Чрезвычайном VIII Всесоюзном съезде Советов, принявшем «Сталинскую» Конституцию (1936), провозгласил: «Кто не знает, что это бывший граф Толстой? А теперь? Один из лучших и один из самых популярных писателей земли советской — товарищ Алексей Николаевич Толстой». Доверие таких товарищей приходилось зарабатывать, нередко ломая действительно немалый природный талант, хотя признаваться в этом писатель избегал, по–видимому, даже самому себе. Он обращался к новому широкому читателю и иронизировал над тем, что когда–то властителями умов были Мережковский, Гиппиус, Философов, — А. Толстой не принимал ни философствования в литературе, ни декадентства: «- Да, да… что эти трое скажут, так и считалось… Ведь читателей всего–то было тысячи три. А теперь мне что, — добавляет с юношеским озорством Алексей Николаевич, — теперь читателей пятьдесят миллионов». В этой позиции вряд ли можно увидеть какую–то неискренность.

А. Толстой неутомимо работал каждый день, даже с утра после своих пышных и невоздержанных барских приемов. В 15–томное «Полное собрание сочинений» (1946–1953) «вошла лишь небольшая часть созданного А. Толстым в течение жизни, многое затерялось в периодической печати, осело в архивах, осталось неопубликованным… Толстой работал даже тогда, когда, казалось, думать об искусстве было нельзя… он сидел за пишущей машинкой на палубе парохода, увозившего его с родины в далекую неизвестность, в эмиграцию; он писал, когда раздавались в общественной жизни в его стране хлысты… рапповской «дубинки»; последние страницы шестой главы третьей книги романа «Петр Первый» дописывались им в небольшие промежутки времени, когда на мгновения еще отступала смертельная болезнь и рука была еще в силах держать перо…»

Наследие А. Толстого столь же противоречиво, сколь многотемно и многожанрово. Он автор двух дореволюционных сборников лирики, более сорока пьес, в том числе по мотивам своих повествовательных произведений (причем пьесы могли оказаться чрезвычайно далекими от первоисточников), писал киносценарии и либретто, рассказы, очерки, повести, романы, трилогии, обрабатывал русский фольклор, создал одну из лучших в мировой литературе детскую повесть «Золотой ключик, или Приключения Буратино», выступал как публицист, автор статей о литературе и фольклоре (от армянского эпоса до многонациональной советской литературы) и т.д. и т.п. Бесспорен его вклад в художественно–историческую литературу, приключенческую и научно–фантастическую беллетристику. «Хождение по мукам», одно из наиболее читаемых произведений в течение ряда десятилетий, безоговорочно относилось к жанру романа–эпопеи — официально самому уважаемому в советском литературоведении. «Зрелый» А. Толстой принципиально не писал повествовательных произведений по плану, «часто, начиная, не видел дальнейшего; много раз говорил… что еще не знает судьбы героя, не знает даже, что приключится на следующей странице, — герои постепенно оживали, складывались, диктовали автору сюжетные линии». И при этом он был одним из самых увлекательных повествователей (что редко в русской литературе). По мнению Н. Никитина, даже неудавшиеся вещи Толстого, типа романа «Черное золото» или пьесы «Заговор императрицы», написаны так, что, читая, трудно оторваться.

Писатель считал себя самым последовательным приверженцем реализма, но на практике это был весьма эластичный реализм, нередко вследствие неприкрытой идеологизации превращавшийся в чистейший нормативизм; вместе с тем художественно–условные модели действительности не могли быть реалистическими или чисто реалистическими даже вне такой прямой связи с нормативной идеологией. Изобразительное и речевое мастерство А. Толстого, наряду с повествовательным, было способно порождать истинно замечательные страницы прозы, и писатель бывал чрезвычайно взыскателен к себе, переделывал свои произведения по многу раз, даже до неузнаваемости (меняя заглавия, целые сюжетные линии, концовки, характеристики и судьбы персонажей, авторские оценки, так что они иной раз становились противоположными), но далеко не всегда эти переделки были к лучшему;

А. Толстой уничтожал или предавал полному забвению многие свои страницы и целые произведения, чем–то не удовлетворявшие его, однако напечатал огромное количество однодневок, сочинений заведомо крайне слабых («У него сильно развита художественная угодливость, и ради каких либо «лозунгов дня» он готов пуститься в самую беспардонную халтуру», — констатировал довольно доброжелательный к бывшему сотоварищу по эмиграции М.Л. Слоним), и, например, драматическую дилогию «Иван Грозный», весьма конъюнктурную, о которой в 1943 г. он беседовал со Сталиным явно не без последствий для ее «доработки», умирающий от рака А. Толстой в январе 1945 г. подарил столь близкому человеку, как его сын Никита (этим именем назван автобиографический персонаж повести о детстве), с надписью: «Это самое лучшее, что я написал». Названные (и другие) противоречия наряду с очевидной художественной одаренностью делают фигуру А.Н. Толстого особенно интересной для литературоведа.

В 1917 г. 34–летний А.Н. Толстой был уже известным писателем, представителем «неореализма» наряду с С. Сергеевым–Ценским, Б. Зайцевым, И. Шмелевым, М. Пришвиным, Е. Замятиным, Вяч. Шишковым и др. — разными, но в чем–то и едиными художниками: «…то была реакция против символизма и попытка создания прозы, далекой от традиций 80–х годов, испытавшей на себе все воздействия нового стиля, но неизменно живописующей быт, земную реальность вне касания «мирам иным». Наиболее интересны и значительны в дореволюционном творчестве А. Толстого произведения «заволжского» цикла, рисующие в основном поместную жизнь его родной Самарской губернии, зачастую в ее анекдотических и чудаческих проявлениях. Писатель любовно и одновременно юмористически представлял то, что хорошо знал, стараясь в основу сюжета положить событие, происшествие или цепочку происшествий — нечто так или иначе не совсем ординарное. Современная критика, а затем и советское литературоведение пытались трактовать эти вещи в сатирическом ключе. К.И. Чуковский акцентировал, напротив, «нежность» автора к своим героям (зачастую разоряющимся помещикам) и отсутствие у него «сословных пристрастий», а А.К. Воронский в 1926 г., хотя и обыграл название места действия в романе «Чудаки» — Гнилопяты, причислил практически всех героев писателя к мечтателям и фантастам, что отчасти противоречило его же определению Толстого как «бытовика». Высшей жизненной ценностью для автора «Заволжья» была любовь, в том числе любовь чистой девушки к беспутному претенденту на ее руку. Вполне сатирическим, да и то без сарказма, было лишь изображение нувориша Растегина с его претензиями на «стильную» жизнь («Приключения Растегина», 1913), но доминировала везде довольно беззлобная насмешка. Впоследствии современной буржуазии досталось от А. Толстого значительно больше, однако всегда над «страшным» преобладало нелепое или претенциозное, «хозяева жизни» неизменно получались проигрывающими.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: