VII. ТОРЖЕСТВА И ПРАЗДНЕСТВА




Турция тоже одарила нашего дорогого г-на Г. прекрасными мотивами для композиций. Вот, например, праздник байрама: разлитое на всем сверкающее великолепие, а на его фоне - подобный бледному солнцу скучающий лик ныне уже покойного султана. Слева от повелителя - высшие сановники государства, справа - военные, и среди них - египетский султан Саид-паша, находившийся в ту пору в Константинополе. Торжественные шествия и церемонии направляются к маленькой мечети близ дворца. В толпе живыми и карикатурными воплощениями упадка выделяются турецкие чиновники; под тяжестью их чудовищно тучных тел приседают великолепные кони. Массивные экипажи, вызолоченные и разукрашенные с восточной прихотливостью, напоминают кареты времен Людовика XIV; кое-где из них в узкую щель между складками шелкового покрывала выглядывает любопытный женский глаз. Исступленно пляшут существа третьего пола - нигде озорное выражение Бальзака не находило себе лучшего применения, чем тут, где беглые блики, развевающиеся просторные одежды, ярко размалеванные щеки, подкрашенные веки и брови, истерические, судорожные телодвижения и длинные, разметанные по спине волосы скрывают последние признаки мужественности. И, наконец, женщины легких нравов (если уместно говорить о легких нравах применительно к Востоку), чаще всего венгерки, валашки, еврейки, польки, гречанки и армянки, - ведь при деспотическом правлении преимущественно представительницы порабощенных народов, а среди них - те, на чью долю выпадает наибольший гнет, активнее других пополняют ряды проституток. Некоторые из этих женщин сохранили национальную одежду - расшитые безрукавки, пестрые шали, широкие шальвары, остроносые туфли, полосатые шелка, парчу и всяческую бренчащую мишуру, принесенную из родного края. Другие, и таких большинство, приобщились к цивилизации, которая для женщины неизменно сводится к кринолину, хотя какие-то мелочи их наряда слегка отдают Востоком; в результате они смахивают на парижанок, вздумавших добавить к своему платью восточные украшения.

Г-н Г. великолепно живописует роскошь официальных церемоний, национальных торжеств и празднеств, причем делает это не с тем назидательным холодком, как художники, видящие в таких сюжетах лишь прибыльную работу, а со всей страстью человека, влюбленного в пространство, в перспективу, в свет, изливающийся ровной пеленой или вспыхивающий множеством искр и огневых капель на золоте мундиров и придворных туалетов. Композиция "Годовщина национальной независимости в Афинском соборе" - любопытный пример этого жанра. Маленькие фигуры, для каждой из которых очень точно найдено место, усиливают ощущение глубины окружающего пространства. Огромный собор торжественно изукрашен великолепными тканями. На помосте - король Оттон и королева, оба в национальных костюмах, которые они носят с чудесной непринужденностью, словно желая подчеркнуть искренность своего обращения и неподдельную любовь к Греции. Талия короля затянута, точно у самого щеголеватого паликара, его юбка - одеяние местного денди - преувеличенно лихо разлетается во все стороны. К ним движется патриарх, согбенный старец с длинной седой бородой, в зеленых очках, с печатью исконной восточной флегмы на всем облике. Все изображенные на этой композиции лица явно являются портретами, и самое любопытное из этих лиц, решительно не имеющее ничего эллинского, принадлежит фрейлине-немке, стоящей подле королевы.

В коллекциях г-на Г. часто встречается изображение императора Франции. Художник сумел, ничем не погрешив против сходства, свести его фигуру к безукоризненному наброску, исполненному с уверенностью росчерка. Вот император производит смотр войскам, галопом проносясь на коне в сопровождении офицеров, чьи черты можно без труда опознать, или в обществе иностранных - европейских, азиатских или африканских - вельмож, которых он гостеприимно принимает в своей столице. На некоторых рисунках император предстает в неподвижной позе, верхом на коне, устойчиво расставившем ноги, точно ножки стола; слева от него - императрица в костюме амазонки, справа - юный наследный принц, в высокой меховой шапке, по-военному прямо сидит на маленькой мохнатой лошадке, похожей на тех пони, каких мы часто видим на пейзажах английских художников. Вот император мчится в клубах света и пыли по аллеям Булонского леса или неторопливо прогуливается по Сент-Антуанскому предместью, сопровождаемый приветственными возгласами жителей. Из этих акварелей одна особенно ослепила меня своей магической силой. У барьера ложи, убранной с тяжелой царственной роскошью, мы видим императрицу в спокойной, естественной позе; император слегка наклоняется вперед, как бы желая лучше разглядеть зал и сцену. Внизу две сотни гвардейцев замерли в уставной и почти иератической неподвижности; россыпь огней рампы сверкает на золотом шитье мундиров. За ослепительной полосой света, в условном мире сцены, гармонично жестикулируя, поют и декламируют актеры; по другую сторону рампы мы различаем в полумраке круговое пространство, ярусы амфитеатра, переполненные публикой.

Народные волнения, собрания в клубах и торжества 1848 года также дали г-ну Г. материал для серии выразительных композиций, большая часть которых была опубликована газетой "Иллюстрейтед Лондон ньюз". Несколько лет назад, после плодотворной поездки художника в Испанию, он составил альбом такого же рода, из которого мне удалось увидеть только несколько разрозненных листов. Беспечность, с которой он дарит или дает на время свои рисунки, приводит нередко к невосполнимым потерям.

VIII. ВОИН

Желая еще раз определить излюбленные сюжеты нашего художника, я бы сказал, что он предпочитает отображать праздничную сторону жизни, какой она предстает взору в столицах цивилизованных стран - в мире военных, в светском обществе, в любви. Наш наблюдатель неизменно на своем посту повсюду, где текут глубокие и бурные потоки желаний, вырывающихся из человеческого сердца, везде, где бушуют война, любовь, азартная игра. Он всюду, где кипит празднество, где развертываются зрелища счастья и злополучия. Однако главное внимание он уделяет воину, солдату, и, мне думается, дело тут не только в присущих солдату добродетелях и доблестях, которые отражаются на его осанке и лице, но также и в красочной одежде, непременной примете его ремесла. Г-н Поль де Молен написал несколько разумных и очаровательных страниц по поводу специфически военного кокетства и психологической роли яркой униформы, в которую все правительства обряжают свои войска. Г-н Г. охотно подписался бы под этими строками.

Мы уже говорили, что каждой эпохе присуща своя особая красота и что каждый век несходен в этом с другими. То же замечание можно сделать и о различных видах человеческой деятельности. Каждый из них обладает своей зримой красотой, обусловленной его внутренними законами. Красота одних отмечена энергией, других - праздностью. Это как бы эмблема характера, печать судьбы. В облике военного, взятом обобщенно, есть своя красота, так же как у денди или женщины полусвета есть своя, но в каждом случае она будет совершенно другого порядка. Разумеется, я не упоминаю здесь такие виды деятельности, где тяжелый физический труд деформирует мускулы и накладывает на лицо печать порабощения. Военный привык к неожиданностям, удивить его трудно. Следовательно, характерным признаком красоты в этом случае будет мужественная беспечность, своеобразная смесь невозмутимости и храбрости; эта красота порождена необходимостью в любую минуту быть готовым к смерти. Однако образ идеального военного отмечен также большой простотой. Солдаты, подобно монахам или ученикам закрытых школ, привыкли к тому, что опека начальства освобождает их от повседневных забот; вследствие этого они во многом непосредственны как дети и, подобно детям, выполнившим дневной урок, склонны к грубым развлечениям и играм. И вряд ли я преувеличиваю, утверждая, что все эти психологические соображения естественно возникают из набросков и акварелей г-на Г. Нет такого типа военного, который бы там не встретился, и каждый схвачен и передан словно в каком-то порыве восхищения: старый, важный и унылый пехотный офицер, чья тучная фигура обременяет лошадиную спину; стройный штабной офицер с гибкой талией, который, играя плечыми, без излишней скромности склоняется к креслу дамы, - со спины он смахивает на тонкое изящное насекомое; зуавы и егеря, в чьем облике чувствуется дерзкая храбрость и независимость и как бы более острое сознание личной ответственности; бойкая и веселая непринужденность легкой кавалерии; профессорская и даже академическая важность артиллеристов и инженеров, зачастую подчеркнутая столь мало воинственным предметом, как очки. Ни один тип, ни один оттенок не обойден, каждый нашел одинаково любовное и проницательное воплощение.

Передо мной лежит сейчас одна из таких композиций, проникнутая подлинно героическим духом, - колонна пехотинцев на парижской улице. Возможно, эти солдаты возвращаются из Италии и остановились на бульварах, вызывая восторженные клики толпы; может быть, они только что совершили длительный переход по дорогам Ломбардии - не знаю. Но на всех этих лицах, огрубевших от солнца, ветра и дождей, мы со всей ясностью читаем твердость и бестрепетную отвагу.

В их чертах сквозит единообразие, создаваемое привычкой к дисциплине и сообща перенесенными лишениями, и смирение в мужестве, испытанном в долгих тяготах. Штаны, перехваченные тесными гетрами, проеденные пылью выгоревшие шинели - словом, весь их облик несет на себе неистребимую печать дальних походов, невзгод и удивительных приключений. Сразу видно, что эти люди держатся увереннее, шагают бодрее, смотрят смелее, чем простые смертные. Если бы Шарле, постоянно искавший именно такой тип красоты и нередко находивший его, увидел этот рисунок, он, несомненно, был бы потрясен.

IX. ДЕНДИ

Богатый, праздный человек, который, даже когда он пресыщен, не имеет иной цели, кроме погони за счастьем, человек, выросший в роскоши и с малых лет привыкший к услужливости окружающих, человек, чье единственное ремесло - быть элегантным, во все времена резко выделяется среди других людей. Дендизм - институт неопределенный, такой же странный, как дуэль. Он известен с далекой древности - ведь Цезарь, Катилина и Алкивиад являют собой яркие примеры этого типа; он широко распространен, поскольку Шатобриан обнаружил его в лесах и на берегах озер Нового Света. Не освященный никакими законами, дендизм сам подчиняет строжайшим законом своих адептов, какими бы страстными или независимыми ни были они по натуре.

И английские романисты, больше чем кто-либо способствовавшие созданию жанра великосветского романа, и французы, которые посвятили себя писанию любовных романов - вспомним хотя бы маркиза де Кюстина, - прежде всего и весьма предусмотрительно позаботились о том, чтобы снабдить своих героев достаточно крупным состоянием, дабы не колеблясь оплачивать любую их прихоть, а кроме того, избавили их от какого бы то ни было профессионального занятия. Единственное назначение этих существ - культивировать в самих себе утонченность, удовлетворять свои желания, размышлять и чувствовать. Они располагают неограниченным досугом и денежным достатком, без которых фантазия, сведенная к мимолетной прихоти, не может воплотиться в действие. Приходится признать, к сожалению, что без досуга и денег любовь вырождается в грубый разврат или нудное выполнение супружеского долга. Жгучая или сладостная мечта оборачивается отталкивающей утилитарностью.

Я не случайно в связи с дендизмом упомянул о любви: ведь она естественно занимает помыслы праздного человека. Однако денди не видит в любви самоцель. И если я заговорил о деньгах, то лишь потому, что они необходимы людям, возводящим в культ собственные страсти; однако денди не жаждет денег ради денег; его вполне устроил бы неограниченный кредит, а низкую страсть к накопительству он уступает обывателям. Неразумно также сводить дендизм к преувеличенному пристрастию к нарядам и внешней элегантности. Для истинного денди все эти материальные атрибуты - лишь символ аристократического превосходства его духа. Таким образом, в его глазах, ценящих прежде всего изысканность, совершенство одежды заключается в идеальной простоте, которая и в самом деле есть наивысшая изысканность. Что же это за страсть, которая, став доктриной, снискала таких властных последователей, что это за неписаное установление, породившее столь надменную касту? Прежде всего это непреодолимое тяготение к оригинальности, доводящее человека до крайнего предела принятых условностей. Это нечто вроде культа собственной личности, способного возобладать над стремлением обрести счастье в другом, например в женщине; возобладать даже над тем, что именуется иллюзией. Это горделивое удовольствие удивлять, никогда не выказывая удивления. Денди может быть пресыщен, может быть болен; но и в этом последнем случае он будет улыбаться, как улыбался маленький спартанец, в то время как лисенок грыз его внутренности.

Как мы видим, в некотором смысле дендизм граничит со спиритуализмом и со стоицизмом. Но главное - денди никогда не может быть вульгарным. Совершив преступление, он может не пасть в собственных глазах, но, если мотив преступления окажется низким и пошлым, бесчестье непоправимо. Надеюсь, читателя не покоробит эта серьезность в области несерьезного; пусть он помнит, что во всяком безрассудстве есть свое величие и во всякой чрезмерности - своя сила. Странный спиритуализм! Для тех, кто являются одновременно и жрецами этого бога и его жертвами, все труднодостижимые внешние условия, которые они вменяют себе в долг, - от безукоризненности одежды в любое время дня и ночи до самых отчаянных спортивных подвигов - всего лишь гимнастика, закаляющая волю и дисциплинирующая душу. В сущности, я не так уж далек от истины, рассматривая дендизм как род религии. Самый суровый монастырский устав или непререкаемые повеления Горного старца, по чьему мановению убивали себя его опьяненные до экстаза единомышленники, были не столь деспотичны и требовали меньшей покорности, чем эта доктрина элегантности и оригинальности, которая так же грозно приказывает своим честолюбивым и смиренным приверженцам, людям большей частью страстным, мужественным, кипучим, исполненным сдержанной силы: "Perinde ad cadaver!" [6*]

Как бы ни назывались эти люди - щеголями, франтами, светскими львами или денди, - все они сходны по своей сути. Все причастны к протесту и бунту, все воплощают в себе наилучшую сторону человеческой гордости - очень редкую в наши дни потребность сражаться с пошлостью и искоренять ее. В этом источник кастового высокомерия денди, вызывающего даже в своей холодности. Дендизм появляется преимущественно в переходные эпохи, когда демократия еще не достигла подлинного могущества, а аристократия лишь отчасти утратила достоинство и почву под ногами. В смутной атмосфере таких эпох немногие оторвавшиеся от своего сословия одиночки, праздные и полные отвращения ко всему, но духовно одаренные, могут замыслить создание новой аристократии; эту новую аристократию будет трудно истребить, поскольку ее основу составляют самые ценные и неискоренимые свойства души и те божественные дарования, которых не дадут ни труд, ни деньги. Дендизм - последний взлет героики на фоне всеобщего упадка. Тот факт, что Шатобриан обнаружил тип денди в Северной Америке, ни в коей мере не противоречит моей идее, ибо ничто не мешает нам предположить, что племена, которые мы именуем дикими, являются обломками великих исчезнувших цивилизаций. Дендизм подобен закату солнца: как и гаснущее светило, он великолепен, лишен тепла и исполнен меланхолии. Но увы! Наступающий прилив демократии, заливающий все кругом и все уравнивающий, постепенно смыкается над головой последних носителей человеческой гордости, и волны забвения стирают следы этих могикан. В нашей стране денди встречаются все реже, тогда как у наших соседей англичан социальное устройство и конституция (подлинная конституция, усвоенная нравами) еще долго будет благодатной средой для достойных наследников Шеридана, Бреммеля и Байрона, если, разумеется, наследники эти появятся.

Мои рассуждения могли показаться читателю отклонением от темы, но в действительности это не так. Мысли и образы, возникающие у критика при виде рисунков художника, в большинстве случаев являются лучшей формой критического суждения; последовательно излагая мысли, подсказанные основной идеей, легче всего раскрыть ее сущность. Стоит ли добавлять, что, когда г-н Г. рисует денди, он всегда передает его историчность, я бы даже сказал - легендарность, если бы речь не шла о нашей современности и о вещах, которые принято считать суетными. И когда мы встречаемся с одним из этих избранных существ, так таинственно сочетающих в себе привлекательность и неприступность, то именно изящество его движений, манера носить одежду и ездить верхом, уверенность в себе, спокойная властность и хладнокровие, свидетельствующее о скрытой силе, заставляют нас думать: "Как видно, это человек со средствами, но скорее всего, - Геракл, обреченный на бездействие".

Обаяние денди таится главным образом в невозмутимости, которая порождена твердой решимостью не давать власти никаким чувствам; в них угадывается скрытый огонь, который мог бы, но не хочет излучать свет. Именно это в совершенстве отражено в рисунках г-на Г.

X. ЖЕНЩИНА

Существо, в котором большинство мужчин находят источник самых сильных и даже, скажем это в укор высоким радостям философии, самых длительных наслаждений; кому или ради кого отдаются все их силы; страшное существо, общение с которым так же невозможно, как с Богом (с той разницей, что божественная бесконечность не общается с конечным, ибо она ослепила бы и раздавила его, тогда как существо, о котором идет речь, непроницаемо, быть может, лишь потому, что ему нечего сообщить); существо, в котором Жозеф де Местр видел прекрасное животное, чья грация украшала и облегчала напряженную политическую игру; ради кого создаются и теряются состояния; кто вдохновляет художников и поэтов на самые драгоценные их творения; существо, дарящее нам самые жгучие радости и самые плодотворные муки, - словом, женщина для художника вообще и для г-на Г. в частности - вовсе не только самка мужчины. Она, скорее, божество, светоч, властвующий над творческими замыслами мужчины; она - отблеск всех красот природы, сосредоточенных в одном существе; она - предмет самого высокого восхищения и самого острого любопытства, которые лицезрение жизни способно дать наблюдателю. Она - некий идол, быть может, ограниченный, но ослепительный и чарующий, чьи взоры правят помыслами и судьбами. Но, повторяю, женщина - не животное, чьи безупречно слаженные члены дают совершенный образец гармонии; в ней нет даже чистой красоты, предмета высокой и строгой мечты скульптора; впрочем, даже обладай она этими свойствами, их все равно было бы недостаточно, чтобы объяснить ее таинственную и прихотливую прелесть. Тут не помогут нам ни Винкельман, ни Рафаэль, и я уверен, что г-н Г., несмотря на весь его ум (не в обиду ему будь сказано), отвернулся бы от античной статуи, если бы из-за нее он терял возможность насладиться портретом кисти Рейнолдса или Лоуренса. Все, что украшает женщину и подчеркивает ее красоту, делается частью ее существа, и потому художники, с особым рвением изображающие это загадочное создание, так же увлекаются mundus muliebris [7*], как и самой женщиной. Спору нет, женщина - это свет, взгляд, зов к счастью, иногда слово; но прежде всего - это общая гармония, и не только в осанке и движениях, но также и в шелках, в воздушном, сверкающем облаке окутывающих ее тканей, составляющих как бы атрибуты и пьедестал этого божества, в металле и камнях, которые змеятся вокруг ее рук и шеи, усиливая своими искрами огонь ее взглядов, или тихо позвякивают у ее ушей. Какой поэт, описывая наслаждение, испытанное им при появлении красавицы, решится отделить женщину от ее наряда? Найдется ли человек, которому не случалось бы на улице, в театре, в Булонском лесу бескорыстно восторгаться до тонкости продуманным нарядом и уносить с собой его образ, неотделимый от красоты той, кому он принадлежал, соединяя мысленно воедино и женщину и ее платье? Здесь, мне кажется, уместно вернуться к некоторым вопросам, связанным с модой и с украшениями, лишь мельком затронутым в начале моего эссе; уместно взять под защиту искусство украшать себя и отомстить за нелепую клевету, возводимую на него иными весьма сомнительными поклонниками естественного.

XI. ПОХВАЛА КОСМЕТИКЕ

В известной песенке, настолько пошлой и глупой, что ее неуместно было бы цитировать в работе, хоть сколько-нибудь претендующей на серьезность, в водевильном стиле, но очень метко сформулированы эстетические понятия людей, не привыкших думать. "Природа красит красоту!" Я думаю, что "поэт", автор этой песенки, умей он выражаться по-французски, сказал бы: "Безыскусственность украшает красоту!" - что соответствует несколько неожиданной истине: ничто украшает сущее.

Большинство ошибочных представлений о красоте порождены ложными моральными понятиями XVIII века. Природа в то время почиталась основой, источником и образцом всего доброго и красивого. Отрицание первородного греха сыграло немалую роль в общем ослеплении той эпохи. Между тем, если мы удовольствуемся ссылками на очевидные факты, на вековой опыт и на судебную хронику в газетах, мы убедимся, что природа ничему или почти ничему не учит, но что именно она вынуждает человека спать, пить, есть и худо ли, хорошо ли оберегать себя от непогоды. Это она толкает человека на убийство ближнего, подстрекает пожирать его, лишать свободы, пытать; ибо, чуть только мы отходим от примитивных потребностей и начинаем стремиться к роскоши и удовольствиям, мы убеждаемся, что природа сама по себе ничего, кроме преступления, посоветовать нам не может. Именно она, эта непогрешимая природа, породила отцеубийство и людоедство и тысячу других мерзостей, назвать которые мешают нам приличие и такт. Только философия (разумеется, истинная философия) и религия велят нам поддерживать бедных и увечных родственников. Природа же (то есть не что иное, как голос корысти) велит убивать их. Вглядитесь и вдумайтесь в естественное, в поступки и желания человека, не тронутого цивилизацией, и вы отпрянете в ужасе. Все прекрасное и благородное является плодом разума и расчета. Преступные склонности, впитываемые уже в материнской утробе, естественно присущи человеку с рождения. Добродетель, напротив, искусственна, она стоит над природными побуждениями, и недаром во все времена и всем народам требовались боги и пророки, чтобы внушить ее людям, еще не вышедшим из животного состояния, поскольку без их помощи человек не смог бы открыть ее для себя. Зло совершается без усилия, естественно, закономерно; добро же всегда является плодом намеренного усилия. Все, что я говорю о природе как дурной советчице в области морали и о разуме как преобразующем и искупляющем начале, можно отнести и к области прекрасного. Исходя из этого, я вижу в тяге к украшениям один из признаков благородства, искони присущего человеческой душе. Народы, которых наша смутная и развращенная цивилизация с глупым высокомерием и самодовольством именует дикарями, ощущают духовность одежды так же непосредственно, как дети. И дикарь и ребенок своей наивной любовью к блестящему, к разноцветным перьям, к переливчатым, ярким тканям, к высокой торжественности искусственных форм, свидетельствуют об отвращении к реальному и, сами того не зная, доказывают нематериальность своей души. Горе тому, кто, подобно Людовику XV (порожденному не истинной цивилизацией, а неким возвратом к варварству), дойдет в своей извращенности до того, что сможет восхищаться лишь безыскусственной природой [8*].

Итак, мода - признак устремленности к идеалу, которая всплывает в человеческом мозгу над всем грубым, земным и низменным, что откладывается в нем под воздействием естественной жизни; мода - возвышенное искажение природы или, вернее, постоянная и последовательная попытка ее исправления. Было разумно отмечено (впрочем, без выяснения причин), что все моды хороши, вернее, хороши относительно, поскольку каждая из них является новой, более или менее удачной попыткой достижения прекрасного, приближением к идеалу, тяга к которому постоянно дразнит неудовлетворенное сознание человека. Однако тому, кто хочет должным образом оценить моды разных эпох, не следует видеть в них нечто мертвое: это все равно что любоваться бесформенным и дряблым, точно кожа святого Варфоломея, тряпьем, вывешенным в лавке старьевщика. Глядя на старинные платья, нужно мысленно вдыхать в них жизнь, представляя себе прекрасных женщин, которые их носили. Только тогда можно проникнуться их смыслом и духом. Словом, если изречение "все моды хороши" шокирует вас безапелляционностью, знайте, что вы не ошибетесь, сказав: все моды были закономерны и тем хороши в свое время.

Женщина права и даже как бы следует своему долгу, когда старается выглядеть магической и сверхнатуральной. Она должна очаровывать и удивлять. Она идол и потому должна украшать себя золотом, дабы вызывать поклонение. Она должна прибегать к любым ухищрениям, чтобы возвыситься над природой, чтобы легче покорять сердца и поражать воображение. Нужды нет, что хитрость и обман всем очевидны, если успех им обеспечен и эффект неотразим. Именно в этих соображениях художник-философ легко найдет оправдание тех приемов, к которым во все времена прибегают женщины, стремясь поддержать и, так сказать, обожествить свою хрупкую красоту. Мы бессильны перечислить их все и ограничимся лишь теми, которые в наше время обиходно называются косметикой. Ведь всякий понимает, что пудра, например, навлекшая на себя нелепый гнев целомудренных философов, предназначена для устранения с лица пятен, которыми природа осыпала его самым оскорбительным образом; пудра создает видимость единства в фактуре и цвете кожи; благодаря ей кожа приобретает однородность, как будто она обтянута балетным трико, так что живая женщина начинает походить на статую или на существо высшее и божественное. Оттеняющий глаза искусственный черный контур и румяна в верхней части щек применяются с той же целью, то есть ради того, чтобы возвыситься над природой, но при этом выполняют противоположную задачу. Красный и черный цвета символизируют жизнь, интенсивную и сверхнатуральную. Темная рамка делает глаз более глубоким и загадочным, она превращает его в подобие окна, распахнутого в бесконечность. Румянец, играющий на скулах, подчеркивает ясность зрачков и добавляет к красоте женского лица таинственность и страстность жрицы.

Итак, если меня правильно поняли, приукрашивание лица не должно исходить из вульгарной и постыдной претензии, цель которой - имитировать природную красоту и соперничать с молодостью. Впрочем, не раз замечено, что никакие искусственные уловки не украшают уродство и служат только красоте. Да и кто посмеет требовать от искусства бесплодной имитации природы? Вовсе незачем скрывать косметику и стараться, чтобы она не была угадана. Напротив, она может быть подчеркнутой и, уж во всяком случае, откровенной.

Пусть те, кому неповоротливая важность мешает видеть красоту во всех ее тончайших проявлениях, смеются над моими размышлениями и их запальчивой торжественностью. Суровое осуждение таких людей не может меня задеть. Я удовольствуюсь одобрением истинных художников, а также женщин, родившихся на свет с искоркой того священного огня, которым они хотели бы озарить себя с головы до ног.

XII. ЖЕНЩИНЫИ ДЕВКИ

Г-н Г., поставив перед собой задачу поисков и воплощения красоты в ее современном обличье, охотно рисует очень нарядных и всячески приукрашенных женщин независимо от их сословной принадлежности. Впрочем, в собрании его рисунков, как и в гуще живой жизни, социальные и национальные различия подчас бросаются в глаза, какой бы роскошью ни была окружена его модель.

Иногда это юные девушки из высшего общества в рассеянном освещении театрального зала; притягивая и отражая лучи бесчисленных огней своими глазами, плечами, драгоценностями, они сияют в обрамлении ложи, точно чудесные портреты. Иные из них сдержанны и серьезны, другие белокуро воздушны. Одни с аристократической непринужденностью выставляют напоказ рано развившуюся грудь, другие в целомудренном неведении не скрывают своих еще мальчишеских форм. Они покусывают веер, глядя на сцену туманным или пристальным взором; они так же театральны и торжественны, как драма или опера, которым они притворно внимают.

На других рисунках нарядно одетые семьи неторопливо прогуливаются по аллеям парка; жены со спокойными лицами выступают об руку с мужьями, чей степенный и самодовольный вид говорит о том, что состояние сколочено, цель жизни достигнута. Здесь высокую изысканность заменяет богатство. Тоненькие девочки в пышных юбках, движениями и повадками похожие на маленьких женщин, прыгают со скакалкой, играют в серсо или изображают взрослых дам в гостях, непроизвольно повторяя комедию, которую разыгрывают дома их родители.

Выбившиеся из низов общества молоденькие хористки замирают от гордого сознания, что наконец-то и их озаряют сияющие огни рампы; тщедушные и хрупкие, почти еще девочки, с отроческими и болезненными формами, они танцуют в своих нелепейших костюмах, не соответствующих никакой эпохе.

На террасе кафе, прислонясь к витрине, освещенной изнутри и снаружи, сидит, развалясь, один из тех оболтусов, чья элегантность создана портным, а голова - парикмахером. Рядом с ним, поставив ноги на неизбежную скамеечку, пристроилась его любовница, рослая девица, которая обладает почти всем (а это "почти" и есть изысканность), чтобы походить на великосветскую даму. Как и ее смазливый спутник, она курит, сунув в маленький ротик несоразмерно большую сигару. Эти существа не способны думать. Да способны ли они хотя бы смотреть? Эти безмозглые нарциссы смотрят на толпу, словно на реку, где им видится их отражение. Впрочем, они, конечно, существуют скорее для удовольствия наблюдателя, чем для своего собственного.

А вот полные движения и света залы кабаре Валентино, Казино, Прадо (прежде это были Тиволи, Идали, Фоли, Пафо), злачные места, где буйная, праздная молодежь дает выход своим чувствам. Женщины, преувеличивающие моду до полного извращения ее красоты и смысла, с шиком метут пол своими шлейфами и кончиками шалей; они прогуливаются взад и вперед, снуют туда-сюда с широко раскрытыми глазами, похожие на животных, которые будто бы ничего не видят и в то же время подмечают все вокруг.

На фоне не то адского пламени, не то северного сияния, где перемешаны все цвета: красный, оранжевый, сернистый, розовый (вызывающий мысль об экстатических наслаждениях), иногда лиловый (излюбленный цвет монахинь, подобный углям, тлеющим за лазурным занавесом), - на этом волшебном фоне, искристом, как бенгальские огни, предстает во всех своих многообразных обличьях порочная красота. Она то величава, то воздушна, то стройна и даже хрупка, то вдруг огромна; то кажется миниатюрной и гибкой, то - тяжелой и монументальной. То она придумывает себе вызывающую, дикарскую грацию, то с бóльшим или меньшим успехом подражает изящной светской простоте. Она движется, скользит, танцует, вертится, влача за собою груз расшитых юбок, служащих ей одновременно пьедесталом и противовесом; она вперяет пристальный взгляд из-под шляпы, напоминая портрет в рамке. Она - олицетворение варварства нашей цивилизации. Эта красота, порожденная Злом, чужда духовного начала, но иногда утомление окрашивает ее мнимой меланхолией. Женщина идет, скользя взглядом поверх толпы, напоминая хищное животное, - та же рассеянность в глазах, та же ленивая томность, та же мгновенная настороженность. Она сродни цыганке, бродящей на границе оседлого добропорядочного общества, и низменность ее жизни, полной хитростей и жестокой борьбы, неизбежно проступает сквозь нарядную оболочку. К ней вполне приложимы слова несравненного моралиста Лабрюйера: "Некоторым женщинам присуща мнимая многозначительность, которая выражается во взгляде, в посадке головы, в походке - и не идет дальше этого".

Все сказанное о женщине легких нравов можно до некоторой степени отнести и к актрисе, ибо и она тоже маняще нарядна и служит развлечением обществу. Но в этом случае и охота и дичь более благородны и одухотворены по самой своей сути. Актриса стремится завоевать признание публики не только с помощью внешней красоты, но также и талантом в высоком искусстве лицедейства. Если одной своей гранью актриса сродни куртизанке, то другой она приближается к поэту. Не следует забывать, что помимо природной и даже искусственной красоты каждый человек носит на себе отпечаток своего жизненного поприща, особую характерность, которая иногда уродует его, иногда красит.

В созданной художником огромной галерее лондонской и парижской жизни встречаются различные типы неприкаянной, выпавшей из сословных рамок женщины. На первых порах эта женщина предстает в цвете юности, она смотрит на мир победным взглядом, она гордится и молодостью и роскошным туалетом, в который вложены все ее умение и вся душа; деликатно, двумя пальцами она слегка приподнимает атлас, шелк или бархат юбки, ниспадающей волнами к ее ногам, выставляет вперед узкую ступню, обутую в расшитую и разукрашенную туфлю, которая одна могла бы выдать нравы хозяйки, не будь остальной ее наряд еще более красноречивым. Спускаясь по ступеням общественной лестницы, мы доходим до несчастных рабынь, заточенных в притонах, которым нередко придается вид обычного кафе. Эти жалкие создания находятся под самой беспощадной опекой и не владеют решительно ничем, даже тем эксцентричным платьем, которое придает им соблазнительность.

Некоторые из этих женщин поражают простодушным и чудовищным довольством собой, их лица и дерзкие, открытые взгляды светятся явной радостью жизни (как понять, откуда она берется?). Иной раз в их позах и движениях непроизвольно проглядывают смелость и благородство, которые вызвали бы восторг самого взыскательного скульптора, если бы у современных скульпторов достало мужества и ума искать благородство повсюду, даже на дне. Порой, раздавленные отчаянной скукой, они сидят в кабачке и развязно, по-мужски, дымят сигаретами, чтобы только убить время, - от них веет всей безысходностью восточного фатализма. То они валяются по диванам, и их юбки двойным веером круглятся сзади и спереди, то они висят, с трудом удерживая равновесие, на краю стула или табуретки; это тяжелые, мрачные, отупевшие, чудовищные создания, с маслянистыми от водки глазами, с упрямо потупленным лбом. Мы с вами спустились уже до самого последнего витка спирали и дошли до того, что Ювенал назвал femina simplex [9*]. В атмосфере, где смешались испарения алкоголя и табачный дым, перед нами вырисовывается чахоточная, лихорадочная худоба или округлости ожирения, этого отталкивающего и мнимого здоровья праздности. В затуманенном и позолоченном хаосе, о котором не подозревают иные неимущие и целомудренные люди, движутся и корчатся зловещие нимфы и живые куклы, в чьем детском взгляде мелькает иногда пугающая ясность. А за стойкой бара, заставленного бутылками, восседает грузная мегера, ее голова обвязана грязным платком, чьи концы отбрасывают на стену тень сатанинских рогов, и невольно думаешь, что все, посвященное Злу, обречено носить рога.

Я развернул перед читателем подобные сценки вовсе не для того, чтобы соблазнить его или шокировать; и то и другое означало бы с моей стороны недостаток уважения. Ценность и высокое значение рисунков г-на Г. в том, что они вызывают целый рой мыслей, по преимуществу строгих и трагичных. Но если незадачливый зритель задумает искать в этих широко распространившихся композициях пищу для удовлетворения нечистого любопытства, я позволю себе предупредить его: он не увидит ничего способного возбудить нездоровое воображение. Он найдет только неотвратимый порок, - сверкающий из мрак



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: