Как она отреагировала на это письмо? Возможно, ей пришло в голову, как сильно борьба за жизнь изменила ее, насколько далека от нее теперь мысль о самоубийстве? Уже в первом письме Брандес выражал удивление некоторыми особенностями ее творчества, например известной грубостью языка персонажей из кристианийской среды. В ответном письме Унсет объясняла, что с детства отлично осознавала разницу между языком образованного слоя, которым говорили у нее в семье, и тем, какой она слышала на улице – и какому пыталась подражать. Она признавалась критику, что очень страдала из‑за того, что так сильно отличается от других детей, и по этой причине ее «дразнили и высмеивали. С тех самых пор я сохранила привязанность ко всему естественному, будничному, обыденному – вульгарному, если хотите»[229]. На ее взгляд, то, что она в детстве и юности сменила столько адресов в Кристиании и близко познакомилась с представителями самых разных слоев, являлось одним из главных ее преимуществ. Мало кому из писателей удалось настолько хорошо изучить жизнь мелкой буржуазии, полагала она.
В следующем письме Брандесу Сигрид Унсет оправдывает свои «языковые особенности» так: «Когда я пишу, я думаю только о тех, о ком пишу, и естественно, я стараюсь делать это хорошо »[230]. Будут ли ее читать в Дании – этот вопрос не слишком ее занимал, в первую очередь ее интересовала читающая публика Норвегии.
Сварстад приехал в Кристианию только через три месяца. Еще час на поезде, потом двадцать минут пешком от железнодорожной станции до Сулванга – и гордая Сигрид Унсет могла продемонстрировать любимому их новый дом. Стоял прекрасный летний вечер. Был ли Сварстад потрясен тем, как много ей удалось сделать? Изумлен при виде того, как вырос и окреп Андерс‑младший, каким он стал шустрым и требовательным в свои шесть месяцев? А природной силе его жены, кормящей матери, действительно оставалось только изумляться: ее молоко было таким густым, что врач даже посоветовал разбавлять его спитым чаем.
|
Сварстад показал законченную «Римскую террасу», картину, в которой нашла выражение его тоска по своей маленькой римской семье. На этом полотне при помощи необычной перспективы ему удалось передать любимый вид Сигрид на башни церкви Санта‑Тринита‑деи‑Монти, к которой ведет знаменитая Испанская лестница. Няня вдобавок к красной блузе получила желтую шаль и фиолетовый передник. Корзинка с ребенком, цветы в горшках и соседские куры ярким контрастом выделялись на фоне так хорошо знакомого Сигрид, окутанного дымкой серого пейзажа. Возможно, при взгляде на две фигуры у перил – мужчину в светлом летнем костюме и соломенной шляпе, женщину в темном платье с коротким рукавом и белой шали – у нее вырвался вздох.
Лето в Ши подарило им несколько чудесных деньков – таких, какие она с детства любила. «Такие голубые, пронизанные жарким солнцем деньки, небосвод прочерчен перистыми облаками, а на горизонте кое‑где появляются кучевые, что постепенно растут и принимают облик гор и свинцово‑синих долин, сквозь которые пробивается красноватое сияние»[231]. Возможно, скинув одежду под «кустом, где черт освежевал козу»[232]{21}, она ныряла в воду, а Сварстад, в одной лишь шляпе и с трубкой в руках, наблюдал за тем, как она плещется? И если она и вспоминала о своих детских мечтах стать художницей и водила его с собой в дом Киттельсена, то не могла не восхищаться своим мужем, который действительно осуществил эту мечту. Картины, которые он привез из Рима, принадлежали к числу лучших его работ.
|
Сварстад снял мастерскую в Хаммерсборге, и началась повседневная жизнь. Повседневная или творческая? Судя по всему, Сигрид Унсет Сварстад твердо решила, что для нее одинаково важно и то и другое, и с таким же самообладанием, с каким она отдавалась творчеству, принялась созидать семейные будни. Она усердно варила варенье и закатывала его в банки, а параллельно с головой окунулась в дебаты о морали, контрацепции и нежелательной беременности, которые велись в то время на страницах газет.
Свою резкую статью она начинает с обсуждения дела об изнасиловании, о котором недавно читала. Будь у нее дочь, заявляет писательница, она предпочла бы для нее самую ужасную смерть изнасилованию. Мужчина, покусившийся на «мою честь или честь моих близких, должен умереть »[233]. Сигрид Унсет пишет, что женская чистота является бесценным сокровищем как для общества, так и для индивида и должна защищаться всеми возможными средствами. На ее взгляд, мужчины, обесчестившие девушек, отделываются слишком легким наказанием. Далее она обращается к теме, которую уже разрабатывала и в публицистике, и в художественной прозе, – а именно об отсутствии прямой связи между материнством и браком. Мать, считала Сигрид Унсет, всегда остается матерью, будь то в браке или вне брака. Главное, чтобы она была хорошей матерью. Если матери‑одиночке не удается как следует позаботиться о своих детях, это еще можно понять и простить. Но для женщин, живущих в браке, которым грех жаловаться на материальные условия и которые при этом отдают детей на попечение других, – для таких женщин никакого прощения быть не может. Она подчеркивает, что в бедах матерей‑одиночек во многом виновато общество. То, что оно уделяет больше внимания эмбриону, чем ребенку, уже появившемуся на свет, кажется писательнице очевидным проявлением двойной морали. Руководствуясь подобной логикой, Унсет не стесняется выступить в защиту абортов и контрацепции для слабо защищенных членов общества, с той оговоркой, что, конечно, гораздо лучше, если бы любого ребенка общество считало священным и неприкосновенным.
|
Нет, Сигрид Унсет не верит в святость материнства. Но она верит в собственную волю и серьезное отношение к материнскому призванию. Эбба, Гунхильд и Тронд, сводные сестры и брат ее малыша, все больше времени проводят в ее доме. Приходя на воскресный обед, они часто остаются на несколько дней. По всей видимости, Сигрид все больше мучает мысль о том, в каком трудном положении оказалась Рагна, родная мать детей. Согласно договору о разводе Сварстад брал на себя ответственность за «содержание и образование» старших девочек, в то время как Рагне давался двухлетний испытательный срок с тем, чтобы она доказала право на опекунство над младшим сыном Трондом. Как это формулировал договор от 11 октября 1910 года[234], «если она будет в состоянии взять на себя расходы по содержанию и образованию ребенка». Пока Сварстад и Унсет путешествовали, девочек отправили в пансионат, Рагна же почти все время нуждалась в помощи, чтобы прокормить себя и Тронда. Она работала продавщицей в газетном киоске на улице Карла Юхана, но плохо переносила типографскую краску и часто болела.
Согласно договору между бывшими супругами «по истечении третьего года фру Сварстад лишается прав на финансовую помощь». В то же время было очевидно, что Рагна менее, чем когда‑либо, в состоянии самостоятельно заботиться о детях. Будущее всех четверых малышей находилось в руках семейства из Ши. Эббе исполнилось уже десять лет, и она с удовольствием помогала присматривать за Андерсом. Восьмилетняя Гунхильд, судя по всему, тоже обрадовалась новому маленькому братцу. Куда более проблематичным был четырехлетний Тронд. Новой фру Сварстад не оставалось ничего другого, как организовать быт большой семьи.
Она предъявляла высокие требования, и не только к себе, но и к другим. Ни одна служанка ее не устраивала. Ни одна из претенденток не годилась ни для помощи по хозяйству, ни для ухода за детьми. Наконец с четвертой попытки она‑таки наняла фрёкен Ларсен, которой, по крайней мере, сразу же удалось поладить с малышом Андерсом. Однако еду фру Сварстад часто приходилось готовить самой. А когда все было готово, оставалось только дожидаться Сварстада, который мог и не появиться.
Он усиленно трудился сразу над несколькими полотнами – на носу была большая персональная выставка в Союзе художников. И для него время летело незаметно – случалось, он просто не успевал на поезд. Как она коротала часы ожидания, уложив спать маленького Андерса? Сидела и злилась на мужа или делала наброски к роману, что собиралась издать в следующем году? Впервые со времен дебюта она не выпустила осенью книги. Странное это было ощущение. Но ее все равно не забывали. Предложили место в Комитете по распределению стипендий при Союзе писателей.
Она согласилась, и поэтому раз в неделю ей приходилось ездить в город. Можно было даже устроить свидание с любимым мужем и переночевать у него, оставив дом на попечение надежной фрёкен Ларсен. Это были долгожданные передышки от хлопот по хозяйству и всевозможных мелких проблем, поглощавших все свободное время. Не говоря уже о том, что и ночи сделались слишком короткими для серьезной работы над книгой.
Сигрид, очевидно, было не до писания – она не писала даже Дее, хотя стольким хотелось поделиться! Столкнувшись в Союзе писателей с другом Нильсом Коллеттом Фогтом, Унсет с долей иронии охарактеризовала свое новое положение: «В душе я добропорядочная буржуазная домохозяйка, только вот практической сноровки и знаний явно не хватает»[235]. Потому‑то пока и не доходят руки до всех тех идей, что ей хотелось бы воплотить на бумаге. «Ужасная штука», оказывается, этот законный брак: Сварстад зачастую просто молча, с легкой полуулыбкой наблюдает за ее хлопотами, а если все‑таки им удается завести беседу, то не успеет она принять более‑менее интересный оборот, как чем‑то прерывается. Возможно, ему было трудно понять, зачем жена срывается поливать ревень и свежепосаженные овощи посреди разговора о совершенно других вещах? С головой бросается в домашние хлопоты вместо того, чтобы провести свободное время с ним? Но уж такой она была, с радостью занималась своим маленьким огородом, с радостью держала в голове тысячу разных мелочей – радовалась и когда лицо мужа изредка озарялось широкой улыбкой, и когда его взгляд задумчиво устремлялся вдаль.
Дом, который создала Сигрид, не мог похвастаться богатой обстановкой, зато «каждый предмет мебели был красивым и почти каждый – старинным»[236]. С особенным удовольствием Унсет играла роль хозяйки за накрытым белой скатертью столом в уютной, обшитой березой столовой. Она щедро угощала шарманщиков и весело болтала с соседями. Ее опять переполняли жизненные силы и вера в себя и свои творческие способности. С наступлением осени она насчитала во рту сына новые зубки. С радостным нетерпением Сигрид ожидала Рождества. Со Сварстадом теперь удавалось увидеться только по воскресеньям: с Нового года открывалась его выставка, и к тому времени следовало все подготовить.
Рождество стало для них откровением. Если их первое семейное Рождество прошло под знаком ожидания, то второе олицетворяло собой сбывшиеся мечты, и даже несколько больше. Мало того, что Сигрид наконец могла позвать мать и сестер, – их маленькая семья удвоилась. Дети Сварстада были приглашены праздновать Рождество с ними. Сигрид твердо решила считать троих детей от первого брака мужа желанными и полноценными членами своего семейства. Старших она описывала как «умненьких, красивых и милых девочек»[237], но их младший брат Тронд, бессмысленно отрицать, был «во всех отношениях слабо одаренным ребенком», хотя и он хороший мальчик. Вопреки первоначальному договору, по которому Тронд оставался с Рагной, он вот уже три недели подряд жил с новой семьей отца. Что до девочек, то их они собирались взять к себе навсегда. Новоиспеченная мачеха фру Унсет Сварстад и слышать не желала увещеваний более искушенной мачехи Нини Ролл Анкер. А ведь Анкер по своему опыту знала, что отец всегда сохраняет привязанность к детям и насколько мачехе, при всем желании, бывает трудно заменить родную мать. Все время, пока Сварстад не покладая рук работал для выставки, его дочери жили у соломенной вдовы Сигрид Унсет Сварстад. Целый год прошел с тех пор, как она сама создала что‑то, приносящее доход. Зато благодаря хорошим отзывам критики ей дали новую стипендию.
Выставка в Союзе художников имела успех, что оказалось как нельзя кстати. Сварстад снова был на коне. Рецензент «Верденс ганг» писал, что выставка Сварстада «стала лучшим свидетельством мастерства этого независимого художника и показала, что он идет своим путем, не поддаваясь никаким посторонним влияниям»[238]. А консервативная «Моргенбладет» заявляла даже, что «Сварстад принадлежит к числу тех, кого впоследствии назовут великими, а на этой выставке представлены, возможно, лучшие его работы»[239]. Сигрид Унсет Сварстад так отозвалась о выставке в письме к Нини Ролл Анкер: «Да – выставка Андерса удалась на славу – даже самые консервативные газеты были вынуждены отдать ему должное <…>. Ну а молодые критики и не скрывали своих восторгов»[240]. Многие рецензенты обратили внимание на «Фабрики на берегу Темзы» и «Канал в Шарантоне»; в целом выставка стала итогом разных свадебных путешествий Сварстада и Унсет. Не обошлось и без любимой реки Акерсэльвы. Тем не менее, когда Сварстад пригласил ее поехать вместе в Париж – можно ведь оставить малыша Андерса на бабушку? – Унсет не смогла, даже на время, переложить свои новые обязанности на других.
Уже в феврале, со стипендией в кармане, Сварстад отправился в Париж. Сигрид же намеревалась приняться за дальнейшую разработку намеченной еще в Лондоне темы. Когда Студенческое общество обратилось к ней с предложением подготовить традиционный весенний доклад, она сразу решила, о чем будет говорить: о детях. Рабочее название доклада гласило: «Четвертая заповедь, или „Почитай отца твоего и мать твою“». Но если они ожидали услышать кроткую проповедь, то жестоко ошибались. Унсет собиралась отстаивать права ребенка, развивая аспекты, затронутые в полемическом окончании путевых заметок «Дети у Алтаря неба». Тема детства начала интересовать Сигрид с того самого момента, как сама она осознала конфликт, существующий между миром фантазий ребенка и миром взрослых. Возможно, в свое время она ощущала этот конфликт как духовное изнасилование, поэтому теперь ей хотелось выступить против неуместных попыток современных воспитателей совершить насилие над умом ребенка. В итоге получилась обширная рукопись, слишком длинная для доклада. Секретарь, извиняясь за, «к моему величайшему сожалению, неблагоприятный отзыв о Вашем докладе», пишет, что «доклад нуждается в сокращении и переработке». Его возражения изложены по пунктам, некоторые звучат почти как мольба, например, пункт 4: «Нельзя ли быть помягче с молодежью?» В других пунктах попросту предлагаются сокращения, замаскированные фразами типа «забавно, но не по существу» и «лишнее». Последовала раздраженная переписка, и наконец доклад был принят. Последними словами секретаря были: «Вот мое новое предложение. Безо всякого удовольствия жду Вашего ответа». Выступление назначили на 29 марта 1914 года[241].
После ее участия в так называемых дебатах о морали с именем Сигрид Унсет связывались определенные ожидания. Она была первой женщиной, выступавший с трибуны Студенческого общества, ранее безоговорочно принадлежавшей мужчинам. Всего год назад женщины получили право голоса на выборах в стуртинг{22}, а до этого, в 1910 году, – на выборах в органы местного самоуправления. Теперь еще один бастион мужского владычества готовился пасть. А виновницей должна была стать скандальная знаменитость, словно рожденная для ведения словесных баталий!
Зал был битком набит людьми и окутан клубами сигаретного дыма, когда в тот мартовский день 1914 года Сигрид Унсет взошла на ораторскую трибуну. Публике, особенно в задних рядах, пришлось напрячь слух, чтобы услышать каждое слово длинного и обстоятельного доклада. Остроумному газетному полемисту, Унсет явно не хватало столь необходимых опытному оратору хорошо поставленного голоса и четкости изложения. Вопреки ожиданиям многих, блестящего выступления не получилось.
Необычный доклад удостоился довольно сдержанной реакции в прессе. Самые доброжелательные рецензенты все же подчеркивали дарование автора: «Вчера на трибуну Студенческого общества впервые взошла женщина <…>. Конечно, ее нельзя назвать оратором в строгом смысле этого слова. Ее голос был едва слышен в прокуренном зале, и поэтому многие перлы так и не достигли ушей слушателей, однако и услышанного было довольно, чтобы понять: перед нами необычная личность, не просто умеющая мыслить, но и достаточно смелая, чтобы изложить эти мысли вслух. Ее доклад был настоящим фейерверком гениальных изречений»[242].
Более критически настроенные рецензенты были безжалостны: «Скучное блуждание по пустыне общих фраз и дефиниций, почерпнутых из словаря прописных истин, часть которых к тому же недопоняты и постоянно противоречат друг другу. <…> Столько логических вывертов – и все для того, чтобы в конце прийти к банальной воинствующей точке зрения. Редкий доклад, что и говорить»[243].
На следующий день Унсет повторила свой доклад перед женской аудиторией в «Хьемменес Вель»{23}. Газета «Нидарос» с комической серьезностью советует женщинам принять к сведению призыв писательницы проявить сочувствие и не закалывать шляпки такими длинными булавками, появляясь на столь многолюдных собраниях. Только везением, а отнюдь не здравым смыслом публики можно было объяснить то, что никто никого не покалечил в тот вечер[244].
Доклад Унсет получил широкий резонанс в газетах, а «Тиденс тейн» даже перепечатала его целиком. Если во время дискуссии о морали писательница больше всего нападала на институты церкви и образования, то доклад о четвертой заповеди в значительной степени являлся ответом коллеге по цеху Кнуту Гамсуну. Культ молодости и, соответственно, презрение к старости, свойственные произведениям и публичным высказываниям Гамсуна, давно уже вызывали у нее раздражение – с дебютного для нее 1907 года, когда Гамсун в Студенческом обществе выступил с докладом «Почитай детей твоих». Сигрид Унсет высказывает прямо противоположную мысль: родители не должны нянчиться с молодым поколением или тем более почитать его, но обязаны жить так, чтобы молодое поколение могло уважать и почитать их.
Свой доклад она начинает с истории Скотта и его спутников – то, как достойно они встретили свою судьбу, произвело на нее неизгладимое впечатление в тяжелое время, когда сама она боролась за жизнь своего ребенка. Их мужественное достоинство, по Унсет, является признаком истинной цивилизации – как «Кантика брата Солнца» Франциска Ассизского является признаком культуры: «Благодарю Господа за сестру нашу телесную смерть. Да будут благословенны те, кто следует воле Всевышнего и кому не страшна другая смерть». Сигрид Унсет считает, что эту молитву каждый должен носить в своем сердце, и далее пишет: «Целью культуры является сделать человека подобным Богу, научить различать добро и зло».
Она не стесняется в выражениях, нападая на современных «варваров», не умеющих распоряжаться культурным наследием; категорически не приемлет распространившееся заблуждение, что эротике или сексуальности можно обучить в школе: «Человеческая чувственность, то, как человек реагирует на проявления инстинкта размножения, в значительной степени обусловлено детством. <…> Мальчик, ни к кому не чувствовавший любви и доверия – будь то к матери, братьям и сестрам, другу или учителю <…>, превратившись во взрослого мужчину, неспособен любить жену и доверять ей». То же самое относится и к развитию женской сексуальности: «Девочка, незнакомая с физическим ощущением счастья, никогда не станет любовницей, вне зависимости от того, скольким мужчинам будет принадлежать». Вывод Унсет гласит: «Только то, что мы узнали в детстве, входит в плоть и кровь». Она приводит в пример Брута, «прекраснейший образ» Шекспира, и провозглашает целомудрие интеллектуальной добродетелью, неверность же, на ее взгляд, является одним из самых отвратительных грехов. В то же время разум заставляет ее признать, что жизнь, не запачканная неверностью, «к сожалению, явление малореальное». Она призывает родителей «воспитывать и наставлять», только так они способны завоевать уважение детей. Однако было бы ошибкой назвать Сигрид Унсет строгой пуританкой: «Люди, считающие, что эротика занимает чересчур большое место в современной литературе, глубоко заблуждаются – она занимает опасно мало места».
Вместе с тем Унсет твердо убеждена, что детям не следует читать подобные книги, – своим детям она запретила бы читать большую часть ею написанного, потому что в этих книгах «описываются отношения, пока недоступные пониманию ребенка, – точно так же я запретила бы им кофе, табак и алкоголь…». В то же время она выступает против слащавых детских книжек – «тюри», по ее выражению. Мысль, что такой должна быть литература для детей, является не меньшим заблуждением, чем идея о введении в школах сексуального воспитания.
От фальшивой буржуазной морали проку примерно столько же, сколько от канализационного люка: грех открытый или скрытый пахнет одинаково дурно, люк только облегчает жизнь окружающим. Развитие у ребенка врожденного инстинкта, помогающего распознавать добро и зло, возможно лишь при условии, если родители сами практикуют проповедуемую ими мораль, утверждает Сигрид Унсет. Думала ли она над тем, какой урок морали преподал Сварстад своим детям? Возможно, неприятные факты собственной биографии, сознание того, что она сама отчасти побудила мужа изменить жене, а отца – предать троих детей, способствовали заострению содержания доклада? А может быть, и нет. Может быть, перед нами просто пример неординарной способности мыслить принципиально и провокативно.
Сигрид Унсет предъявляет к себе немилосердно высокие требования как к матери, но не более снисходительна она и к сыну, чья жизнь всего год назад висела на ниточке: «Лучше уж мне увидеть своего сына лежащим мертвым и растерзанным на земле, что принадлежала его народу, когда он пал, чем живущим и борющимся в покоренной стране». Сын, отвернувшийся от своей матери и от своей родины, заслуживает проклятия, «другой смерти», выражаясь словами Святого Франциска Ассизского. Но, согласно той же безжалостной логике Унсет, «мать и отец, потерявшие право на уважение своих детей, заслуживают только их ненависти». Под конец доклада Унсет снова напоминает, что важно завоевать доверие ребенка, а не добиваться от него абсолютной искренности. Редко кому удается сохранить достоинство в старости, но: «Это лучшее, что человек может сделать для своих детей».
Ей не пришлось долго ждать ответа на свой вызов. Уже через день после выступления в Студенческом обществе в тронхеймской «Адрессеависен» появилось письмо районного врача Т. Херлофсена. Хотя ему и не удалось расслышать весь доклад как следует, потому что Сигрид Унсет – плохой оратор, все же он считает нужным возразить против ее нападок на сексуальное воспитание в школах. Местное врачебное общество недавно подняло вопрос о предупреждении опасностей и болезней, связанных с половой жизнью подростков.
Газетная полемика предоставила Сигрид Унсет счастливую возможность снова взяться за меч и подробнее разъяснить свою точку зрения. По ее твердому убеждению, сексуальное воспитание, лишающее половую жизнь «мистического очарования», является «насилием над детским целомудрием»: «как раз потому, что мистическое не является естественной характеристикой половых отношений, мы и создали эту тайну из всей земной грязи и вознесли ее выше звезд»[245]. На ее взгляд, неведение вряд ли становится причиной катастрофы: «К сожалению, мне известно о довольно многих жизнях, разрушенных чувственностью, но ни в одном случае причиной тому, прямо или косвенно, не было неведение относительно опасностей, что таит в себе сексуальность».
Дискуссией заинтересовались и газеты в Осло. 24 апреля 1914 года «Тиденс тейн» опубликовала последний ответ Унсет доктору Херлофсену под заголовком «Насилие над детским целомудрием», где писательница вновь обращается к своему личному опыту: «Я лично была знакома с физически развитыми восемнадцатилетними девушками, которые имели весьма слабое представление о сексе, – и детьми одиннадцати‑двенадцати лет, обладавшими болезненной чувственностью и, судя по всему, безнадежно развращенными с точки зрения морали»[246].
Разделавшись с противниками, Сигрид Унсет решила заняться двумя важными для нее задачами. Во‑первых, вспомнить о личной жизни, что в последнее время ушла в тень, и провести весну со Сварстадом в Париже и, во‑вторых, вернуться к творчеству. Рукопись нового романа росла и обещала превзойти в размерах все до сих пор написанное. Писательница собиралась назвать книгу «Весна» – прекрасное слово для любых начинаний и особенно значимое для ее нового повествования.
А в ее жизни, казалось, все только начиналось. «Я ужасно скучаю по мужу», – писала она своим торопливым почерком, и эта тоска выдает, что без него ей и весна не весна. Он уже три месяца в отъезде[247].
Наконец‑то она собралась написать Дее. Прошло больше года с тех пор, как она отправила последнее письмо подруге. Тогда она наметила планы на будущее: переселиться за город, завести дом, сад, собаку и кур, и прежде всего – ребенка. Можно сказать, что ей удалось осуществить свою программу в рекордные сроки. Однако новая жизнь оказалась исполненной противоречий, а они возникали все чаще. «Ах – никогда не думала, что замужество такая трудная штука! Хозяйство, уход за ребенком, к тому же надо присматривать за падчерицами и пасынком – и еще я выступала весной с докладом (и получила массу удовольствия), а потом участвовала в бурной газетной полемике»[248].
Как раз той весной Сигрид Унсет обнаружила, что две ее главные привязанности находятся в неразрешимом конфликте: любовь заставляла ее стремиться к мужу, в то время как материнский долг повелевал оставаться с ребенком. Она сама была поражена, когда поняла, что разрывается между мужем и сыном. Дее она рассказывает, что уже три месяца как в разлуке с любимым, но: «Конечно же, я не могу надолго оставить малыша Андерса одного». Без мужа тоже тяжело: «Через две недели я поеду за ним»[249]. Сигрид планировала передать сына на попечение матери и пожить несколько недель со Сварстадом, но заранее переживала вынужденную разлуку с маленьким: «Как жаль, что приходится выбирать между одним и другим». Возможно ли было повторить их со Сварстадом первую, запретную, весну в Париже?
Казалось, супругов снедало беспокойство. Потому что вскоре они направились прямиком домой, намного раньше, чем планировали, и даже не стали встречаться с Деей в Копенгагене, как изначально предполагала Сигрид. Дома же малыш Андерс выказал матери свое недовольство – какое‑то время отказывался ее замечать. Но потом он снова превратился в «избалованного маменькиного сыночка», яростно защищавшего свои права на мать от конкурентов, будь то Сварстад или сестры: «Он набрасывается на них со своими маленькими кулачками и кричит: „Мама – мое, мама – мое!“»[250]
Времени на работу над рукописью катастрофически не хватало. Писательница задумывала широкую панораму событий и характеров, и вновь вела своих героев к полному краху. Допустит ли она на сей раз, чтобы любовь одержала победу? Простые отношения, всепоглощающая страсть. Снова любовь грозит опасностями. Помимо знания о судьбоносной amour passion, теперь она обладала и новым опытом, который нельзя было приобрести из книг. Это был опыт чувства сильнее страсти и сильнее чувства долга, чувства, что, например, заставляет человека покинуть любовное гнездышко в Париже.
«Родители были настолько поглощены своими страстями, что им было не до детей, не до семейного очага, который они сами когда‑то создали»[251]{24}, – писала она о родителях Торкильда и Акселя, в то время как сама она не сомневалась, что уж у нее‑то все будет по‑другому. Ее ребенок для нее важнее тоски по мужу. Это было последнее открытие, которое она сделала в Париже. В «Весне», используя различных персонажей и разные углы зрения, писательница вновь возвращается к характерным для своего творчества темам: самоубийству, катастрофическим супружеским изменам, рождению нежеланного и мертвого ребенка.
Унсет карает главного героя, Торкильда, венерической болезнью – за то что он следует своим инстинктам. Не избегает наказания и другая главная героиня, Роза Вегнер, – за неспособность к любви, за неспособность следовать своим инстинктам. «И он понял, что и та, которую он страстно любит, ее красота, доброта, свежесть, были такими же реальными и земными, как и все невзгоды в его собственной жизни»[252]{25}. Мрачную и пессимистическую атмосферу нарушают лишь столь любимые Сигрид Унсет описания природы, переносящие читателя на берега речки Гаустадбеккен, во всю ту красоту, что в свое время разбудила ее собственное эстетическое чувство: «На одном из уступов холма он бросился на землю, зарылся лицом в белый ковер фиалок и прижался губами к пахучей благоухающей земле. Он никогда не догадывался раньше, что вся красота, существующая в мире, заключена в телесном, в ощущениях, которые нужно завоевывать»[253]{26}. И с тем же безошибочным инстинктом, позволяющим ей описать радость человеческой плоти, тянущейся к солнцу, она показывает обнаженного Торкильда, медленно плывущего к скалам. Этим романом Унсет хотела закрепить свою репутацию писателя, умеющего воссоздавать чувственные ощущения.
Дома ее положительных героев всегда полны света и цветов – судя по всему, эстетика в оформлении домашнего очага столь же важна для Унсет‑литератора, сколь и для Унсет – «буржуазной домохозяйки» из Ши. В определенном смысле такую идеальную фигуру автор создает в образе матери Розы, фру Вегнер: «И все, что было в ее доме, несло отпечаток роскоши и аристократичности, блеска, проистекающего от ее духовного богатства, блистательной фантазии и потрясающей силы воли»[254]{27}. Фру Вегнер – женщина, последовательная в решениях и поступках: «Этот мужчина, ставший отцом ее ребенка, и остался для нее единственным, потому что их отношения, в результате которых явилось на свет ее дитя, были для нее, не могли не быть единственно значимыми»[255]{28}. Однако в ее характере есть черты, не позволяющие ей превратиться в скучное воплощение всех добродетелей, – в чем‑то она сродни женщине, что не так давно выступала с трибуны Студенческого общества: в своих воззрениях фру Вегнер «строго консервативна и головокружительно радикальна»{29}.