Но в то время Волынский верил в свою звезду: дельный министр, бойкий придворный, краснобай, лошадник, охотник, он удачно вписывался в окружение Анны Иоанновны. Императрица, как рассказывал адъютант министра Иван Родионов, вроде бы даже скучала без него и зимой 1740 года жаловалась: «Я де хочю веселитца, а он де занемог». Но именно этим Волынский и был опасен Бирону, тем более что успешно «забегал» ко двору императорской племянницы, тогда как попытка герцога стать ее свекром потерпела поражение. Приятель министра, кабинет-секретарь императрицы Иван Эйхлер предостерегал его еще летом 1739 года: «Не очень ты к принцессе близко себя веди, можешь ты за то с другой стороны в суспицию впасть: ведь герцогов нрав ты знаешь, каково ему покажется, что мимо его другою дорогою ищешь».
Предостережения не подействовали — Волынский не скрывал радости от провала сватовства сына Бирона к Анне Леопольдовне, при удачном исходе которого «иноземцы… чрез то владычествовали над рускими, и руские б де в покорении у них, иноземцов, были»414. Его не смущало, что брак мекленбургской принцессы и брауншвейгского принца трудно назвать победой «русских». Зато в будущем можно было рассчитывать на роль первого министра при младенце-императоре, родившемся от этого союза, и его неопытной матери, что было исключено, если бы принцесса породнилась с семейством Биронов.
Последняя опала
В середине июня 1739 года Остерман попытался устранить с поста обер-прокурора «конфидента» Волынского Соймонова, отправив его в Оренбург. Но Артемий Петрович отстоял Соймонова перед императрицей. В ответ тем же летом вице-канцлер организовал новую атаку на соперника с помощью обер-шталмейстера А.Б. Куракина: по инициативе последнего его подчиненные — «отрешенные» Волынским от должности за какие-то «плутовства» шталмейстер Кишкель и унтер-шталмейстер Людвиг — обвинили начальника Конюшенной канцелярии в «непорядках» на конных заводах. Так из-за двух безвестных немцев начался конфликт, который привел Волынского на плаху.
|
Артемий Петрович перешел в наступление — в письме императрице объяснил, что Кишкель уже два раза находился под следствием и оба просителя «от других научены вредить меня и в том обнадежены», иначе «осмелиться никогда б не могли» жаловаться, поскольку сами были уличены в «плутовстве». Он же, Волынский, «обнесенный» перед императрицей, едва «сам себя в то время не убил с печали», убеждал, что готов к «освидетельствованию» всех своих дел, заверял в служении государыне «без всякого порока» и в качестве доказательства своей честности приводил «несносные долги», из-за которых мог «себя подлинно нищим назвать».
Но на этом обиженный министр не остановился и в особом приложении под названием «Примечания, какие притворства и вымыслы употребляемы бывают при монаршеских дворах и в чем вся такая закрытая безсовестная политика состоит» обличал не названных по именам, но без труда угадываемых подстрекателей (Остермана и его окружение), стремившихся «приводить государей в сомнение, чтоб никому верить не изволили и все б подозрением огорчены были»415.
Волынский осознавал, что справиться с двумя ключевыми фигурами ему не по силам. Поэтому переведенную на немецкий язык копию письма он показал Бирону и получил его одобрение. Артемий Петрович был уверен в поддержке со стороны герцога и позднее на следствии рассказал, что сам Вирой рекомендовал вручить письмо Анне — видимо, рассчитывая на уменьшение влияния Волынского из-за борьбы с Остерманом. Мнительному Бирону едва ли понравилось высказывание темпераментного Артемия Петровича о «бессовестной политике и политиках, производящих себя дьявольскими каналами». Конечно, фаворит занимал высокую придворную должность и был законным владетельным герцогом — но вряд ли кто-то не знал о настоящем источнике его могущества.
|
Послание пришлось некстати — Анна обиделась. «Ты подаешь мне письмо с советами, как будто молодых лет государю», — заявила она автору. Однако положение министра не пошатнулось. Герцог же явно был недоволен его независимостью и влиянием на императрицу. Артемий Петрович жаловался, что Бирон «пред прежним гораздо запальчивее стал и при кабинетных докладах государыне… больше других на него гневался; потрафить на его нрав невозможно, временем показывает себя милостивым, а иногда и очами не смотрит». «Ныне пришло наше житье хуже собаки!» — сокрушался Волынский, заявляя, что «иноземцы перед ним преимущество имеют»416. У нетерпеливого кабинет-министра не всегда хватало умения приспособиться к «стилю руководства» и влиянию Бирона на Анну; он горячился, в раздражении заявлял, что «резолюции от нее никакой не добьешься и ныне у нас герцог что захочет, то и делает».
Между тем в доме Волынского кипела работа по созданию «генерального рассуждения». Именно осенью 1739-го — зимой 1740 года его влияние достигло максимума: он удалил из Кабинета своего недоброжелателя Яковлева, поставил вопрос о разделении Кабинета на экспедиции; был утвержден проект создания конных заводов на церковных землях. 3 марта 1740 года указ императрицы назначил шестерых новых членов Сената: М.И. Леонтьева, М.С. Хрущова, И.И. Бахметева, П.М. Шилова, Н.И. Румянцева и М.И. Философова. К тому времени число сенаторов уменьшилось, и эта акция соответствовала намерениям Волынского расширить состав учреждения.
|
Ни рассердившая Анну Иоанновну записка Волынского, ни скандал с побоями Тредиаковского в «апартаментах» Бирона не лишили Артемия Петровича доверия императрицы. Но меньше чем через месяц ситуация изменилась — в конце марта ему внезапно был запрещен приезд ко двору. Такие придворные «конъюнктуры» обычно не отражаются в казенных бумагах; можно лишь предположить, что трагический поворот судьбы министра был вызван объединением его противников — Бирона и Остермана.
Кажется, именно Андрей Иванович стал организатором «искоренения» соперника. В 1741 году, после восшествия на престол Елизаветы Петровны и своего ареста, Остерман поначалу отрицал какое-либо отношение к «делу» Волынского — заявлял, что сам о том «не старался», а осудила виновного «учрежденная на то особливая комиссия». Но скоро в бумагах вице-канцлера обнаружились поданное императрице «мнение» о необходимости «отрешить отдел» и арестовать Волынского, а также «мнение и прожект ко внушению на имя императрицы Анны, каким бы образом сначала с Волынским поступить, его арестовать и об нем в каких персонах и в какой силе комиссию определить, где между прочими и тайный советник Неплюев в ту комиссию включен; чем оную начать, какие его к погублению вины состоят и кого еще под арест побрать; и ему, Волынскому, вопросные пункты учинены». На прямой вопрос следователя: «Для чего ты Волынского так старался искоренить?» — Остерман 15 декабря 1741 года ответил вполне определенно: «Что он к погублению Волынского старание прилагал, в том он виноват и погрешил». Он признал и назначение следователем своего «приятеля» Неплюева, «ибо оной Волынский против меня подымался»417. Изгнанный в свое время Волынским из Кабинета секретарь Андрей Яковлев тогда же показал, что Остерман пригласил его к себе и предложил подать челобитную на Волынского, что он и исполнил418.
Возможно, именно Остерману удалось убедить придворное общество в том, что пресловутое письмо Волынского летом 1739 года и его последующие действия направлены против герцога Курляндского, благо Артемий Петрович нигде не упоминал имен. Фаворит и так уже не без основания видел в министре соперника. Дворецкий Волынского Василий Кубанец вспоминал, как барин передавал ему слова обиженного герцога: «Ты де по часу шепчешь со всемилостивейшею государынею». К тому же Волынский уже несколько раз в Кабинете вставал поперек дороги фавориту, а неудача со сватовством сына и случай с Тредиаковским могли окончательно вывести из себя Бирона, обладавшего вспыльчивым и крутым характером. Кажется, эта интрига удалась; во всяком случае близкие ко двору фельдмаршал Миних и его адъютант Манштейн были убеждены, что Волынский подал императрице записку, в которой «взводил разные обвинения на герцога Курляндского и на другие близкие императрице лица. Он старался выставить герцога в подозрительном свете и склонял императрицу удалить его»419.
Кажется, последней каплей, переполнившей чашу терпения императорского фаворита, стал описанный французским послом маркизом де Шетарди и неизвестным русским автором «Замечаний» на записки Манштейна конфликт. В ответ на просьбу польского посла Огинского о возмещении убытков, причиненных шляхте проходившими по территории Речи Посполитой русскими войсками, герцог изъявил согласие, а Волынский, напротив, подал письменное мнение о недопустимости подобных уступок, на которые его оппонент мог пойти из «личных интересов» (герцог Курляндии являлся вассалом польского короля). Произошло публичное объяснение, и взбешенный Бирон заявил, что ему «не возможно служить ее величеству вместе с людьми, возводящими на него такую клевету», после чего Волынскому был запрещен приезд ко двору, что отметил Шетарди в депеше от 29 марта 1740 года420. Этот инцидент изображен на картине В.И. Якоби «А.П. Волынский на заседании Кабинета министров» (1875): Артемий Петрович разрывает бумагу с польскими претензиями, а среди испуганных присутствующих за ним пристально наблюдают коварный Остерман и спрятавшийся за ширмой Бирон.
Показания «клиентов» Волынского говорят о том, что весной 1740 года они ловили каждый слух о судьбе «патрона», противостоявшего фавориту. Взятый следствием 20 апреля асессор Василий Смирнов признался, что говорил Гладкову: «Когда де уже кабинет министра герцог сшибет, то де уже и протчим как стоять». Он же рассказал и о том, что Артемий Петрович будто бы прямо во дворце схватился за шпагу, «и ежели бы де не фамилия и не дети ево Волынского, то б де он Волынской его светлость заколол»421. Первоисточник этой «информации» следователи так и не обнаружили, но выяснили, что опасные разговоры вели и другие — архитектор Иван Бланк, инспектор Петр Арнардер, подмастерье Илья Сурмин, какой-то так и не найденный «учитель».
Будучи отлученным от двора, министр пока продолжал исполнять свои обязанности: последнюю бумагу, направленную из Кабинета в Штате контору, он подписал 31 марта. Судя по черновым журналам Кабинета, «господа кабинет министры» (так обозначали Волынского и Черкасского при отсутствовавшем в марте Остермане) заседали 4 апреля; потом последовал перерыв, и 15-го на работе был уже только Черкасский422.
Фавориту оказалось нелегко получить санкцию государыни на расправу с Волынским. Миних утверждал, что «сам был свидетелем, как императрица громко плакала, когда Бирон в раздражении угрожал покинуть ее, если она не пожертвует ему Волынским и другими», а секретарь Артемия Петровича Василий Гладков показал на следствии, что слышал от асессора Смирнова, как Бирон, стоя перед Анной Иоанновной на коленях, говорил: «Либо ему быть, либо мне». Государыню подталкивали к возложению опалы на Волынского и другие вельможи. Как докладывал саксонский посланник Зум 9 апреля 1740 года, давний противник Артемия Петровича обер-шталмейстер Куракин пытался внушить Анне, что ее дядя Петр I «застал Волынского уже на такой скверной дороге, что накинул ему петлю на шею». «Волынский, — убеждал придворный императрицу, — с тех пор стал еще хуже; следовательно, если ваше величество не затянете петли и не повесите негодяя, то мне кажется, что в этом отношении желание и намерение великого государя не будет выполнено»423.
Сам же опальный метался в поисках защиты. Бирон отказался принять его; Волынский кинулся к братьям Минихам, спрашивал, как обстоит его дело, у барона Менгдена, и услышал ответ: «Его светлость (Бирон. — И. К.) безмерно на него, Волынского, гневен и изволит де говорить, что более с ним, Волынским, вместе жить не хочет»424. Вскоре вопрос был решен. 12 апреля именной указ императрицы повелел «взять» в Тайную канцелярию секретаря Муромцева и дворецкого Василия Кубанца. Делопроизводство следственной комиссии открывается недатированным и не имеющим начала докладом о необходимости следствия по поводу адресованного императрице письма 1739 года и других подозрительных поступков министра (вроде составления проекта об «убавке армии») — очевидно, упомянутым «мнением», подготовленным Остерманом425.
На следующий день апреля новый указ отрешил опального «от егермейстерских и кабинетских дел» и потребовал пресечь «всякое с ним, Волынским, сообщение», изъять его «проэкт» и прочие бумаги — и поднять прощенное «казанское дело» десятилетней давности. В тот же день была создана «генералитетская» комиссия для расследования «преступлений» кабинет-министра, резиденцией которой стал «Италианский дом» — небольшой загородный дворец, выстроенный в 1712 году на левом берегу Фонтанки для будущей Екатерины I. В комиссию вошли старый фельдмаршал князь Иван Трубецкой, генералы Григорий Чернышев, Александр Румянцев, Василий Репнин, Андрей Ушаков и Никита Трубецкой, сенаторы Василий Новосильцев, Михаил Хрущов и Петр Шипов, киевский губернатор тайный советник Иван Неплюев. Им было поручено допросить обвиняемого «по пунктам» и провести следствие по другим документам, «которые в комиссию сообщены»426. Судя по тексту этого последнего указа, можно полагать, что пауза между объявлением опалы и арестом нужна была для того, чтобы сформулировать пункты обвинения, начиная с отложенного «дела» о вымогательстве денег у инородцев в 1730 году.
Основными действующими лицами стали главный следователь империи — начальник Тайной канцелярии Ушаков и ставленник Остермана дипломат Неплюев. 15 апреля Волынский был привезен в комиссию, где ему предъявили 13 вопросов по злосчастной записке, поданной им императрице:
«…ее императорское величество указала вам ответствовать:
1) Кого в службе ее величества знаете, которые на совестных людей вымышленно затевают, вредят и всячески их добрые дела омрачают и опровергают, дабы тем кураж и охоту к службе у всех отнять?
2) Кого вы знаете, кои приводят ее величество в сумнение, чтоб никому верить не изволила и все подозрением огорчены были и казались быть всякой милости недостойными?
3) Кого знаете, кои ее величеству опасности представляют иногда и о таких делах, которые за самые бездельные почитать можно, однако ж оные наибольше расширяют, всякие из того приключения толкуют, а ничего прямо не изъясняют, но все скрытными и темными терминами выговаривают и притом персону свою печальными и ужасными минами показывают?.».
И далее — 22 «пункта» «по содержанию известного письма»; лишь один из них требовал объяснения, почему Волынский «дерзнул бить» Тредиаковского в дворцовых «покоях».
Артемий Петрович на эти вопросы отвечал в несколько приемов — 15, 16, 17 и 18 апреля. В первый день он заявил, что «в поданном письме своем он таких именовал: графа Павла Ягужинского, князей Долгоруких и Голицыных, князя Александра Куракина, адмирала графа Николая Головина, ибо все они так его, Волынского, вредили и помрачали, что публично бранивали, но только о вышеозначенном о всем написано было им от горести и от горячести об одной своей только персоне, а чтоб они, кроме его, других совестных людей вредили — за ними и за другими он не знает».
Волынский самым подробным образом перечислил, кто и когда ему говорил, что ему «вредил» ненавистный Куракин. По остальным пунктам он однозначно указывал на другого противника: «Написал об Остермане по примеру тому, что Петр Толстой во многих делах Петра Великого обманывал». Однако требование: «Должны вы при именном показании бессовестные поступки доказать» — выполнить не смог: «Причитал все бессовестные поступки к графу Остерману, графу Головину, князю Александру Куракину, а прямо бессовестных поступков за Остерманом, Головиным, Куракиным и за другими не знает, написал с злобы мнением своим». В случае с Тредиаковским Артемий Петрович сразу признал себя виновным в том, что осмелился в покоях герцога «явные насильства производить, людей бить и силою оттуда выталкивать».
На этом допрос окончился. Однако журнал комиссии засвидетельствовал, что обвиняемый «кроме настоящих ответов своих говорил», а все присутствующие его «унимали».
Артемий Петрович помянул и немцев-«доносителей» Кишкеля и Людвика, которых «поджигал» (подначивал) его враг Куракин; и хитрого Остермана, который «принудил его к горным делам»; и даже давно покойного Павла Ягужинского, который якобы «губил ево и притом тако говорил, что за голову ево не жаль дать три тысячи червонных». Он еще не освоился с ролью подследственного — нервничал, «выходил в другую палату», вновь обвинял Куракина, оправдывался, что злополучное письмо, прежде чем передать императрице, показывал Черкасскому и Бирону427.
Видимо, он еще надеялся на благополучный исход и просил себе другую должность, «понеже я в прежнее свое место не гожусь». Его мог ждать обычный в случаях пристрастного разбирательства смертный приговор с заменой на ссылку в армию или в «деревни» с последующим прощением и отправкой на вице-губернаторство куда-нибудь в Сибирь. Хорошо знакомым ему судьям Артемий Петрович бросил: «Пожалуйте, окончайте поскорее», — на что получил отповедь Румянцева: «Мы заседанию своему время без вас знаем; надобно вам совесть свою во всем очистить и ответствовать с изъяснением, не так, что кроме надлежащего ответствия постороннее в генеральных терминах говоришь, и для того приди в чувство и ответствуй о всем обстоятельно».
Потом его отпустили домой. Наутро Волынский смиренно прибыл на следующий допрос с целым ящиком книг, которые до того «не объявил». Теперь же поняв, что «собранной суд в знатных и во многих персонах состоит», он счел долгом отдать их и «был в робости». Но «робости» хватило ненадолго; Артемий Петрович не удержался от того, чтобы бросить в лицо Неплюеву: «Ведаю, что вы графа Остермана креатура» (он оказался прав — Неплюев стал одной из главных фигур на следствии), — после чего стал заверять, что его «горячесть и дерзновение» происходили с досады на поведение Остермана, который «никогда с ним без закрытия не говаривал». Выслушав его, Ушаков отправился с докладом к императрице428.
Допрос возобновился 17 апреля в семь часов утра. На этот раз Волынский уже не дерзил, не нападал на своих противников, а заявлял, что, обвиняя вельмож, «все врал», становился на колени и кланялся комиссии, признавал, что вел себя неосмотрительно «з горячести и злобы». Он просил не «поступать с ним сурово», вновь сетовал на свою «горячесть» и признавал, что «все делал он по злобе на графа Остермана, Куракина и Головина и поступал все против их, думал, что был министр, и мыслил, что он был высокоумен, а ныне видит, что от глупости своей все врал с злобы своей».
«Не прогневал ли я вас чем?» — спрашивал он Ушакова, потом опять жаловался на Куракина, который «все торжества ево поносил и бранивал». Собравшегося идти на доклад Ушакова Волынский на коленях просил ходатайствовать перед Анной Иоанновной и Бироном, а после его отъезда обращался за поддержкой к Чернышеву («ведаю де я, что ты таков же горяч, как и я; деток ты имеешь, воздаст де Господь деткам твоим») и Румянцеву. По поводу избиения Тредиаковского бывший министр оправдывался: тот неосторожно «противился» ему и дерзнул заявить, «что де он не дурак», после чего был бит палкой кадетом, а на следующий день уже в покоях Бирона сам Волынский «…ево Третьяковского и вытащил ис полаты вон и в сенях ударил ево по щеке и толкал в шею». После возвращения Ушакова бывший министр опять падал перед ним на колени, «вину свою приносил» и просил о заступничестве жену Бирона, графиню Бенигну429.
Так завершился третий день следствия. Ничего нового и важного ни с позиций обвинения, ни в оправданиях подследственного не прозвучало — но, похоже, Артемий Петрович понял, что его дело плохо. Расследование шло по нарастающей, его контролировала и направляла сама императрица по ежедневным докладам Ушакова, просто у следствия поначалу не было улик, помимо вышеуказанного письма и побоев, нанесенных Тредиаковскому.
Но круг обвиняемых расширялся: 16 апреля был взят Хрущов; в этот же день особой запиской императрица велела допросить его и арестовать Еропкина430,18-го схвачен Родионов, 20-го арестован асессор В. Смирнов и был подписан указ об аресте И.М. Волынского.
Восемнадцатого числа последовал указ об охране главного подследственного «крепким караулом». Инструкция требовала держать арестанта в строгой изоляции — даже «судно поставить ему в том покое». В доме Волынского заколотили окна и опечатали комнаты. Опальный министр жил, как в камере тюрьмы, при свечах; охране было приказано, чтобы арестант «отнюдь ни с кем сообщения иметь… не мог и для того в горнице его быть безотлучно и безвыходно двум солдатам с ружьем попеременно». Дети Артемия Петровича находились в том же доме, но отдельно от отца; к ним был приставлен особый караул.
«Неправосудное бесчеловечие»
Девятнадцатого апреля «журналы» комиссии и, очевидно, письменный текст показаний Волынского были представлены Ушаковым при очередном докладе императрице. Допросы продолжались 20 и 23—24 апреля — теперь Артемий Петрович отвечал на вопросы, с кем он «сиживал» и беседовал у себя дома, что говорил про брак Анны Леопольдовны; рассказывал про «картину» своей фамилии. Следователи с 23 апреля по 20 мая подготовили новые перечни вопросов — из 14, 23, 31, 13 и 15 «пунктов»431; они требовали объяснения Волынским фраз, когда-то сказанных им («ныне весьма мудрено жить», «долго ли еще Бог потерпит», «нет простяков, но все политики стали»), и его планов («в каком намерении сочинен» его проект), но ничего серьезного предъявить не могли. Лишь в последнем списке появился, со ссылкой на дворецкого Кубанца, роковой вопрос об умысле «зделать себя государем».
Следователи и сами понимали, что придворные дрязги и опрометчивое письмо царице настоящими политическими преступлениями не являлись. Надо было обнаружить что-то более весомое. 16 апреля в комиссию поступили искомые обвинения. Это были составленные еще в феврале челобитная и «доносительные пункты» изгнанного Волынским из Кабинета Андрея Яковлева с перечислением «худых поступков» министра: как он брал взятки во время губернаторства в Казани, не платил пошлины со своих товаров, оформил себе на чужое имя откуп в Нижегородском уезде, держал в «услужении» солдат, незаконно уволил самого Яковлева по сфабрикованному делу, а других должностных лиц ругал и бил прямо в Кабинете. Пять из пятнадцати пунктов его доноса касались конюшенного ведомства, которое закупало за границей кобыл, а не жеребцов и произвольно изменило требования к статям лошадей, набираемых в полки: кирасирские кони, традиционно более крупные, теперь почти не отличались от драгунских432. (Справедливости ради надо отметить, что к тому времени перегруженный другими обязанностями при дворе Волынский уже не мог эффективно контролировать Конюшенную канцелярию, находившуюся в Москве; ее протоколы за 1738 год показывают, что на заседаниях он не присутствовал и управлял работой подчиненных посредством приказов-«ордеров» и резолюций на их докладах433.)
Тогда же к делу была приобщена жалоба Бирона. На следующий день появились челобитная разжалованного и осужденного директора портовой таможни С. Меженинова и «доношение» симбирского купца Мартына Корелинова о поднесении его коллегами по бизнесу дорогих подарков Волынскому. 20 апреля в ход пошло прошение посадского человека Егора Бахтина о взыскании с опального министра давнего долга; 23-го — челобитная Тредиаковского «о насильственном и, следовательно, государственным нравам весьма противном его на меня нападении, и также о многократном своем от него на разных местах и в разныя времена нестерпимом безчестии и безчеловечном увечье, а притом и о наижесточайшем страдании и в самых вашего императорского величества апартаментах». Эти обвинения выглядели более весомо, но и перечисленные в них грехи на измену не тянули. И здесь на помощь комиссии пришли показания доверенного дворецкого Артемия Петровича Василия Кубанца.
Пленный молодой татарин попался на глаза Волынскому еще в Астрахани — в губернской канцелярии, куда его отдал бывший хозяин купец Клементьев. Губернатор взял его к себе и не ошибся: холоп оказался смышленым и грамотным (у него имелась даже своя библиотека, включавшая популярную тогда в России «книгу Квинта Курциа о делах содеяных Александра Великого царя Македонского», «грамматики», календари, «книгу о мерянии земли») и скоро стал правой рукой господина. Адъютант Родионов даже показал, что именно Кубанец читал хозяину книгу Юста Липсия.
Судя по всему, отношения Волынского с доверенными «клиентами» и слугами были очень откровенными: он рассказывал о придворных делах, жаловался на неприятности, делился своими размышлениями. На следствии же одни старались если не выгородить обвиняемого, то хотя бы не вредить ему; другие сообщали всё, что знали.
Арестованный еще 12 апреля Кубанец, на беду Артемия Петровича, оказался самым откровенным из его приближенных, и даже больше. Видимо, несмотря на доверительное отношение барина, у холопа накопилось много претензий, да и погибать ради него Василий не желал. «Помилосердуй, всепресветлейшая монархиня всероссийская, всемилостивая самодержавнейшая великая государыня, помилуй милосердием высоким, яви ко мне и пролей к бедному и погибающему человеку высокомонаршеское милосердие. Всю мою вину и живот мой подвергаю под высокие стопы вашего императорского величества», — умолял дворецкий, больше всего боявшийся «запамятовать» что-либо из речей или действий хозяина.
Уже 15 апреля (все показания он писал собственноручно) слуга стал вспоминать прегрешения Волынского, начиная со времени его губернаторства в Казани. Он упомянул не только о крупных взятках с татар, но и о волчьей шубе, полученной барином от сибирского вице-губернатора Бутурлина, о куске голубой парчи от фабриканта Гончарова, о трех штофах от симбирских купцов и трехстах казенных бревнах, взятых на строительство дома министра434.
Искренность Кубанца следователи оценили. Но 17 апреля ему сообщили, что императрица лично слушала его «доношение», однако осталась недовольна, ибо в нем «не о всем имянно и не обстоятельно от тебя объявлено», и намекнули, что желают знать не только о «преступлениях указам», но и о «злобных намерениях» Волынского. Самому же Кубанцу припомнили его уклонение от следствия в 1731 году, но обещали помилование, если он расскажет «всю истину без всякого закрытия».
Перепуганный и одновременно обнадеженный доносчик принялся писать «пополнения» к своим первоначальным показаниям: с 17 апреля по 24 мая он подал 17 собственноручных «доношений». Эти сочинения написаны довольно бессвязно — дворецкий выкладывал всё, что вспоминал, потом дополнял свои показания, приводя новые подробности или пересказывая уже изложенное. Он, видимо, не вполне понимал, чего от него ждут, и продолжал рассказы о тех, кто «искал» покровительства министра, и о всевозможных подношениях ему. Память у дворецкого была цепкая, но речь шла о заурядных взятках, а не о политике; только мельком Кубанец упоминал, что Волынский «чернил и перечеркивал» свой проект и в разговорах стремился «свои дела хвалить», а прочую придворную «свою братью уничтожать».
Двадцать первого апреля Кубанцу зачитали (или показали) обращенное лично к нему письмо за подписью императрицы: «Понеже ты объявил, что нечто донести имеешь, о чем однако ж, окроме нам самим, объявить не можешь, а нам тебя перед себя допустить нельзя, того ради повелеваем тебе то, еже нам самим донести имеешь, написать на писме и, запечатав, отдать асессору Хрущову, которой то нам самим за оною ж печатью подать имеет. Анна»435. Тут-то он и вспомнил, что его хозяин не только «прославлял фамилию свою», но и читал предосудительную книгу голландца Юста Липсия, сравнивая при этом средневековую неаполитанскую королеву Иоанну II и античных Клеопатру и Мессалину с российской государыней и заявляя: «Женский пол таков весь», — что являлось «весьма противно против вашего императорского величества» (21 апреля); желал «погубить» Остермана, «гвардию весьма к себе ласкал» и себя «причитал к царской фамилии» (4 мая); желал «себя в силу и власть привесть» (7 мая) и даже «тщился сам государем быть» (22 мая). Наконец, 24 мая дворецкий заявил, что его господин одобрял не отечественную «систему» правления, а польские порядки и «хотел в государстве вашего величества республику зделать»436.
Последние показания Кубанца о «республике» не согласовывались с якобы высказывавшимся Волынским намерением стать «государем» — но это уже не имело значения. Теперь подследственному можно было не только инкриминировать только служебные грехи, но и предъявить обвинения «по первым двум пунктам». Может быть, к политическим «видам» добавилась и личная обида императрицы — его, проворовавшегося холопа, она помиловала и вознесла, а он осмелился хулить свою государыню и благодетельницу.
Двадцать второго апреля императрица повелела Артемия Волынского «со двора ево взять в адмиралтейскую крепость». Там состоялся еще один допрос. 26-го последовал новый указ о переводе всех арестованных в казармы Петропавловской крепости, следствие же было передано в Тайную канцелярию — ее начальнику Андрею Ушакову и креатуре Остермана Ивану Неплюеву437. Теперь следствие вели только они; прочие же члены комиссии были от него отстранены — тем более что некоторые из них сами попали под подозрение. В Адмиралтействе остались бумаги Волынского, разбором которых занимался компетентный и озлобленный доноситель Андрей Яковлев, ставший секретарем следственной комиссии. Началась опись имущества главного обвиняемого.
Поблажкой знатному арестанту было разрешение иметь в заключении одеяло, шубу, посуду, деньги и слугу; в крепость с господином отправился камердинер Василий Гаст. 8—9 мая Артемия Петровича вновь допрашивали. Свои высказывания он объяснял «простотою от невоздержности языка своего»; к примеру, он осуждал Бирона за то, что «высоко и строго себя ведет», поскольку «может ее величество милость свою от него отменить». Признался он и в чтении сочинений Боккалини, Макиавелли («бакалиновой книги» и «махиавеля», взятых из библиотеки князя Д.М. Голицына) и Юста Липсия. Доносчика Кубанца он охарактеризовал как «совестного человека», но категорически отрицал все обвинения в каких-либо преступных «замыслах»438.