Рождественский сочельник 6 глава




Все были ужасно расстроены. Хейзел сначала пыталась убедить себя, что все не так плохо, но потом, ближе к концу, пряталась за закрытыми дверями, чтобы ее рыдания не были слышны. Окончательно она потеряла самообладание, когда пришел ветеринар, чтобы усыпить собаку. В узком кругу замкнутого существования такая маленькая трагедия принимает большие размеры. Ведь Шейла стала частью жизни семьи – ее присутствие при семейных трапезах, приступы веселой игривости, обязательные вечерние прогулки. Ее удивительные глаза, особая «прелесть», нежная доброта. Другая собака могла и испортиться при таком снисходительном отношении.

Но у нее был исключительно хороший характер. Не помню собаки добрее. Она обладала благородным достоинством, веселостью нрава, аристократической непринужденностью, равнодушием к чужим, женственной робостью в сочетании с истинно бойцовским характером по отношению к мышам и кошкам. И что всего милей, ей никогда не надоедали наши приставания и заигрывания.

Я отнесся к этому событию внешне спокойно и бесстрастно. О собаках не плачут. Собака есть собака, и то, что Шейла стала для матери и Хейзел членом семьи, только отражает стиль их жизни. Но утрата животного – странная вещь. Здесь не обязательно сдерживать себя, а чувство потери почти такое же сильное, как и от смерти человека. Я обнимал ее, когда она кричала от боли, изо всех сил желая, чтобы страдания отпустили ее; и это несчастное измученное тельце медленно, очень медленно обвисло в моих руках, несколько раз дернувшись в конвульсиях. В такие минуты, когда раскрываешь всю душу, чтобы понять, сопережить и облегчить боль, тебе, несмотря на сложные отношения человека с домашними животными, дано испытать францисканское сострадание ко всему живому, трогательное братское единство бытия.

Для меня Шейла (ведь ее родиной был Пул[89]) была связующей нитью с Девоном, с Ипплпеном, с тем счастьем, которое я там испытал. Особенно с Пулом, где жила милая пожилая чета. Я помню щенков в амбаре и как трудно было выбрать из них одного.

Ветеринар усыпил собаку, и я помог вынести ее труп. Мы положили ее в мешок, а мешок засунули в багажник. Она уже перешла в разряд воспоминаний. Правда, все еще берущих за душу – место, где она лежала, было теплым; я взял в руки ее ошейник, потом заметил шерсть на матрасике, и накатили воспоминания, но я знал, что воспоминания со временем поблекнут и что она ушла навсегда.

11 октября

Тороплюсь закончить пьесу «Пандар». Из‑за того что работаю над ней все время, не уверен в качестве своей работы. Беда в том, что она слишком актуальна, слишком связана с моими теперешними мыслями и страхами. И слишком многословна.

Новый взгляд на родителей, охватывающий все их недостатки, – точнее, те качества, которых им недостает. У них совсем нет ощущения стиля. Они не могут отличить стильный кувшин от просто симпатичного, они не чувствуют стиль вещей, книг, музыкального произведения, еды, приправы, жизни. Это то же, что отсутствие эстетического чувства, только глубже; лучше всего это понимаешь путем наблюдения. И тогда приходишь к основательной критике предместья. Тут полностью отсутствует чувство стиля – есть только традиционные и ограниченные представления о красоте и тем более о «симпатичности», и нет способности лицезреть стиль в чем‑то, помимо искусства. Но стиль есть во всем. Даже в девственной природе. Разнообразие стилей в пейзаже, в форме цветов, в полете птиц.

14 октября

Генри Джеймс «Родерик Хадсон». Что‑то в Джеймсе наводит на меня тоску. Многоречивость. Бесплотность. Хотя, возможно, все дело в моем настроении: нельзя судить о книге, пока не прочитал ее три раза с солидными интервалами.

15 октября

Отличный репортаж по радио о найденной гробнице матери Эзопа. Возникает бесконечно волнующее, романтическое и трогательное чувство при известии, что в косметичке нашли инструмент «заостренный с одного конца, чтобы чистить ногти, и округлый и плоский с другого, чтобы отодвигать кожицу». Такой факт помогает не бояться времени. Вчерашняя смерть ничем не отличается от той, что случилась 5 тысяч лет назад. Древние египтяне по‑прежнему «живут»! Живут в своем энергичном, полном жизни искусстве. Экзотические, но все же близкие соседи.

Закончил «Пандара». Это мое третье сочинение, и первое прочно сбитое, с «продуманным» языком. Основная трудность – точность языка. Я доволен, что все позади. Хотя многое надо почистить и сократить. Есть слишком сентиментальные куски. Слишком напыщенные. Но есть и хорошие драматические отрывки, хотя и не всегда к месту.

24 октября

Коренастый молчаливый старый толстяк, плохо одетый и похожий на умную жабу, пришел сегодня купить одежду. С видом знатока он тщательно все осмотрел и предложил мне тридцать пять шиллингов. Тридцать пять шиллингов за костюм, два пиджака, свитер и рубашку, все в отличном состоянии. Я отказался. Он вытащил фунт и еще десять шиллингов и, похоже, думал, что от вида такой суммы я потеряю голову. Я вновь отказался, и он удалился, прихрамывая.

Геродот[90]. Читал шесть месяцев. Получил огромное удовольствие. Самое великое и лучшее в нем – гуманность. То, что он был легковерным, неточным и не всегда поступал благородно, только усиливает мой интерес, особенно если эти недостатки не чрезмерны. Поражает его любознательность, пристрастие к мелким событиям, а иногда почти вневременное подтрунивание над человеческими слабостями. Его работа изобилует темами, которые прямо вопиют, требуя современной обработки. Бескрайний сад идей. Снова и снова подчеркиваются основные essences[91]человеческой природы, а с другой стороны – пикантность и экзотика незнакомого варварского прошлого. Я отметил самые значительные места; значительными я называю отрывки занимательные, доставляющие эстетическое наслаждение или же интересные, приоткрывающие тайны. Большинство же так называемых исторически значимых сухих фактов о разного рода событиях скучно и представляет интерес только для историков. Все зависит от того, что вам интереснее знать – где X был в такой‑то день или что он в этот день ел. На мой взгляд, последнее гораздо интереснее. Самая восхитительная книга о Египте. Первые четыре книги лучше пяти последующих, и, если бы мне пришлось готовить полное собрание, я бы ничего не исключил. Перевод «классический» в том смысле, который обычно вкладывают в это слово. Самая оригинальная черта Геродота – сочетание академической объективности и очаровательного, казалось бы, неуместного здесь старомодного изящества.

25 октября

Сомнения относительно «Пандара». Временами кое‑что кажется безупречным. Временами – ужасным. Но сейчас уже поздно что‑то менять. Думаю, я никогда не смогу быть достаточно объективным. Если я вдруг увлекусь написанным, то, очнувшись, буду опять сомневаться. Ведь слова лишь кодируют истинное вдохновение, а не выражают его прямо. Они всего лишь камни для перехода на другой берег.

Начинаю понимать, что мое основное достоинство с творческой точки зрения – острое критическое чутье, нюх на faux tons[92]. Пока я не могу с успехом применять его к собственным сочинениям. Но, думаю, со временем с этой двойственностью удастся справиться. Мне кажется, что именно самокритичность сделала того Элиота, какого мы знаем. Острые критические способности содействовали его величию, однако все было в меру, не до такой степени, чтобы это качество повредило его замыслам.

Отец, напрочь лишенный чувства прекрасного, любит при первом удобном случае затевать споры по эстетическим вопросам. Он говорит:

– Вот самая гениальная симфония, ее написал такой‑то. – В этом заявлении уже присутствует скрытый вызов. Нет чтобы мягко выразить восхищение, просто поделиться своей радостью.

28 октября

Три дня ужасной суеты, связанной с попытками перепечатать «Пандара». Но ничего не вышло. Текст нужно отдать до 1 ноября. Я же печатаю недостаточно быстро; кроме того, понимаю, что пьеса далека от совершенства. За всей этой суетой я ощущаю тупую боль, будто упущен еще один шанс проверить себя на публике. Всегда существует заманчивая возможность, какой бы труднодоступной она ни была, внезапно прославиться. И все же нужно сдерживать себя. Ведь живу я в полной изоляции, влачу исключительно однообразное vie quotidienne[93], и потому могу полагаться лишь на достоверность собственных суждений. А так как они со всей очевидностью выражают не полную истину, то нужно быть абсолютно уверенным в их обоснованности, прежде чем отважиться представить свои творения на суд общественности. Малейший намек на вялость стиля, на неточности – уже основание для переработки. А в «Пандаре» множество слабых мест. Даже мне это видно. В поэзии все проще. Там созидаешь и разрушаешь в самом себе, только в самом себе, пока руины не достигнут высоты, достаточной для строительства чего‑то стоящего. Можно провести параллель с растущим кораллом, который через какое‑то время начинает выступать над поверхностью моря. Поэзия стала некоммерческой литературой и теперь может быть чистой, а ее создатель уже не должен приспосабливаться к моде текущего времени. Малая производительность – определяющая черта подлинного поэта. На ум мне приходят Вийон и Т.С. Элиот. А не Шекспир и Данте.

Автору романа или пьесы проявить решимость гораздо труднее. Дьявол здесь прячется под намерением «напечататься во что бы то ни стало». Возникает непреодолимое желание предать себя, стать самому себе Иудой – ради злата, реального или метафорического. В каком‑то смысле я рад, что «Пандар» не подвергнется проверке, не будет вынесен на всеобщее обозрение, ведь согласие на это далось бы мне с большим трудом. Но и лишняя задержка приводит меня в отчаяние. Ведь я сознательно упустил возможность сделать карьеру и предпочел внутренние ценности внешнему успеху.

 

Часть вторая

ГОД ВО ФРАНЦИИ

 

Пуатье, 1 ноября 1950

Переезд во Францию. Он прошел без приключений, если не считать одного случая. От вокзала Виктории мы ехали в одном купе с хорошенькой юной шведкой, похожей на озорного мальчишку. Всю дорогу до Нью‑Хейвена я курил в коридоре в надежде, что она выйдет из купе. Но она не вышла. На пароходе я увидел ее у бара. Я подошел, взял себе выпить и заметил, что она немного придвинулась ко мне. Но у меня по‑прежнему не хватило смелости. Я же, напротив, отодвинулся, наблюдая за ней краешком глаза, и тут обратил внимание, что у меня дрожат руки. Какое неприятное состояние! И все же я не сомневался, что теперь заговорю с ней. Но в решающий момент, когда она была от меня всего в нескольких шагах и только отпила из бокала, в окружающей нас синеве раздался голос американца:

– Не рановато ли для выпивки? – А когда она повернулась к нему, продолжил: – До Франции пить нельзя, разве вы этого не знали? – Девушка улыбнулась. – Вы из Скандинавии?

– Да. – И они ушли вместе, американец с еврейской внешностью и похожая на гречанку молодая космополитка лет восемнадцати. Он был губастый, стройный, с желтоватым цветом лица, манеры выдавали в нем человека примитивного, глуповатого и порочного. На нем была рубашка в ярко‑красную клетку. Ушли они, разговаривая. Некоторое время я слышал их разговор и завидовал развязности американцев: перед целой толпой этот тип, нисколько не смущаясь, громко объявил:

– Я был в пятидесяти двух странах, но лучше Франции ничего не видел.

Скажи он, что был только в двадцати двух странах, и это прозвучало бы вызывающе. И еще:

– Афины мне показались маленьким Парижем.

Не знаю почему – и это не такая уж редкость, – многих англичан, в том числе и меня, передергивает от отвращения при виде подобного хвастовства, особенно если такое случается в самом начале знакомства, когда фальшь особенно заметна, и давние отношения еще не могут ее сгладить. За те несколько минут, что длилась эта сцена, я подверг себя мучительному самоанализу. Когда мы отчаливали, я, глядя на сине‑зеленую морскую воду, омывающую опоры пристани, успокоился, найдя этому безжизненному цвету параллель – желто‑зеленый цвет, столь же лишенный страстности. Две стихии, пребывающие в борьбе. Я анализировал мое отношение к сексу – весьма старомодное, – и утешился мыслью, что моя роль – это роль художника‑наблюдателя, пылкого и красноречивого внутри, а снаружи – спокойного, недоступного и молчаливого. Я верю, что во многих отношениях конфликту между реальностью и моей искусственной мечтой лучше оставаться неразрешенным. Ведь если случится так, что я не только достигну сексуального удовлетворения, но и сумею высвободить то внутреннее красноречие и способность к действию, которые таятся внутри, то, думаю, переживаемое счастье значительно снизит уровень поставленных мной художественных задач. Для меня они станут уже неподъемными.

В Париже. Питер Нерс[94]. Странный человек. Стоило мне оказаться у него в комнате в Эколь Нормаль, как он извлек «Тропик Козерога» Миллера и зачитал мне оттуда один или два наиболее пикантных места[95]. Потом рассказал, как легко сходится с женщинами. Ту, что ему понравилась, он приводит сюда и развлекается с ней сколько хочет. Практически весь вечер он твердил об одном и том же. Рассказал, сколько раз за вечер совокуплялся со своей невестой в Оксфорде и что собирается поехать на Рождество в Германию к девушке, которая готова с ним спать, – похоже, он даже не догадывался о двусмысленности – даже для 1950‑х – такого поступка; рассказал, как однажды заплатил двум женщинам на Монмартре, чтобы они разыграли перед ним лесбийскую страсть, – этот случай он описал во всех подробностях; как у них с невестой порвались два презерватива и как потом они мучились страхами. И много чего еще рассказал. Рассказал мне, с которым шапочно знаком. Я перебирал в уме причины, почему он это сделал: во‑первых, это могло быть от чувства неудовлетворенности – этими рассказами он хотел компенсировать свою несостоятельность; во‑вторых, он мог иметь обо мне превратное мнение, полагая, что я опытный и умелый в сексе, и хотел показать, что он тоже не промах; в‑третьих, он отчаянно боялся, что его примут за молодого преподавателя, не знающего ничего, кроме науки. Думаю, что скорее всего дело в последнем. Если эти излияния – его искренний и честный взгляд на отношения полов, тогда он более чем странный преподаватель. Для Оксфорда просто уникальный. Пользовался бы там большой известностью, но, боюсь, дурной. Он основательный, но не всесторонне образованный, смышленый, но не блестящего ума. У него врожденные способности к языкам. Ах да, возможна еще одна причина – он может быть очень болен, – пропади все пропадом, думает он, demain nous seron morts[96]. Любопытно, но его поведение не разозлило меня, не вывело из себя, как это случалось пару раз, когда самодовольно расхвастался Бэзил Бистон, – напротив, он меня почти развлек, и я даже выдавил из себя без особого отвращения тоже какую‑то грязную историю. Во всем этом было что‑то наивное и простосердечное. Париж чувственно возбуждает. Запах дешевого табака, чеснока и дорогих духов в бистро. Учтивость с долей слащавости пожилых мужчин и задорная, самодовольная мужественность молодых. Вызывающая сексуальность женщин, знающих толк в одежде, их яркая женственность. Ночная жизнь. Мы зашли выпить в модное кафе «Дюпон». К нам пристала маленькая темноглазая блондинка с утонченным, порочным лицом, ее синее платье было с таким глубоким вырезом, что, казалось, груди сейчас вывалятся наружу. Она держалась вызывающе и была возбуждена, словно наглоталась наркотиков. Говорила на ломаном английском. Мы сели в углу, она же, проявив изрядную смекалку, умудрилась довольно быстро пристроиться неподалеку, строила нам гримасы и громко говорила по‑английски. Питер сидел к ней лицом, я же вполоборота. Думаю, Питер как‑нибудь переспит с ней. Она что‑то говорила об английских сигаретах, которые я курил, но обратилась непосредственно к нам только после того, как сказала молодому человеку, пытавшемуся ее обнять:

– Je n’aime pas les pédérastes[97]. – Вот тогда она и задала нам вопрос: – Vous comprenez? Comprenez?[98]

В ней чувствовалась лихорадка и еще какая‑то неуверенность в себе; мне было ее немного жалко.

Когда я вернулся в гостиницу, некая злая воля побудила меня заглянуть поверх гардероба, где лежали три порнографических журнала. Один из них (французский) выполнил свое предназначение, но я заметил, что меня совсем не волнуют места, связанные с садомазохизмом и гомосексуализмом. Небольшая победа!

2 ноября

La Toussaint[99]. В Пуатье. Познакомился с будущим боссом и неохотно ощутил, что держусь с ним вежливо и предупредительно. Он живой, энергичный и нетерпеливый, влюблен в свой город и чувствует интерес ко мне, хотя я вижу, что он считает меня немного тугодумом, – а я просто мысленно изучаю его. Он явно старается быть любезным и все делать правильно. Мне он тоже понравился, несмотря на разницу темпераментов. Мы встречались с разными людьми, осматривали церкви, факультеты, главную улицу, проехали весь город, чтобы иметь о нем представление.

Во время войны город пережил сокрушительный налет авиации – 300 самолетов бомбили его в течение 22 минут. Только один налет, но какой жестокий! И это сделали мы, англичане. Я выразил традиционные соболезнования, но сам при этом ничего не испытал. Мне это показалось даже забавным. Абсурд в духе Камю.

У меня небольшая комната на четвертом этаже, из нее открывается вид на круто скошенные уродливые крыши, сортировочную станцию; ближе к холму, напротив, неряшливо расположены новые, но какие‑то грубо сварганенные, непривлекательные дома. Вид не так чтоб очень, но все же вид… Почти пустая комната, нет ничего красивого, кроме роскошного турецкого ковра на постели и миленьких – именно миленьких, лучше не скажешь, – розовых обоев с цветочным рисунком.

Удивляет неуместный запах нафталина в туалете – система да va de soi[100]не очень вдохновляет, как и маленький унитаз и кувшин с холодной водой для слива. Французские дома так несуразно оборудованы.

Хозяйка, мадам Малпорт, блондинка лет сорока, держится достаточно сдержанно. Мартин как‑то странно намекнул, что она вышла из очень хорошей семьи и ее родная сестра, живущая прямо за углом, ведет дом на широкую ногу. Кроме того, мадам М. держит couture[101]мастерскую. Я видел здесь одну красивую и одну очень красивую девушку. Чувствую, что мог бы упасть. Это место полно скрытых соблазнов. В зеркале на стене я вижу образы многих неизвестных, нематериализовавшихся девушек и женщин, они пьют вино и поправляют макияж. Начало романа – лучшая его часть. Но я не должен этого допускать.

Вчера признался П.Н., что не работаю над диссертацией, потому что хочу написать книгу. И тут он спросил:

– А что за книгу? – и я вдруг смутился, перестал быть естественным и сказал, что в ней кафкианская тема будет раскрыта в манере Джойса. Глупее трудно ответить. Но я не мог заставить себя выразиться точнее. Пока буду писать, в мой стиль и темы войдут робость и неточность.

Университетский ресторан «Ситэ» – новый, красивый, на стенах яркие охотничьи сценки из средневековой жизни. Кормят вполне прилично, только еда всегда холодная. Надеюсь, мой желудок со временем привыкнет к этому. Я приходил сюда уже пять раз, но ни с кем не разговаривал. Все говорят очень быстро и, похоже, разбились на прочно спаянные группы. Я же как чужеродный элемент – не знаю, куда приткнуться. Первые несколько дней принесли разочарование. Я никого не знаю, а Мартин отдалился. Между посещениями «Ситэ» пустые интервалы. Пуатье показался мне довольно скучным, закрытым городом. В нем чувствуется какая‑то тайна, но она скрыта от посторонних глаз. Другие города, вроде Парижа, Оксфорда, Эдинбурга, Стокгольма, Копенгагена, более открытые. Видел работающую здесь ассистентку‑англичанку. Страшная, как смертный грех. Мечта развеивается, обнажая суровую правду.

Un cortuge civil[102]. Очаровательный, не вызывающий грусти катафалк с аркой из розовато‑лиловых цветов поверх гроба. Процессия людей в черном, но на траурную не похожа, все болтают между собой; среди провожающих два солдата – хоронят ancien militaire[103]– в шинелях цвета хаки и синих с золотом képis[104]. Мартин взволнованно шепнул мне:

– Гражданские похороны! Это необычно. Да будет тебе известно, в нашем городе много священников.

Но то была действительно дивная картина; становясь все меньше, процессия удалялась, заключенная, как в раму, в старинную улицу Пуатье с закрытыми светло‑серыми volets[105], нормандскими крышами под синим шифером и однообразным рядом незамысловато отделанных штукатуркой фасадов – с одной стороны улицы они были озарены золотисто‑розовым светом заходящего солнца, с другой – погружены в легкую тень. Гармония цветов – самые разнообразные оттенки серых, черных, янтарных и синих. Гуляя с Мартином по городу, я стал ощущать его очарование, оно проникало в меня постепенно, как все хорошие старинные вещи. Старинные вещи, в силу своего возраста, никогда не поражают с первого взгляда. А если все же поражают, то теряют в привлекательности, ведь сильное воздействие означает, что в их природе таится нечто неистовое и жестокое.

6 ноября

Два немца в университетском «Ситэ». Boursiures[106]. Оба говорят на прекрасном французском и вообще приятны во всех отношениях. Народ за столиками воспринимает их нормально. Однако смелый поступок – не успели отгреметь пушки, а они уже приехали сюда.

7 ноября

Бывают такие неожиданные и ужасные минуты, когда оглядываешься на свою жизнь с презрением. Думаю, страшнее этого нет ничего. Тогда слабеет воля, удерживающий ее кулак разжимается, и ты видишь, как она летит вниз. Как драгоценный старинный бокал! Почти инстинктивно бросаешься за ним, чтобы поймать. Я вдруг подумал: что делаю я здесь, в этом Богом забытом маленьком французском городке? Просто бездарно трачу год жизни? Нужно было устроиться на работу в Англии, бороться, войти в этот мир. Я живу, как отшельник, жизнь пугает меня. Единственные люди, с которыми я здесь говорил, были немцы, и то они первые обратились ко мне. Одним из них я восхищаюсь – великолепное владение французским, основательность, стремление к знаниям. Он мечтает посещать лекции по французской литературе. А вот мне этого не надо. История французской литературы больше не интересует меня. Теперь мне хочется только читать книги. Да и то не очень. Я чувствую, что качусь, качусь вниз. Держит только надежда на то, что из меня выйдет писатель, но и она тает с каждым месяцем. Я по‑прежнему боюсь попытать удачу, боюсь сделать это прежде, чем обрету уверенность в себе.

Почему я трачу лучшие годы своей жизни в ничтожном городишке? У меня нет даже денег, чтобы получить удовольствие от того, на что их можно здесь потратить. С каждым днем растет пропасть между моими мечтами и реальностью, между стремлениями и поступками. Меня это буквально разрывает. С людьми я не могу разговаривать: ведь с ними я становлюсь персонажем из моих мечтаний, и контакта не возникает.

И все же я успеваю перехватить бокал. Он не падает на землю. «Что такое двадцать четыре года?» – думаю я. Чтобы судить, я еще слишком молод. Во мне есть чувственная плоть и сверхчувствительный разум. Из такой смеси непременно вызреет артистический плод. Что‑то уже получается. Нужно принимать выпадающие тебе на долю разочарования и мучения.

Сегодня я опять видел англичанку‑ассистентку. А она совсем не уродина.

9 ноября

Вечером, вернувшись домой после ужина в «Ситэ», я обнаружил, что в моей комнате не горит свет, и направился в апартаменты Мадам. Месье уехал en voyage[107]. Я смело постучал.

– Entrez[108].

И тут стало ясно, что мы вступили в новую фазу отношений. До сих пор после моего стука слышалось шарканье ног, дверь открывали, но не пускали дальше порога. Однако сегодня мне было позволено пробыть короткое время внутри. Зрелище гладильных досок, столы для кройки материала, куски материи. Казалось, меня здесь ждали. От Мадам пахло дорогими духами, и у меня зародилась мысль, что замыкания вовсе не было. Но, возможно, я ошибаюсь. Во всяком случае, Мадам быстро все привела в порядок и неожиданно спросила, люблю ли я танцевать. Ее ученица в скором времени собирается на танцы и заодно хотела бы попрактиковаться в английском. Я неохотно дал согласие на встречу. На следующий день нас должны были познакомить. Можно сказать, я еще счастливо отделался. Как обычно, мое воображение разыгралось, за десять минут я перебрал сотни вариантов развития этого знакомства. В этом моя беда. Я заранее предвкушаю удачу. Сегодня мной владеет только одно желание – творить, выражать себя. Я чувствую, что контролирую ситуацию, оседлав могущественного коня – судьбу. Этим вечером я познакомился с Леодом[109], кельтом по происхождению, владельцем лимузина. Я рассказал ему, что пишу роман. Не могу больше держать это в себе.

11 ноября

Знакомство с девушкой так и не произошло. Как всегда, у меня слишком разыгралась фантазия.

Ужасный вечер, в течение которого я не переставал обвинять себя в одиноком существовании. Это проблема не физического, а психологического свойства. Сегодня за весь день я ни с кем и словом не обмолвился – сказал лишь пару фраз по необходимости за ленчем: «Передайте хлеб, пожалуйста» и «Спасибо». Вечером понял, что больше не выдержу ужина в окружении тысячи болтающих французских обезьян, и пошел в булочную на углу. На улице было сыро, мне повстречалась влюбленная парочка, из некоторых домов доносилась музыка, в городе ощущалась праздничная атмосфера. Булочная, к счастью, была еще открыта. Булочник поздоровался со мной, спросил, чего мне надо, и от этих простых слов голос мой взволнованно задрожал. Я купил шесть круассанов и плитку шоколада. И пошел домой. В то время как все остальные разошлись кто куда.

13 ноября

Мне ясно, что работа здесь подобна танталовым мукам. Трудно быть беспристрастным и объективным, когда в классе есть и красавицы и уродины. Трудно быть обаятельным и интересным. К счастью, красота редко встречается. Пока настоящих красавиц не видел. Но есть две очень привлекательные молодые женщины и одна погрубее, в духе худышки Твигги, но темным вечером и она сойдет.

У меня родилась новая мысль, как синхронизировать мои стихи и роман. Надо создать систему сносок, знаков, с тем чтобы каждое стихотворение соответствовало определенному месту в сюжете, – полнее раскрывало бы его, но не входило непосредственно в роман. Что‑то вроде необязательных для прочтения заметок на полях или комментария. Это помогло бы по‑новому подойти к литературе. По‑моему, неправильно без особых на то причин резко размежевывать жанры.

17 ноября

Читать здесь лекции – нелепое занятие. Я говорю громко и членораздельно, все имена пишу на доске. Меня, похоже, совсем не понимают. Если я не буду смеяться своим же шуткам, меня не будут признавать.

Во время суматошного перерыва на ленч нас призвали к минуте молчания в память о погибших на войне студентах. Меня поразило, как мгновенно повсюду воцарилась торжественная тишина. Французы непостоянны, но, если надо, их веселые физиономии могут тут же принять постный вид. Снаружи доносился веселый гомон тех, кто ждал второй séance[110], это немного портило впечатление, и все же…

Я познакомился здесь с американским студентом, несколько раз мы с ним выпивали[111]. Он выпускник Гарварда, говорит неторопливо, серьезный, любит беседовать об интеллектуалах, интеллектуальной жизни и культуре. Несколько раз повторил мне, что очень неуклюжий и невежественный. Тщательный и скрупулезный человек и, по‑моему, слишком уж осознает себя американцем в Европе. Джеймсу бы он понравился. Весь в планах – хочет на рождественские праздники посетить Ближний Восток, Грецию, Италию и Сицилию, провести неделю в Вене, слушать там оперу – фантастический человек! Такое обилие денег и свободного времени вызвало у меня насмешку, особенно когда я понял, что его эстетические претензии явно ему не по силам. Замедленность и бесцветность речи говорят о его физической неспособности чувствовать короткие внезапные разряды истинной красоты. Он стремится изучить искусство, как будто знание является ключом к восприятию. В музыке он показался мне более продвинутым, однако считал, что у Бетховена есть Одиннадцатая симфония. Только один прокол, хотя и очень серьезный. Впрочем, он заслуживает снисходительности: возраст, красота и разнообразные утонченные европейские штучки ошеломили американца – особенно учитывая его тугодумие и нерешительность. Он похож на гладкий круглый мяч из магазина. Его нельзя назвать хвастуном, однако он сказал, что считался «одним из лучших студентов в Гарварде». Его слова прозвучали так, будто это было чем‑то вроде необходимой любезности и хвалиться тут нечем. Большинство англичан тоже хотели бы сказать такое о себе, но не говорят. Эта американская закругленность: никаких впадин, зазубрин, никаких выступов. Золотая середина. В разговоре с ним я чувствую себя более зрелым – и как личность, и как представитель своей нации. Жизнь не продукт фабричного производства, это не напечатанная книга с множеством фотографий.

25 ноября

Танцы, устроенные Бриджит Руэл. Мадам Руэл, равнодушная, soignée[112]. Месье Руэл, преуспевающий бизнесмен, худой, обходительный. Танцы продолжались с семи вечера до трех утра. Все это время я скучал и неловко себя чувствовал. Я так плохо танцевал, что ни одна партнерша не выдерживала со мной более двух танцев подряд. Да и говорить с ними было не о чем. Последнее время мне все тягостнее говорить о пустяках. И нет желания заполнять томительные паузы разной ерундой. Людям со мной скучно, потому что мне скучно с ними. Только одна или две девушки показались мне привлекательными. Я подумал, что, возможно, буду бедным, и тогда мне повезет и я женюсь на милой одаренной девушке, которая поймет меня, – она должна быть поистине гениальной, чтобы пробиться через все наслоения к сути, или, напротив, буду богатым и смогу покупать красоток. Чувственные женщины обычно прекрасны физически. Я даже не надеюсь встретить когда‑нибудь подходящую пару. В ней должно быть столько всего!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: