История. Критика. Повести 7 глава




Писательская судьба Гоголя не была легкой. Его постоянно мучили сомнения в правильности избранного им пути в жизни. Успех «Вечеров» не только не ослабил этих сомнений, но, возможно, даже еще больше их усилил. В его душе то и дело возникает чувство неудовлетворенности теми произведениями, которые были им прежде написаны. Они стали казаться ему недостаточно «увесистыми» и слишком отвлеченными от серьезных вопросов действительности. 1 февраля 1833 года он пишет Погодину: «Вы спрашиваете об Вечерах Диканских. Черт с ними !.. Я даже позабыл, что я творец этих Вечеров, и вы только напомнили мне об этом… Да обрекутся они неизвестности! покамест чтонибудь увесистое, великое, художническое не изыдет из меня» (X, 256–257).

Писатель все больше сознавал, что источником подлинного искусства является реальная жизнь. Он с откровенным пренебрежением относился к ходульным повестям Николая Полевого, к выспренним, фальшивым пьесам Нестора Кукольника. Вот характерные строки из его письма от 30 марта 1832 года — о Кукольнике, которому дал ироническое прозвище Возвышенный: «Возвышенный все тот же, трагедии его все те же. Тасс его, которого он написал уже в шестой раз, необыкновенно толст, занимает четверть стопы бумаги. Характеры все необыкновенно благородны, полны самоотверженья и вдобавок выведен на сцену мальчишка 13 лет, поэт и влюбленный в Тасса по уши. А сравненьями играет, как мячиками; небо, землю и ад потрясает, будто перышко. Довольно, что прежние: губы посинели у него цветом моря, или тростник шепчет, как шепчут в мраке цепи (курсив Гоголя. — С. М.) — ничто против нынешних. Пушкина все по-прежнему не любит. Борис Годунов ему не нравится» (X, 228).

Гоголь был чрезвычайно чуток к малейшему проявлению лжи в искусстве. И ничто не вызывало в нем большую ярость, чем ощущение фальши и недостоверности в художественном произведении. С Кукольником у него были давнишние отношения. Ровесники, вместе учились в Нежинской гимназии, оба хлебнули неприятностей во время «дела о вольнодумстве». А потом их пути решительно разошлись. Встретившись в Петербурге, они оказались совершенно чужими людьми. Легко и быстро сочинявший, преуспевающий Кукольник своими псевдопатриотическими пьесами, написанными в манере «высокой» романтической трагедии, снискал себе популярность в светских салонах Петербурга, был вскоре обласкан властями, даже самим Николаем I. Гоголю он решительно не нравился своим позерством, напыщенностью. «Кстати, о Возвышенном: он нестерпимо скучен сделался» (X, 261), — жаловался Гоголь А. С. Данилевскому в начале февраля 1832 года. Но не только личные качества Кукольника раздражали Гоголя. Еще больше не нравились ему сочинения этого человека, отнюдь не лишенного дарования. Все направление его творчества казалось Гоголю абсолютно неприемлемым — своей полной отрешенностью от серьезных вопросов современной жизни и какой-то своей нарочитостью, внутренней фальшью.

Гоголь сознавал крайнюю ограниченность представлений, согласно которым предметом искусства может быть лишь возвышенная, идеальная сторона действительности. Он понял необходимость изображения человека во всех его связях и отношениях с жизнью. А это, в свою очередь, требовало от писателя умения раскрыть всю потрясающую «тину мелочей», опутывающую человека, всю заурядную житейскую прозу его повседневного существования. Такое художественное ви́дение действительности не имело ничего общего с «идеальной» поэзией старой романтической школы. Пушкин впервые увидел поэзию в таких явлениях жизни, в которых раньше она никогда даже не подозревалась. Гоголь пошел в этом направлении значительно дальше. «Вседневность» не только перестала быть «низкой», но становилась неиссякаемым источником прекрасного и поэтичного в искусстве. «… Чем предмет обыкновеннее, тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное и чтобы это необыкновенное было между прочим совершенная истина» (VIII, 54), — эти знаменитые строки из статьи о Пушкине были написаны Гоголем в 1832 году и выражали тот эстетический принцип, который отныне становился центральным в системе его взглядов на искусство.

1833 год явился трудным периодом в жизни Гоголя. «Вечера на хуторе близ Диканьки» казались ему уже пройденным этапом в его творчестве, Гоголь хочет создать произведения, более глубоко и непосредственно связанные с современной действительностью. В его голове теснятся многочисленные замыслы. Но ни один из них он не доводит до конца. В ответ на просьбу Максимовича прислать что-нибудь для альманаха «Денница» Гоголь пишет: «У меня есть сто разных начал и ни одной повести, и ни одного даже отрывка полного, годного для альманаха» (X, 283). Он начинает писать комедию «Владимир 3-й степени», но бросает ее; приступает к работе над комедией «Женитьба» (в первоначальной редакции — «Женихи»); задумывает ряд крупных работ по всеобщей истории и истории Украины. «Какой ужасный для меня этот 1833-й год! — пишет Гоголь 28 сентября Погодину. — Боже, сколько кризисов !.. Сколько я поначинал, сколько пережег, сколько бросил! Понимаешь ли ты ужасное чувство: быть недовольну самим собою» (X, 277). Будучи уже известным автором двух книжек «Вечеров», он терзается сомнениями в серьезности своего призвания и едва не склоняется к решению целиком посвятить себя изучению истории.

Смятение и тревога пронизывают вдохновенное поэтическое обращение Гоголя к 1834 году: «У ног моих шумит мое прошедшее, надо мною сквозь туман светлеет неразгаданное будущее. Молю тебя, жизнь души моей, мой гений. О не скрывайся от меня, пободрствуй надо мною в эту минуту и не отходи от меня весь этот так заманчиво наступающий для меня год. Какое же будешь ты, мое будущее? Блистательное ли, широкое ли, кипишь ли великими для меня подвигами или… О, будь блистательно, будь деятельно, все предано труду и спокойствию !.. Таинственный, неизъяснимый 1834-й <год>. Где означу я тебя великими труда<ми>» (IX, 16–17). И этот год стал переломным для Гоголя, решил судьбу его как писателя. В 1834 году была завершена работа над повестями «Невский проспект», «Портрет», «Записки сумасшедшего», опубликованными в начале следующего года в составе «Арабесок», а также подготовлена к печати большая часть повестей «Миргорода». Гоголь окончательно утвердился на тех художественных позициях, которые привели его к созданию величайших произведений реалистического искусства.

 

Глава третья

«Поэт жизни действительной»

 

 

 

Повести, служащие продолжением «Вечеров на хуторе близ Диканьки», — таков подзаголовок «Миргорода».

Но эта книга была не просто продолжением «Вечеров». И содержанием, и характерными особенностями своего стиля она открывала новый этап в творческом развитии писателя. В изображении быта и нравов миргородских помещиков уже нет места романтике и красоте, преобладавшим в повестях пасичника Рудого Панька. Жизнь человека опутана здесь паутиной мелочных интересов. Нет в этой жизни ни высокой романтической мечты, ни песни, ни вдохновения. Тут царство корысти и пошлости.

«Миргород» — трагическая книга. В ней Гоголь расстался с образом простодушного рассказчика Рудого Панька и выступил перед читателями как художник, открыто и остро ставящий важные вопросы жизни, смело вскрывающий социальные противоречия современной жизни. Именно в этой книге впервые проявилась характерная черта гоголевского творчества — его исследовательский, аналитический характер. Ап. Григорьев справедливо заметил, что в «миргородском цикле» молодой писатель «уже взглянул оком аналитика на действительность».[90]

От веселых и романтических парубков и дивчин, вдохновенно-поэтических описаний украинской природы Гоголь перешел к изображению прозы жизни. В этой книге резко выражено критическое отношение писателя к затхлому быту старосветских помещиков и пошлости миргородских «существователей». Действительность крепостнической России предстала в своей драматической повседневности.

Преемственность и вместе с тем различия гоголевских циклов весьма наглядно ощущаются, например, в повести «Вий». Романтическая стихия народной фантастики, характерная для «Вечеров на хуторе», сталкивается в этой повести с отчетливо выраженными чертами реалистического искусства, свойственными всему циклу «Миргорода». Достаточно вспомнить искрящиеся юмором сцены бурсацкого быта, а также ярко и сочно выписанные портреты бурсаков — философа Хомы Брута, ритора Тиберия Горобца и богослова Халявы. Причудливое сплетение мотивов фантастических и реально-бытовых обретает здесь, как и в «Вечерах», достаточно ясный идейный подтекст. Бурсак Хома Брут и ведьма-панночка предстают в «Вии» как выразители двух различных жизненных концепций. Демократическое, народное начало воплощено в образе Хомы, злое, жестокое начало — в образе панночки, дочери богатого сотника.

В примечании к «Вию» автор указывает, что «вся эта повесть есть народное предание» и что он его воссоздал именно так, как слышал, почти ничего не изменив. Однако до сих пор не обнаружено ни одно произведение фольклора, сюжет которого точно напоминал бы повесть. Лишь отдельные мотивы «Вия» сопоставимы с некоторыми народными сказками и преданиями.

Вместе с тем известная близость этой повести народно-поэтической традиции ощущается в ее художественной атмосфере, в ее общей концепции. Силы, противостоящие народу, выступают в обличье ведьм, колдунов, чертей. Они ненавидят все человеческое и готовы уничтожить человека с такой же злобной решимостью, с какой панночка-ведьма готова погубить Хому.

В некоторых эпизодах «Вия» можно найти отголоски романа В. Нарежного «Бурсак» (1824). Сходство деталей особенно ощутимо в описаниях бурсацкого быта. Некоторые исследователи в прошлом склонны были на этом основании к торопливым выводам о влиянии Нарежного на Гоголя. Едва ли, однако, для таких выводов есть серьезные основания. Здесь, очевидно, имело значение то обстоятельство, что оба писателя были знакомы с одними и теми же литературными источниками, посвященными изображению этого быта; кроме того, что особенно важно, Гоголь и Нарежный (земляки, оба миргородцы) вынесли из украинской провинции во многом схожие впечатления. Богатый разнообразными бытовыми и психологическими наблюдениями, роман Нарежного в конце концов имел мало общего с повестью Гоголя, серьезно уступая ей в глубине и цельности идейно-художественного замысла. Гоголь показывает, как тяжело жилось философу Хоме Бруту на этом белом свете. Рано осиротев, он какими-то путями оказался в бурсе. Здесь вдосталь хлебнул горя. Голод да вишневые розги стали каждодневными спутниками его существования. Но Хома был человеком своенравным. Веселый и озорной, он, казалось, мало задумывался над печальными обстоятельствами своей жизни. Лишь иногда, бывало, взыграет в нем чувство собственного достоинства, и готов был он тогда ослушаться самых сильных мира сего.

Но вот разнеслась молва о смерти дочери богатейшего сотника. И наказала она перед смертным часом, чтобы отходную по ней и молитвы в течение трех дней читал Хома Брут. Вызвал к себе семинариста сам ректор и повелел, чтобы немедленно собирался в дорогу. Мучимый темным предчувствием, Хома осмелился заявить, что не поедет. Но ректор и внимания не обратил на те слова: «Тебя никакой черт и не спрашивает о том, хочешь ли ты ехать, или не хочешь. Я тебе скажу только то, что если ты еще будешь показывать свою рысь да мудрствовать, то прикажу тебя по спине и по прочему так отстегать молодым березняком, что и в баню больше не нужно ходить» (II, 189).

Так ведут себя все они, власть имущие. А слабые и беззащитные зависят от них и вынуждены им подчиняться. Но Хома Брут не желает подчиниться и ищет способа увильнуть от поручения, вызывающего в его душе тревогу и страх. Он понимает, что ослушание может закончиться для него весьма печально. Паны шуток не любят: «Известное уже дело, что панам подчас захочется такого, чего и самый наиграмотнейший человек не разберет; и пословица говорит: «Скачи, враже, як пан каже!» (II, 197). Это говорит Хома, в сознании которого пан — это и ректор, и сотник, и всякий, кто может приказывать, помыкать другим, кто мешает человеку жить, как ему хочется. Терпеть не может Хома панов в любом обличье.

Мы говорили о близости «Вия» народнопоэтическим мотивам. Но в художественной концепции этой повести появляются и такие элементы, которые существенно отличали ее и от фольклорной традиции и от «Вечеров». Эти новые элементы свидетельствовали о том, что в общественном самосознании Гоголя произошли важные перемены.

Поэтический мир «Вечеров» отличался своей романтической цельностью, внутренним единством. Герои подавляющего большинства повестей этого цикла отражали некую романтизированную, идеальную действительность, в основе своей противопоставленную грубой прозе современной жизни. В «Вии» же, по справедливому замечанию исследователя, уже нет единства мира, «а есть, наоборот, мир, расколотый надвое, рассеченный непримиримым противоречием».[91]Хома Брут живет как бы в двух измерениях. В беспросветную прозу его нелегкого бурсацкого бытия вторгается романтическая легенда. И Хома живет попеременно — то в одном мире, реальном, то в другом, фантастическом. Эта раздвоенность бытия героя повести отражала раздвоенность человеческого сознания, формирующегося в условиях неустроенности и трагизма современной действительности.

Примечательным для нового этапа гоголевского творчества явился образ философа Хомы. Простой и великодушный, он противопоставлен богатому и надменному сотнику, точно так же как Хома Брут — совершенно земной человек, со свойственными ему причудами, удалью, бесшабашностью и презрением к «святой жизни» — противостоит таинственно-романтическому образу панночки.

Вся фантастическая история с панночкой-ведьмой просвечена характерной гоголевской иронией и юмором. Социальная проблематика повести кажется несколько приглушенной. Но она тем не менее явственно проглядывает. Хома Брут и его друзья живут в окружении злых, бездушных людей. Всюду Хому подстерегают опасности и лишения. Страшный образ Вия становится словно поэтическим обобщением этого лживого, жестокого мира.

Какой же исход? Почему не выдержал единоборства с этим миром Хома? Халява и Горобец, узнав о гибели друга, зашли в шинок, чтобы помянуть его душу. «Славный был человек Хома!» — рассуждает Халява. «Знатный был человек. А пропал ни за что». А почему же все-таки? И вот как отвечает Горобец: «А я знаю, почему пропал он: оттого, что побоялся. А если бы не побоялся, то бы ведьма ничего не могла с ним сделать. Нужно только перекрестившись плюнуть на самый хвост ей, то и ничего не будет» (II, 218).

Как всегда, у Гоголя переплетено серьезное и смешное, важное и пустяковое. Конечно, смешно соображение Горобца о том, что надо было плюнуть на хвост ведьме. А вот касательно того, что Хома побоялся, — это всерьез. Именно здесь зерно гоголевской мысли.

Для этой повести характерно трагическое восприятие мира. Жизнь сталкивает человека с злыми и жестокими силами. В борьбе с ними формируется человек, его воля, его душа. В этой борьбе выживают лишь мужественные и смелые. И горе тому, кто смалодушничает и убоится, погибель неотвратимо постигнет того, кого прошибет страх. Как уже отмечалось, в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» черти, ведьмы и вся нечистая сила скорее смешны, чем страшны. Они пытаются нашкодить человеку, но в сущности мало преуспевают в этом. Он сильнее и легко их одолевает. Все это соответствовало оптимизму народнопоэтической традиции, лежащей в основе «Вечеров». Нечистая сила унижена там и посрамлена. Именно так чаще всего происходит в сказке, в народной легенде. Поэтическое сознание народа охотно рисовало себе картины легкой и радостной победы света над тьмой, добра над злом, человека над дьяволом. И эта особенность художественного миросознания народа с замечательной силой отразилась в «Вечерах».

Поэтическая атмосфера «Вия» уже совсем иная. Действие происходит здесь не в вымышленном, романтизированном мире, а в реальном. Вот почему человеку не так легко удается совладать с ведьмой. Соотношение сил между добром и злом, светом и тьмой в реальном мире совсем иное, чем в сказке. Тут человек всегда выходил победителем, там — все сложнее. В реальной жизни он нередко становится жертвой зла. Вот так и случилось с философом Хомой Брутом. У него не хватило мужества, его одолел страх. И он пал жертвой ведьмы.

«Вий» — это повесть о трагической неустроенности жизни.[92]Вся повесть основана на контрасте: добра и зла, фантастического элемента и реально-бытового, трагического и комического. И в этом красочном многоголосье художественных приемов, которые так щедро использует здесь Гоголь, отчетливо звучит страстный голос писателя, необыкновенно чуткого к радостям и печалям простого человека, к живой душе народа. Недаром Хома Брут, стоя у гроба панночки и с ужасом узнав в ней ту самую ведьму, которую он убил, «чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и закружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе » (II, 199). Выделенные курсивом слова никогда при жизни Гоголя не печатались. Эта цензурная или автоцензурная купюра была впервые восстановлена лишь в советские годы.

Только один раз промелькнула в повести фраза «об угнетенном народе». Но как значительно ее звучание! Каким глубоким смыслом наполняет она содержание всего произведения!

Подготавливая повести «Миргорода» для второго тома своих сочинений (1842), Гоголь заново переработал «Вий». Например, было переделано место, где старуха ведьма превращается в молодую красавицу, сокращены подробности эпизода в церкви, существенно изменилось описание предсмертных минут Хомы Брута, появился и новый финал повести — поминки Халявы и Горобца по их приятелю. В художественном отношении все произведение несомненно выиграло в результате этих переработок.

В 1835 году в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя» Белинский дал весьма положительную оценку «Вию» («эта повесть есть дивное создание»), но тут же отмечал неудачу Гоголя «в фантастическом». Белинский принципиально не разделял увлечения Гоголя «демонической» фантастикой. Он полагал, что этот характер фантастики не соответствует дарованию писателя и отвлекает от главного — от изображения жизни действительной.

Эволюция Гоголя от «Вечеров» к «Миргороду» была результатом более углубленного, критического осмысления писателем действительности.

По свидетельству Гоголя, Пушкин говорил ему, что еще ни у одного из писателей не было «дара выставлять так ярко… пошлость человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно (курсив Гоголя. — С. М.) в глаза всем». «Вот мое главное свойство, — добавляет Гоголь, — одному мне принадлежащее и которого, точно, нет у других писателей» (VIII, 292). Позднее, во втором томе «Мертвых душ», Гоголь писал, что изображение «несовершенства нашей жизни» является главной темой его творчества. К ней писатель вплотную подошел уже в «Миргороде».

Характерна в этом отношении повесть «Старосветские помещики». Писатель отразил в ней распад старого, патриархально-помещичьего быта. С иронией — то мягкой и лукавой, то с оттенком сарказма — рисует он жизнь своих «старичков прошедшего века», бессмысленность их пошлого существования.

Тускло и однообразно протекают дни Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, ни одно желание их «не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик». Никакого проблеска духовности нельзя заподозрить в этих людях. Мир, в котором живут герои гоголевской повести, тесен. Он совершенно замкнут границами их небольшого и неуклонно хиреющего поместья. Товстогубы ведут натуральное хозяйство. Оно вполне удовлетворяет все их незатейливые потребности. И нет у этих людей никакого побуждения, чтобы привести в порядок дела, заставить землю приносить больше дохода. Нет интересов у них и нет забот. Праздно и безмятежно течет жизнь Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны. И кажется им, что весь мир кончается за частоколом их двора. Все, что там, за частоколом, представляется им странным, далеким и бесконечно чужим.

Гоголь рисует внутреннее убранство домика, в котором живут Товстогубы. Обратите внимание здесь на одну деталь. На стенах их комнат висит несколько картин. То, что на них изображено, — единственное напоминание в этом доме, что за его пределами есть какая-то жизнь. Но, замечает Гоголь, «я уверен, что сами хозяева давно позабыли их содержание, и если бы некоторые из них были унесены, то они бы, верно, этого не заметили» (II, 17). Среди картин — несколько портретов: какого-то архиерея, Петра III, герцогини Лавальер. В бессмысленной пестроте этих портретов отражена бессмыслица существования их хозяев.

Гоголь посмеивается над бесхитростным бытием своих героев. Но вместе с тем он и жалеет этих людей, сердечно привязанных друг к другу, тихих и добрых, наивных и беспомощных, в которых есть даже какая-то своя поэзия.

Пушкин оценил эту повесть как «шутливую трогательную идиллию, которая заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления» (12, 27). Конечно, идиллия здесь носит шутливый и, в сущности, иронический характер. Сочувствуя своим героям, писатель вместе с тем видит их пустоту и ничтожность. Идиллия в конце концов оказывается мнимой.

Повесть пронизана светлым, добрым, человеческим участием к ее героям. Они и вправду могли бы стать людьми в условиях другой действительности! Но кто же виноват, что они не стали ими, что человеческое в них измельчено и принижено? Повесть проникнута грустной усмешкой по поводу того, что жизнь старосветских помещиков оказалась столь пустой и никчемной.

Гуманистический смысл этой повести многозначен: он выражен и в чувстве глубокой симпатии писателя к своим героям, и в осуждении тех условий общественного бытия, которые сделали их такими, какими они есть. Но та же действительность могла превратить человека в бездушного торгаша, дерущего «последнюю копейку с своих же земляков» и наживающего на этом нечестивом деле изрядный капитал. Перо Гоголя обретает бичующую сатирическую силу, когда он от патриархальных старичков переходит к тем «малороссиянам, которые выдираются из дегтярей, торгашей, наполняют, как саранча, палаты и присутственные места, дерут последнюю копейку с своих же земляков, наводняют Петербург ябедниками, наживают наконец капитал…»

«Старосветские помещики» развивали ту тенденцию творчества Гоголя, которая впервые наметилась во второй части «Вечеров на хуторе близ Диканьки» — в повести «Иван Федорович Шпонька и его тетушка». Но «Старосветские помещики» знаменовали собой уже следующий и более зрелый этап в художественном развитии Гоголя. Мелочность и пошлость гоголевских героев вырастала уже здесь в символ тупой бессмысленности всего господствующего строя жизни. Свойственное героям «Старосветских помещиков» чувство любви, дружбы, душевной привязанности становится никчемным, даже в какой-то мере пошлым — потому, что прекрасное чувство несовместимо с пустой, уродливой жизнью этих людей. Своеобразие гоголевской повести тонко подметил Н. В. Станкевич, писавший своему другу Я. М. Неверову: «Прочел одну повесть из Гоголева «Миргорода» — это прелесть! («Старомодные помещики» — так, кажется, она названа). Прочти! Как здесь схвачено прекрасное чувство человеческое в пустой, ничтожной жизни!».[93]

Суть дела, однако, в том, что само это «прекрасное чувство человеческое» тоже оказывается не настоящим, мнимым. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна нежно привязаны друг к другу. Кажется, что они любят друг друга. Но Гоголь осложняет это впечатление размышлением о том, что в отношениях героев повести преобладает сила привычки: «Что бы то ни было, но в это время мне казались детскими все наши страсти против этой долгой, медленной, почти бесчувственной привычки» (II, 36). Цитированные строки привлекли к себе внимание современной писателю критики. Шевырев ополчился против них, отметив, что ему очень не понравилась в повести «убийственная мысль о привычке, которая как будто разрушает нравственное впечатление целой картины».[94]Шевырев заявил, что он вымарал бы эти строки. В их защиту выступил Белинский. Он писал, что никак не может понять «этого страха, этой робости перед истиной». Упоминание о привычке действительно разрушало «нравственное впечатление», первоначально создаваемое гоголевской «идиллией». Но это впечатление и должно было, по мысли писателя, быть разрушено. Никаких иллюзий! Даже в той среде, в которой, казалось, могло бы проявиться высокое человеческое чувство героев повести, — оно искажено и там.

В художественном отношении «Старосветские помещики» весьма заметно отличаются от романтических повестей «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Поэтика, да и сама стилистика этого произведения весьма наглядно свидетельствовала о вызревании в Гоголе нового взгляда на жизнь и на искусство. Принципы изображения характеров и их повседневных условий жизни, бытопись «Старосветских помещиков» — все это предвещало могучий взлет реалистического творчества Гоголя и открывало прямую дорогу к «Мертвым душам».

Реалистические и сатирические тенденции гоголевского творчества углубляются в «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». История глупой тяжбы двух миргородских обывателей осмыслена Гоголем в остро обличительном плане. Жизнь этих обывателей уже лишена атмосферы патриархальной простоты и непосредственности, характерной для старосветских помещиков. Поведение обоих героев возбуждает в писателе уже не мягкую усмешку, но чувство горечи и гнева: «Скучно на этом свете, господа!» Эта резкая замена юмористической тональности обнаженно сатирической с предельной ясностью раскрывает смысл повести. С виду забавный, веселый анекдот превращается в сознании читателя в глубоко драматическую картину действительности. Гоголь как бы хочет сказать: люди, подобные Ивану Ивановичу и Ивану Никифоровичу, к сожалению, не прихотливая игра писательской фантазии; они действительно существуют, они среди нас, и потому жизнь наша так печальна. «Да! Грустно думать, — писал Белинский, — что человек, этот благороднейший сосуд духа, может жить и умереть призраком и в призраках, даже и не подозревая возможности действительной жизни! И сколько на свете таких людей, сколько на свете Иванов Ивановичей и Иванов Никифоровичей!» (III, 444).

Гоголь с присущей ему обстоятельностью вглядывается в характеры своих героев: двух закадычных приятелей. Они — «два единственные друга» в Миргороде — Перерепенко и Довгочхун. Но каждый из них себе на уме. Казалось, нет такой силы, которая могла бы расстроить их дружбу. Однако глупый случай вызвал взрыв, возбудив ненависть одного к другому. И в один несчастный день приятели стали лютыми врагами.

Ивану Ивановичу очень не хватает ружья, которое он увидел у Ивана Никифоровича. Зачем оно ему — никому не известно. Но только уж очень оно ему нравится. Всего у него вдоволь, закрома ломятся от всяческого добра. «Хотел бы я знать, чего нет у меня?» — самодовольно размышляет он. Пожалуй, единственное, что ему не хватает, — так это ружья. Вот почему с такой настойчивостью добивается он у Ивана Никифоровича обмена. Ружье не просто «хорошая вещь», оно должно укрепить Ивана Ивановича в сознании его дворянского первородства. Дворянство-то у него, впрочем, не родовое, а благоприобретенное: отец его был в «духовном звании». Тем важнее ему иметь собственное ружье! Но Иван Никифорович тоже дворянин, да еще всамделишный, потомственный! Ружье и ему необходимо, хотя с тех пор, как купил его у турчина и имел в виду записаться в милицию, он еще не сделал из него ни единого выстрела. Он считает кощунством променять столь «благородную вещь» на бурую свинью да два мешка с овсом. Потому-то так и воспалился Иван Никифорович, и с языка его слетел этот злосчастный «гусак».

В этой повести еще гораздо сильнее, чем в предшествующей, дает себя чувствовать ироническая манера гоголевского письма. Сатира Гоголя никогда не раскрывается обнаженно. Его отношение к миру кажется добродушным, незлобивым, приветливым. Ну в самом деле, что же можно сказать худого о таком прекрасном человеке, как Иван Иванович Перерепенко! У него такая бекеша, с такими смушками! А какой у него дом в Миргороде! Да сам комиссар полтавский, Дорош Тарасович Пухивочка, заезжает к нему домой, а протопоп отец Петр не знает никого, кто бы исправнее, чем он, исполнял свой долг христианский. Природная доброта так и бьет ключом из Ивана Ивановича. А какой он богомольный человек! Но стоп! До сих пор были только слова. А вот и дела Ивана Ивановича — богомольные. Каждое воскресенье он надевает свою знаменитую бекешу и отправляется в церковь. А после службы он, побуждаемый природной добротой, обязательно обойдет нищих. Увидит нищенку и заведет с ней сердечный разговор.

«— Бедная головушка, чего ты пришла сюда? — «А так, паночку, милостыни просить, не даст ли кто-нибудь хоть на хлеб». — «Гм! что ж, тебе разве хочется хлеба?» — обыкновенно спрашивал Иван Иванович. «Как не хотеть! голодна, как собака». — «Гм!» — отвечал обыкновенно Иван Иванович: — «так тебе, может, и мяса хочется?» — «Да все, что милость ваша даст, всем буду довольна». — «Гм! Разве мясо лучше хлеба?» (II, 225). На том и пошлет ее Иван Иванович «с богом», обратившись с теми же вопросами к другому и третьему.

Так выглядят «природная доброта» и «сердобольность» Ивана Ивановича, оборачивающиеся лицемерием и совершенной жестокостью. А вслед за тем мы знакомимся с его приятелем. «Очень хороший также человек Иван Никифорович». И такой же доброй души. Нет у Гоголя в этой повести прямых инвектив. Но обличительная направленность его письма достигает необыкновенной силы. Его ирония кажется добродушной. Но сколько же в ней истинного негодования и сатирического огня!

Впервые в этой повести объектом гоголевской сатиры становится и чиновничество. Здесь и судья Демьян Демьянович, и подсудок Дорофей Трофимович, и секретарь суда Тарас Тихонович, и безымянный канцелярский служащий (с «глазами, глядевшими скоса и пьяна») со своим помощником, от дыхания которых «комната присутствия превратилась было на время в питейный дом», и городничий Петр Федорович. Все эти персонажи кажутся нам прообразами героев «Ревизора» и чиновников губернского города из «Мертвых душ».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: