относительно бездельников и праздных сборищ




Поскольку ничто не вызывает таких нареканий, как множество оборванцев и бродячих нищих, толпящихся на каждой площади Сити и являющихся первейшим источником распространения заразы (причем пока что с этим бедствием ничего не удавалось поделать, несмотря на уже изданные распоряжения), настоящее распоряжение обязывает констеблей и всех других городских должностных лиц, кому это вменяется в обязанность, принять особые меры, дабы никакие бродячие нищие не слонялись по улицам, ни в каком виде и ни под каким предлогом, под страхом штрафа, положенного по закону, согласно которому они будут должным образом сурово наказаны. Представления

Представления, травля медведей, [125] игры, состязания с мячом и щитом в руках, пение баллад на улицах [126] и другие увеселения, приводящие к скоплению народа, полностью запрещаются, а нарушившие этот приказ сурово наказываются олдерменом соответствующего участка. Празднества запрещены

Все публичные празднества и особенно сборища корпораций [127] в Сити, обеды в тавернах, пивных и других местах общественных развлечений запрещены до дальнейших указаний; а деньги, тем самым сэкономленные, должны быть сохранены и употреблены на благотворительные цели и на облегчение страданий бедняков, заразившихся чумой.
Питейные заведения

Беспорядочное распивание напитков в тавернах, пивных, кофейнях, [128] погребках порицается и как в принципе греховное занятие, и как один из серьезных источников распространения чумы. И никакая корпорация или отдельное лицо не должны под страхом штрафа приходить в таверну, пивную, кофейню или задерживаться в них позднее девяти вечера, согласно старому закону и обычаю, принятому в Сити. А для наилучшего исполнения всех этих правил и распоряжений, как и других правил и указаний, мы, по зрелому размышлению, сочли необходимым, чтобы олдермены, их представители и члены городского совета собирались еженедельно, а если обстоятельства потребуют, то два, три и более раз в неделю, в определенном месте, отведенном в соответствующем районе (содержащемся в чистоте и удаленном от мест заразы), чтобы советоваться, как названные меры могут должным образом исполняться; никто из проживающих около зараженных мест не должен посещать названные собрания до тех пор, пока их приход может представлять определенную опасность. А кроме того, олдермены, их представители и члены городского совета во вверенных им участках могут отдавать и любые другие распоряжения, которые на названных собраниях будут сочтены полезными для ограждения подданных Его Величества от заразы. Сэр Джон Лоуренс, лорд-мэр Сэр Джордж Уотермен Сэр Чарлз Доу, шерифы [129] Нет нужды говорить, что эти распоряжения были действенны лишь для тех мест, на которые распространялись полномочия лорд-мэра, [130] однако необходимо отметить, что мировые судьи в так называемых поселках [131] и пригородах стали придерживаться тех же правил. Насколько помню, распоряжение о запирании домов не вступило так быстро в силу на нашей стороне, потому что, как уже говорилось, чума не достигла этой, восточной, части города, или, во всяком случае, была не такой жестокой, по крайней мере до начала августа. Например, общая сводка смертности с 11 по 18 июля насчитывала 1761 человек, из которых от чумы во всех пригородах, называемых поселками Тауэра, умерло следующее количество: - - на следующей неделе так: а к 1-му августа было так: Олдгейт 14 34 65 Степни 33 58 76 Уайтчепл 21 48 79 Сент-Кэтрин, Тауэр [132] 2 4 4 Тринити, Минериз [133] 1 1 4 Итого 71 145 228 Однако смертность быстро возрастала, и уже в соседних приходах за ту же неделю число похорон было следующим: - - на следующей неделе число похорон было таким: а к 1-му августа таким: Церковь Сент-Лионард, Шордич [134] 64 84 110 Церковь Сент-Ботольф, Бишопсгейт [135] 65 105 116 Церковь Сент-Джайлс, Крипплгейт [136] 213 421 554 Итого 342 610 780 Запирание домов считалось поначалу очень жестокой, нехристианской мерой, и бедняги, запертые таким образом, горько жаловались. Жалобы на жестокое обращение ежедневно доставлялись лорд-мэру; касались они домов, которые запирали без веских на то причин, а иногда и из дурных побуждений; не могу сказать, так ли это было в действительности, но после расследования многие, кто столь громко жаловался, были сочтены в таком состоянии, что нуждались в изоляции, в других же случаях при повторном осмотре заболевшего болезнь признавалась незаразной. В случаях неясных дом открывали, если больной соглашался отправиться в чумной барак. Бесспорно, запирать двери и устанавливать сторожа, который обязан был днем и ночью следить, чтобы из дома никто не выходил, и наоборот — вовнутрь бы никто не проник, тогда как, быть может, здоровые люди в семье могли бы спастись, будь они отделены от больных, — казалось очень суровой и жестокой мерой; многие умерли в этом ужасном заточении из тех, кто — естественно предположить — не заразился бы, хоть в доме и поселилась чума, если бы свобода его не была ограничена; поначалу люди громко протестовали, были страшно напуганы, несколько актов насилия было совершено в отношении сторожей, и некоторые из них пострадали; кроме того, в разных районах города многие вырвались на свободу силой, о чем я еще расскажу. Однако следует помнить, что это были меры для всеобщей пользы, оправдывающие беды отдельных лиц; причем никто не получал послабления, с какими бы просьбами ни обращались в магистрат и в правительство, во всяком случае, мне о подобных исключениях ничего не известно. Все это заставляло людей пускаться на всевозможные уловки, чтобы выбраться на волю; можно было бы составить целый том, заполненный рассказами об ухищрениях, на которые шли жители запертых домов; чего только они не предпринимали, чтобы сторож закрыл глаза на их побег, или чтобы обмануть его, или чтобы вырваться силой, что частенько приводило к потасовкам и нанесению увечий, о чем я и расскажу. Однажды, проходя по Хаундсдич, [137] я услыхал страшный шум. Правда, народу собралось не так уж много, потому что людям не разрешали собираться гурьбой и толпиться; не стал и я особо задерживаться. Но крик был настолько громкий, что пробудил мое любопытство, так что я окликнул одного из выглядывавших из окна и спросил, что случилось. Оказалось, что наняли сторожа, которому было поручено стоять на посту у зараженного (или предположительно зараженного) чумой дома; он провел там две ночи кряду, днем же, как он сам рассказывал, там находился другой сторож, который и сейчас должен был подойти сменить его. За все это время в доме не раздалось ни шороха, не зажглось ни единого огонька; его ни о чем не просили, не посылали ни с какими поручениями (а именно это и являлось обычно главной обязанностью сторожа); одним словом, не причиняли ему, как он выразился, никакого беспокойства с середины понедельника, когда он слышал в доме громкие вопли и плач, вызванные, предполагал он, близкой смертью кого-то из домочадцев. За день до этого, когда погребальная телега, как ее называли, остановилась у их дверей, из дома вынесли труп горничной, завернутый лишь в кусок зеленой дерюги, и могильщики, или погребальщики, как их называли, положили его на телегу и увезли. Сторож, услышав крики и плач, о которых говорилось выше, постучал в дверь, но долгое время никто не откликался; однако в конце концов кто-то выглянул и сказал поспешной скороговоркой, хотя в голосе еще слышались слезы: — Что вам надобно? Зачем подняли такой шум? — Это сторож, — ответил тот. — Как вы там? Что случилось? — Какое вам до этого дело? — был ответ. — Сходите за погребальной телегой. Этот разговор был около часу ночи. Вскоре, рассказывал парень, он остановил телегу и стал снова стучаться, но никто не ответил. Сторож продолжал стучать, а возница с колокольчиком выкрикнул несколько раз: «Выносите своих мертвецов!»; но ответа не было, наконец возницу позвали в другие дома, он не захотел долее ждать и уехал. Сторож терялся в догадках, как все это понимать, но решил отложить выяснения до утра, пока не придет его сменщик, или дневной дозорный, как их называли. Когда он рассказал ему обо всем в подробностях, оба начали колотить в дверь; стучали долго, но никто не ответил. Тут они заметили, что окно, точнее, сводчатое оконце на высоте двух лестничных маршей, через которое им уже отвечали раньше, осталось открытым. Тогда они, чтобы удовлетворить свое любопытство, принесли большущую лестницу, и один взобрался на нее и заглянул в комнату. Там увидел он мертвую женщину, лежащую на полу в самом плачевном состоянии, едва прикрытую сорочкой. Но хоть он громко кричал и стучал об пол своим жезлом, никто не откликнулся, да и никаких звуков в доме не было слышно. Он спустился вниз и рассказал об всем своему сменщику. Тот тоже слазил, но не обнаружил ничего нового; они не захотели лезть в окно, а решили сообщить обо всем либо лорд-мэру, либо еще кому-нибудь из магистрата. После их сообщения магистрат приказал дом открыть; пришли констебль с понятыми следить, чтоб чего не украли; соответственно, дверь взломали, но никого не нашли, кроме молодой женщины, зараженной чумой, которой уже ничто не могло помочь; остальные бросили ее умирать в одиночестве и не то нашли какой-то способ отвлечь сторожа и вышли через дверь, не то — через боковую дверь, не то — через крышу, так что сторож этого не заметил; а что до криков и стонов, которые он слышал, так это были причитания при прощании, крайне тягостном для всех, потому что молодая женщина приходилась сестрой хозяйке дома. Хозяин, его жена, несколько детей и слуг — все сбежали; здоровые или больные — я так и не узнал, да, по правде говоря, и не особенно старался потом разузнать. Множество подобных побегов совершалось из запертых домов, особенно когда сторожа усылали с каким-нибудь поручением; ведь в обязанности его входило исполнять любые поручения, куда бы его ни посылали жильцы, а именно: за пищей, лекарствами, позвать врача, если тот согласится пойти, или хирурга, или сиделку, заказать погребальную телегу, словом, за всем необходимым; однако с условием, что, когда сторож уходит, он запирает входную дверь, а ключ уносит с собой. Противясь этому и стремясь обмануть сторожа, люди заводили по два-три ключа к замку либо ухитрялись вывинчивать замок, если это было возможно, и таким образом снимать его, находясь внутри дома; и когда они усылали сторожа на рынок, в пекарню или за какой-нибудь безделицей, то отпирали дверь и могли выходить наружу, сколько их душе угодно. Однако все это обнаружилось, и власти вынуждены были приказать прикреплять с внешней стороны к дверям болты и навешивать висячие замки. В другом доме, как мне говорили, на улице, соседствующей с Олдгейт, заперли всю семью только потому, что заболела горничная. Хозяин дома жаловался через друзей ближайшему олдермену, а также лорд-мэру и сказал, что готов отправить горничную в чумной барак, но ему отказали; так что на двери у него намалевали красный крест, навесили замок, как было сказано выше, а к дому, согласно правилам, приставили сторожа. Когда хозяин дома понял, что спасения нет, что он с женой и детьми заперты под одной крышей с этой несчастной больной служанкой, он кликнул сторожа и велел, чтобы тот достал сиделку для ухода за бедной девушкой, потому что им самим нянчиться с ней — верная гибель; он дал ясно понять, что, ежели сиделка не будет найдена, девушка наверняка уж умрет, если не от болезни, так от голода, потому что он твердо решил, что никто из его семьи и близко к ней не подступится, а лежит она на чердаке, на высоте пятого этажа, так что оттуда никто не услышит ни ее плача, ни криков о помощи. Сторож согласился, ушел, разыскал сиделку, как ему было велено, и вернулся с ней тем же вечером. Это время хозяин дома употребил на то, чтобы проделать здоровенную дыру из своей лавки на первом этаже в соседний сарайчик, где раньше сидел сапожник, который в те мрачные времена не то умер, не то уехал из города, так что ключ остался у хозяина дома. Проделав проход в сарайчик (чего он не смог бы осуществить, если б сторож сидел у дверей, так как шум работы непременно встревожил бы его), повторяю, проделав проход в сарайчик, он преспокойно ждал, пока сторож не вернется с сиделкою; прождал он и весь следующий день. Но к ночи, услав сторожа еще по какому-то пустячному поручению (насколько я помню, к аптекарю за примочками [138] для служанки, так что сторож должен был дожидаться, пока аптекарь приготовит их, а может, и еще за чем-то, но только так, чтобы задержать его не некоторое время), он вывел всю семью из дома, оставив сиделку и сторожа хоронить бедную девушку то есть бросить ее в погребальную телегу, — а также позаботиться о своем доме и имуществе. Я могу рассказать великое множество подобных историй, довольно занятных, с которыми мне довелось столкнуться в долгие месяцы этого мрачного года, — я хочу сказать, за правдивость которых я ручаюсь, во всяком случае, за правдивость основных событий, потому что никто в такое время не мог бы поручиться буквально за все подробности. Рассказывали также о всяческих актах насилия по отношению к сторожам; и думаю, что за время мора было не менее восемнадцати — двадцати случаев, когда их убивали или очень тяжко ранили, так что их принимали поначалу за покойников; все это делалось обитателями запертых домов, когда они пытались выбраться оттуда, а сторожа им препятствовали. Да и чего можно было ожидать — ведь в городе оказалось столько тюрем, сколько было запертых домов; и так как люди, подвергнутые тюремному заключению, не знали за собой никаких преступлений и были заперты лишь потому, что их дом постигло несчастье, то мириться с лишением свободы им было особенно невыносимо. Кроме того, большая разница заключалась и в том, что эти тюрьмы, как мы их назвали, имели всего одного тюремщика, и он должен был охранять весь дом; а так как во многих домах было по нескольку выходов (где больше, где меньше) и даже иногда на разные улицы, то одному человеку невозможно было так их охранять, чтобы не дать ускользнуть людям, доведенным до отчаяния ужасом своего положения, обидой на несправедливое обращение и свирепостью самой болезни; и вот — один беседовал со сторожем у парадного входа, пока вся семья убегала через заднюю дверь. Приведу пример: от Коулмен-стрит [139] отходило множество переулков, большинство из которых все еще уцелело. Один из домов в таком переулочке, называвшемся Уайт-Элли, был заперт; однако в нем была даже не задняя дверь, а окно, выходившее во двор, из которого был проход в другой переулок, Белл-Элли. [140] Сторож был поставлен констеблем у входа в дом, где он или его сменщик и стояли денно и нощно; тем временем семья вылезла однажды вечером через окно во двор, оставив бедняг караулить пустой дом в течение двух недель. Неподалеку от этого места в сторожа пальнули порохом и сильно опалили беднягу; пока он жутко орал и никто не решался прийти ему на помощь, все домочадцы, способные передвигаться, выбрались через окно второго этажа, оставив двоих больных, несмотря на их вопли о помощи. К ним приставили сиделок, а убежавших не нашли; они объявились, лишь когда мор закончился; но так как ничего нельзя было доказать, то ничего им и не было. Надо учесть и то, что, так как это были тюрьмы без решеток и запоров, которые всегда имеются в настоящих тюрьмах, то люди со шпагой или пистолетом в руках вылезали из окон прямо на глазах у сторожей и угрожали беднягам смертью, если они шелохнутся или закричат. Кроме того, у многих были сады со стенами, изгородями, дворами и сараями, а соседи — по дружбе или поддавшись на уговоры — разрешали перелезть через стены и загородки и выйти наружу через их двери. Либо подкупались соседские слуги, чтобы те их выпустили в ночное время; короче говоря, на запирание домов никак нельзя было полагаться. И уж вовсе не отвечало оно своим целям, лишь доводя людей до отчаяния и толкая их на крайние поступки, так что они готовы были пуститься в любую авантюру. И, что еще хуже, многие сбежавшие — бездомные больные в отчаянном состоянии — сильней распространяли заразу, чем если бы они оставались дома; ведь кто бы ни вникал в детали упомянутых случаев, каждый должен был признать несомненным, что именно суровость заточения доводила людей до отчаяния, заставляла стремиться выбраться из своих домов любой ценой, [141] пусть даже признаки чумы уже проступили у них, и они сами не понимали, куда бежать, что делать, и, можно сказать, не ведали, что творили; многие из таких людей, доведенных до крайней нужды, умерли прямо на улице или в поле просто от голода либо были сражены свирепою лихорадкою. Другие слонялись по деревням, шли все дальше и дальше, подгоняемые отчаянием, сами не зная, куда их ноги несут, пока измученные, в полуобморочном состоянии, лишенные всякой помощи и поддержки — ведь и особняки, и деревенские домишки, встречавшиеся им по дороге, отказывали им в ночлеге, не разбираясь, больны они или здоровы, — они не гибли в придорожных канавах или сараях, причем никто не решался приблизиться к ним и облегчить их страдания, хотя, возможно, многие из этих несчастных и не были заразными, но никто не хотел рисковать. С другой стороны, когда чума приходила в семью, — то есть когда кто-либо из домочадцев по неосторожности либо по какой иной причине подхватывал заразу и приносил ее в дом, — это, естественно, становилось известно прежде всего домашним, а уж потом официальным лицам, которые, как вы знаете из «Распоряжения», направлялись для выяснения обстоятельств болезни, когда поступали сведения, что в доме появился больной. За этот промежуток времени — то есть с момента заболевания и до прихода официальных лиц — у хозяина дома было предостаточно времени и возможностей, чтобы уйти самому или вместе с семьей, — лишь бы только ему было куда уйти. Многие так и поступали. Но самым большим бедствием было то, что многие поступали-то так уже будучи зараженными и тем самым заносили болезнь в те дома, которые столь радушно их приютили, что нельзя не признать черной неблагодарностью со стороны гостей. Этим частично и объяснялось общее мнение (точнее, общее возмущение поведением заболевших), согласно которому они без зазрения совести заражали других; однако могу сказать, что хотя в некоторых случаях так оно и было, но все же не столь повсеместно, как утверждалось в народе. Чем можно объяснить столь дурное поведение в момент, когда людям следовало бы считать себя на пороге Страшного Суда, я не знаю. Совершенно убежден, что такое поведение несовместимо как с религией и нравственными устоями, так и с благородством и человечностью, но у меня еще будет случай поговорить об этом. Сейчас речь идет о людях, доведенных до отчаяния сознанием того, что они заперты или будут заперты; о том, что они готовы были выбраться из дома и при помощи хитрости, и при помощи грубой силы либо еще до того, как попадали в заточение, либо позднее; однако несчастья этих людей вовсе не уменьшались после того, как они попадали на свободу, а, наоборот, самым плачевным образом возрастали. С другой стороны, многие из тех, кто таким образом выбрался на свободу, имели дома, где они могли укрыться и где они сами запирались и пережидали чуму; немало семейств, предвидя надвигающийся мор, делали запас провизии, достаточный для целой семьи, и укрывались от света настолько хорошо, что их не видали и не слыхали в продолжение всего бедствия, и только по его окончании они вновь показались на свет целыми и невредимыми. Я могу припомнить несколько таких семейств и рассказать в подробности, как они вели хозяйство; несомненно это был самый действенный способ обезопасить себя, к которому могли прибегнуть те, кому обстоятельства не позволяли уехать из города и у кого не было вне Лондона подходящего пристанища: ведь, запертые таким образом, они все равно что уехали за сотни миль. Не припомню я и чтобы с кем-нибудь из членов таких семей приключилась беда. Среди таких семейств особенно примечательны были голландские купцы, которые превратили свои дома в малюсенькие осажденные крепости и не разрешали никому ни выходить из домов, ни входить, ни даже приближаться к ним; особенно запомнился мне один такой дом в глубине двора на Трогмортон-стрит, выходящий фасадом на Дрейперс-Гарденс. [142] Но возвращаюсь к зараженным семьям, запертым в собственных домах городскими властями. Их бедственное положение невозможно даже описать; и именно из этих домов мы чаще всего слышали самые ужасные вопли и плач бедняг, запуганных до смерти бедственным состоянием их ближайших родственников и ужасом самого пребывания в заточении. Я вспоминаю — и пока я пишу об этом, кажется, будто я даже слышу звуки ее голоса, — об одной женщине, которая располагала довольно значительным состоянием и жила вместе с единственной дочерью, девушкой лет девятнадцати. Они были хозяевами всего дома. Молодая девушка, ее мать и служанка по каким-то делам (не помню точно каким) выезжали за границу. И дом их не был в числе запертых домов; но часа через два после возвращения молодая леди пожаловалась на недомогание; еще через четверть часа ее вырвало и началась страшная головная боль. — Боже милостивый! — воскликнула ее мать в страшном испуге. — Не дай моему ребенку заболеть! Головная боль у девушки нарастала, мать распорядилась согреть постель, уложить несчастную и приготовить белье, чтобы она пропотела, — обычный способ лечения, применяемый при первых же признаках болезни. Пока постель проветривали, мать раздела девушку, положила ее на кровать и стала осматривать со свечой в руках; она тут же обнаружила роковые признаки на внутренней стороне ляжек. Мать, не в силах сдержаться, уронила свечу и так жутко вскрикнула, что этот крик вселил бы ужас и в самое отважное сердце; крик этот был не единственный: горе лишило ее разума; сначала она упала в обморок, потом очнулась и стала бегать по всему дому, вверх и вниз по лестнице как полоумная (да она и была полоумная!) и продолжала кричать и рыдать несколько часов кряду, лишившись рассудка; мне говорили, что она так и не пришла в себя. Что же касается девушки, то она фактически была уже трупом к тому моменту, так как гнойники, вызвавшие пятна, распространились по всему телу; не прошло и двух часов, как она умерла. А ее мать голосила в течение нескольких часов, не зная о смерти своего ребенка. Это было давно, и я могу ошибиться, но, кажется, мать так и не пришла в себя и умерла недели через две-три после гибели дочери. Это случай исключительный, и так как он был мне хорошо известен, я и рассказал о нем во всех подробностях; но было несметное число похожих случаев, и еженедельная сводка почти всегда упоминала об одном-двух «испуганных», то есть, можно сказать, «напуганных до смерти». Но кроме тех, кто действительно умер со страху, было огромное число людей, потерявших от страха рассудок, или память, или дар речи. Но возвращаюсь к запертым домам. Одни, как я уже говорил, выбирались из запертых домов хитростью, другие же подкупали сторожей, предлагая им деньги, чтобы те выпустили их потихоньку ночью. Признаюсь, я считал тогда, что это самый невинный из подкупов; и мне представлялось жестоким наказание трех сторожей, которых публично высекли прямо на улице за то, что они выпустили людей из запертых домов. Но, несмотря на эти строгости, деньги все же действовали на бедняг, и многие семьи смогли таким образом «сделать вылазку» и избавиться от своего заточения; но так по большей части поступали те, кому было где укрыться; хотя по дорогам передвигаться стало трудно, оставалось все же множество способов отступления, и, как я уже говорил, немало людей имели палатки; они разбивали их в поле, спали на соломе и, имея при себе достаточный запас провизии, жили как отшельники в кельях, потому что никто не решался к ним приблизиться; о них рассказывали много историй и смешных и трагических; и некоторые из тех, кто жили как странствующие паломники в пустыне, как ни невероятно, избегли гибели благодаря тому, что по собственной воле сделались изгнанниками, наслаждаясь в то же время большей свободой, чем можно было бы ожидать. Я знаю историю двух братьев и их родственника, [143] которые, будучи все людьми холостыми, не обремененными семьями, задержались в Лондоне и уже не смогли оттуда выехать; не зная, куда податься, они решили применить собственный способ уберечься от заразы, способ, на первый взгляд безумный, но, по сути, столь естественный, что остается только удивляться, почему другие не прибегли к нему. Их нельзя было назвать состоятельными, но были они не настолько бедны, чтобы не обзавестись всем необходимым и не иметь возможности сводить концы с концами; видя, что зараза распространяется, они решили сделать все возможное и укрыться. Один из них был солдатом и принимал участие в недавних войнах, а до того — в боях в Нидерландах; не будучи обучен ничему, кроме военного дела, да еще после ранения непригодный для тяжелой работы, он какое-то время подвизался пекарем в Уоппинге и делал сухари для моряков. Брат его был моряком; он каким-то образом лишился ноги, так что не мог выходить больше в море и занимался изготовлением парусов в Уоппинге; будучи хорошим хозяином, он отложил немного денег и был самым богатым из них троих. Третий был плотником; мастер на все руки, все его достояние заключалось в ящике с инструментами, с помощью которых он мог в любое время, за исключением как раз того момента, заработать себе на пропитание, где бы он ни оказался; жил он около Шэдуэлла. [144] Все они были приписаны к приходу Степни, в который, как я уже говорил, зараза пришла в последнюю очередь; и они оставались там, пока не убедились со всей очевидностью, что чума затихает в западной части города и движется теперь на восток, то есть в их направлении. Историю этих троих, если читатель позволит мне ее рассказать от их имени, не требуя подтверждения деталей и не пеняя за неточности, я сообщу, насколько смогу подробно, убежденный, что эта история сможет послужить образцом для подражания любому бедняге в случае общественного бедствия; если же, по бесконечной милости Божией, не будет к тому повода, история эта все равно окажется полезной во стольких случаях, что ни у кого не будет основания сказать, будто от изложения ее не было проку. Я предваряю всеми этими соображениями мою историю, однако пока что мне еще многое нужно сказать, прежде чем я покину сцену. Первое время я свободно ходил по улицам, хотя и старался не подвергать себя очевидной опасности, если не считать того случая, когда я пошел посмотреть на огромную яму, которую вырыли на кладбище при церкви в нашем приходе Олдгейт. Ну и жуткая была яма: я не мог сдержать своего любопытства и не взглянуть на нее. Насколько могу судить, она была около сорока футов в длину и пятнадцать — шестнадцать футов в ширину и футов девять глубиной, когда я впервые заглянул в нее; но говорили, что позднее ее раскопали в глубину у одного из краев чуть не на двадцать футов, пока не дошли до воды и не вынуждены были остановиться; кажется, к этому времени в приходе вырыли несколько таких ям; ведь хоть чума и не торопилась добраться до нашего прихода, но, когда она все же туда добралась, свирепствовала в приходах Олдгейт и Уайтчепл сильнее, чем в каком-либо другом районе города. Я говорил уже, что вырыли несколько ям в других местах по мере того, как зараза стала распространяться в нашем приходе, особенно же когда по улицам начали разъезжать погребальные телеги, а произошло это в нашем приходе не раньше начала августа. В каждую из таких ям опустили по пятьдесят -шестьдесят трупов, потом стали делать углубления побольше и складывать в них всех, кого привозили телеги в течение недели; больше тел ямы не вмещали: ведь зарывать их надо было не менее чем на шесть футов от поверхности, а на глубине семнадцати-восемнадцати футов начиналась вода. Но сейчас, к середине сентября, чума уже так разбушевалась, что число похорон в нашем приходе превысило число похорон в каком-либо другом приходе за истекшее время; и вот тогда-то распорядились вырыть этот чудовищный котлован — ведь это, скорее, был котлован, чем просто яма. Полагали, когда его рыли, что такой ямы хватит на месяц, а то и дольше, и некоторые даже упрекали церковных старост, что они разрешили такую чудовищную вещь — будто готовятся похоронить весь приход и тому подобное. Но время показало, что церковные старосты оценили положение прихода лучше, чем его жители: яму закончили рыть, полагаю, 4 сентября, и где-то 6 сентября в ней начали хоронить, а к 20 сентября, то есть ровно через две недели, когда в нее сбросили 1114 тел, пришлось остановить дальнейшие захоронения, так как тела лежали уже лишь в шести футах от поверхности. Не сомневаюсь, что в приходе еще остались старожилы, которые могут это подтвердить и даже показать лучше, чем я, в какой именно части церковного кладбища находилась эта яма. Ее границы еще долгие годы были заметны; в длину они шли параллельно проходу, ведущему от западной стены кладбища к Хаундсдич, и поворачивали на восток, к Уайтчеплу, проходя мимо гостиницы «Три монашки». Около 10 сентября любопытство вновь подстрекнуло, точнее, заставило меня вторично сходить к этой яме — теперь там уже лежало около четырехсот тел. И мне мало было прийти туда днем, как я сделал в первый раз, — ведь тогда ничего не увидишь, кроме рыхлой земли, потому что все опущенные в яму тела немедленно засыпали землей так называемые погребальщики, в прежние времена их именовали могильщиками; так что я решился идти ночью и посмотреть, как туда бросают тела. Существовало строгое распоряжение не подпускать людей к этим ямам, и все лишь для того, чтобы избежать распространения заразы. А вскоре такое распоряжение стало еще объясняться и тем, что заболевшие в ожидании скорой кончины и в беспамятстве бреда нередко подбегали сами к таким ямам, закутанные лишь в одеяла или лохмотья, и бросались в них, чтобы, как они говорили, похоронить себя. Не могу сказать, чтобы кому-нибудь разрешали ложиться туда добровольно, но я слышал, что в Финсбери в приходе Крипплгейт, к огромной яме, расположенной неподалеку от полей и не обнесенной стеною, многие приходили, бросались в нее и погибали, даже не засыпанные землей; и когда подъезжали погребальные телеги с телами, их находили уже мертвыми, хотя еще не остывшими. Это немного поможет описать ужасы того времени, хотя нет никакой возможности передать все это так, чтобы тот, кто не видел всего собственными глазами, составил бы себе правильное представление, и можно лишь повторять, что это было очень-очень-очень страшное время, которое словами не описать. Меня пустил на кладбище мой знакомый, церковный сторож, [145] который в тот день дежурил; хоть он и не отказал мне в просьбе, однако горячо советовал не ходить; он строго сказал (это был добрый, разумный и глубоко верующий человек), что, рискуя, подвергая себя опасности, они выполняют свой долг и возложенное на них дело, а потому могут надеяться на благополучный исход; у меня же нет другого побуждения, кроме праздного любопытства, которое я не стану — он надеется — выдвигать как оправдание своего рискованного поступка. Я ответил, что мне было внушение пойти и что, быть может, это будет для меня назидательным и отнюдь не бесполезным опытом. — Что ж, — сказал этот славный человек, — если вы решаетесь на риск по этой причине, во имя всего святого, заходите. Это будет для вас полезнее всякой проповеди, даже самой лучшей из всех, что вы когда-либо слышали. Зрелище говорит само за себя (да как громко!) и призывает нас к покаянию. С этими словами он открыл калитку и добавил: — Входите, коль вы так хотите. Речь его слегка смутила мою решимость, так что я какое-то время помедлил, колеблясь, но тут как раз показались два факела со стороны Минериз, послышался звук колокольчика, а потом в дальнем конце улицы появилась погребальная телега, как ее называли; так что, не в силах долее сдерживать свое желание увидеть все собственными глазами, я вошел. Как мне сперва показалось, на кладбище никого не было, кроме погребальщиков и кучера. Но, когда приблизились к яме, заметили мужчину, закутанного в коричневый плащ; он ходил из стороны в сторону в каком-то полубредовом состоянии и размахивал руками под плащом, так что погребальщики сразу столпились вокруг него, приняв его за одного из тех бедняг, которые, как я уже говорил, обуянные отчаянием либо в бреду, пытаются сами себя похоронить. Он молча ходил взад-вперед и лишь глубоко вздыхал, будто сердце его разрывалось от горя, потом дважды громко простонал. Когда погребальщики подошли к нему, обнаружилось, что он не из тех, кто доведен до отчаяния болезнью (о них я уже упоминал), и не повредился в уме, но погружен в глубочайшую скорбь, ибо жену и детей его как раз привезли на телеге, а он шел за нею, предавшись горю. Он оплакивал их всем сердцем — это было ясно, — но держался как подобает мужчине, не давая воли слезам, и, спокойно возражая погребальщикам, просил оставить его в покое, сказал, что хочет лишь посмотреть, как тела опустят в яму, а потом уйдет; так что они перестали докучать ему. Но как только телега подъехала и тела стали без разбору сбрасывать в яму, что было для него неожиданностью (ведь он надеялся, что каждого пристойно опустят в могилу, хотя позднее ему объяснили, что это не имеет смысла), повторяю, как только он увидел все это, он, не в силах долее сдерживаться, зарыдал в голос. Он что-то сказал, мне не удалось расслышать, что именно потом отошел на несколько шагов в сторону и лишился чувств. Погребальщики подбежали и подхватили его; вскоре он пришел в себя, и его отвели в таверну «Сорока» в конце Хаундсдич, где, кажется, его знали и обещали о нем позаботиться. Уходя, он еще раз заглянул в яму, но погребальщики так быстро забросали тела землей, что, хотя свету было достаточно — фонари со свечами внутри, установленные по краям ямы [146] на кучах земли, горели всю ночь штук по семь-восемь, а то и больше, — ничего нельзя было разглядеть. Это было душераздирающее зрелище, и произвело оно на меня не меньшее впечатление, чем на его участников; другая же сцена была жуткой и устрашающей: в телеге было шестнадцать-семнадцать трупов; одни — закутанные в полотняные простыни, другие — в лохмотья, некоторые были почти что голые или так небрежно укутаны, что покровы слетели, когда их бросали с телеги, и теперь они лежали в яме совершенно нагими; но дело было не столько в них как таковых или в непристойности их вида, а в том, что столько мертвецов свалено вместе в братскую могилу, если можно так выразиться, где без разбору богачи и бедняки лежали рядом; другого способа хоронить не было — да и не могло быть, так как невозможно было заготовить гробы для стольких людей, сраженных внезапной напастью. О погребальщиках рассказывали с возмущением, что если тело отдавали им пристойно запеленутое, как тогда выражались, то есть укутанное в саван с головы до пят, как это нередко бывало, причем на саван шло хорошее полотно, так повторяю: утверждалось, будто погребальщики настолько озверели, что стаскивали саван в телеге и спускали тело в могилу голым. Но так как я не могу представить себе, чтобы христиане были способны на такой грех, и так как в то время было много самых чудовищных слухов, я могу только пересказывать их, не ручаясь за достоверность. Бесчисленные рассказы ходили также о жестокости сиделок, ухаживающих за больными, о том, как они приближали фатальный исход для тех, за кем брались ухаживать. Но я еще расскажу об этом в свое время. Меня действительно потрясло это зрелище; оно буквально подкосило меня; я ушел с сокрушенным сердцем и с таким отчаянием в мыслях, что его невозможно и описать. [147] Как раз когда я вышел с церковного двора и свернул на улицу, ведущую к моему дому, я увидел еще одну телегу с факелами и человека с колокольчиком, идущего перед ней; она заворачивала с Хэрроу-Элли в Мясной ряд [148] и была, полагаю, тоже битком набита трупами; направлялась она прямо к церкви. Я чуть помедлил, но у меня не хватило духу возвратиться обратно и присутствовать при еще одной тягостной сцене, так что я пошел прямо домой, где с благодарностью предался размышлениям о том, какого риска я избежал, поскольку я надеялся, что не заразился, как оно и оказалось в действительности. И тут я вновь вспомнил о горе того бедняги и не мог сдержать слез, размышляя о нем и сокрушаясь, быть может, не менее, чем он сам; и так угнета



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: