А можно рукопись продать?




 

 

Несут на рынок тетеньки

Молочные бидоны,

А я с платком и ботиками

Хожу вокруг роддома.

Разводятся, влюбляются,

А ты – одна ответчица

За то, что прибавляется

Сегодня человечество.

 

Что есть единица измерения писательской жизни? Вы скажете – жена. При какой жене Юрий Нагибин писал сценарий «Рахманинов»? Можно приблизительно ответить. А при какой тот же сценарий писал с ним Андрон Кончаловский, ответить значительно труднее. Так вот, решительно нет, не жена, а книга есть единица измерения жизни писателя. Притом не просто написанная, а изданная книга.

Вы принесли домой сигнальный экземпляр, а он пахнет типографской краской, сладчайшим запахом прогресса и лично вашего успеха, стихотворением Пушкина «Пророк», и домочадцы обступили вас и поздравляют, и книга бережно переходит из рук в руки, а тут уже и кто-то звонит по телефону – завидует.

Как, чьи и сколько издавать книг – решалось в Большом Союзе на Поварской. Сколько эшелонов бумаги отдать на эпопеи Георгия Мокеевича Маркова и сколько оставить на эпопеи Петра Проскурина? Это были игроки на главном корте, остальные играли на боковых, а такая мелочь, как я, вообще без сеток и в расчет не бралась. Но сколько-то бумаги было и в распоряжении издательства «Советский писатель», неподалеку от господствующих высот, с которых литература простреливалась удобно, как боевиками в чеченских горах.

Моя же очередная хилая рукопись годами пылилась в шкафу отдела русской советской поэзии, которыми – и шкафом, и отделом – заведовал Егор Александрович Исаев, поэт-лауреат, больше известный своей кипучестью и должностью, а не стихами.

Книжек за всю мою жизнь вышло у меня примерно 15-16: по восемь – стихотворения и отдельно – песни. Некоторые писатели расставляют свои пять-шесть книг, изданные десять-двадцать раз, обложкой, а не корешками анфас, и создается впечатление, что здесь живет автор большей части написанного человечеством за всю историю. Плохой фокус.

Мне таким не похвалиться – книжки мои в большинстве своем выглядят сиро, даже убого, как похороны по третьему разряду. Да и не найти мне их все в моем захламленном дому для того хотя бы, чтобы посчитать. Выходили они, особенно четыре книжки в «Советском писателе», трудно. Придешь к Егору Исаеву справиться, как дела, а он или мимо пробежит, сверкнув красными глазами (плохо «просыхая», плохо высыпался), не заметит, а то буркнет на ходу:

– Все хорошо у тебя, старик, относимся к тебе архиположительно!

Тоже мне Ленин! Только что не картавит. Так рукопись второй моей московской книжки пролежала в шкафу 12 лет. А издай ее Исаев через год, может, я и песен бы с горя писать не стал? Так что – судьба?

Давненько как-то, уж сам не знаю как, оказался я в Переделкине в компании молодых талантов за бутылкой на чьей-то снимаемой территории – тогда бывшие студенты Литинститута старались не покидать этого благословенного места, все-таки под бессонными абажурами Леоновы, Катаевы и Федины и делали здесь собственно советскую литературу. Был за столом и Егор Исаев. Но больше других выступал и кипятился такой Максаев, видимо, детский поэт, которому дорогу перешли лично Маршак и лично Чуковский.

Он говорил примерно так:

– Эти жиды полностью захватили детскую литературу. Ты погляди – Агния Барто, Корней Чуковский!

– А Чуковский-то при чем?

– Да жид он, знаем мы. Подкидыш.

– Скажи еще Сергей Михалков.

– И до этого доберемся.

Я был тогда приезжим, вообще – никто, в драку не лез, но заметил: антисемиты, даже молодые, даже за пьяным столом, совсем не говорят, как все мужики, о женщинах – только о евреях!

Такой дух стоял и в редакции Егора Александровича Исаева в издательстве «Советский писатель». Я мог бы пойти и в другое издательство – например, в «Молодую гвардию», но знал: там еще больше «спасали Россию» и самого Егора могли посчитать за еврея.

А потом, с перестройкой, как-то поубавилось этого духа, и меня пригласил на беседу сам главный редактор «Советского писателя» Массалитин, человек интеллигентный. Говорил о своем ко мне расположении, велел секретарше чай с печеньем и карамельками накрыть, мило поговорили. Вскорости его сняли. Не хищник!

А Егор Александрович, уж ему лет 15 как на пенсию пора, гляжу, в другом издательстве трудится. Есть, есть у нас незаменимые люди!

Была у меня все же в «Совписе» одна книжка стихотворений, «Мемуары» называется, которую не стыдно и кому подарить. Сделал ее сам главный художник издательства Володя Медведев. Приятные гравюры, хорошая бумага. Наверное, еврей. Почему я так думаю? А он женат на литовке, а может быть, и на эстонке. Подозрительно, верно?

И вот совсем уж недавно, к юбилею, двумя изданиями вышла у меня как бы итоговая книга стихотворений «Жизнь» – оба издания пристойные: и ту, Издательского Дома Русанова, можно на полке обложкой к гостям поворачивать, а уж другая… Другую в Риге выпустили, как подарок клиентам своего «Parex» – банка. И мне часть тиража презентовали. Эта штучка и вовсе с золотым обрезом, как старинные книги, и вычитана хорошо – ни ошибочки. А золотой обрез даже и не в Латвии делали (там не могут!), а сшитую уже книжку в Швецию посылали. Спасибо Вам огромное, Нина Георгиевна Кондратьева! Целую тебя в щечку, Ниночка!

Еще два слова о Егоре Исаеве можно? Как-то пригласили по телефону из Союза и меня прийти к памятнику Пушкину, в день его рождения венок возлагать, телевидение суетилось. Откуда ни возьмись, и Егор появился. Оглядел всех приглашенных – ни Георгия Мокеевича, ни Верченко, ни Сурова, а Таничи – есть, набежали, самозванцы! Лжедмитрии! Стал Егор Александрович впереди меня, такой уместный, такой импозантный на фоне великого Поэта, и президентским жестом ленточку на венке лично поправил.

 

«Красное солнышко»

 

В Кисловодске я появился не развлечения ради, а когда мои килограммы превысили возможности расширенного футболом сердца.

Так хорошо писалось среди солнца и кислорода после московской суеты и забот. Я потому вспомнил этот город, что там провел много весен (я всегда приезжал в мае, после весенне-зимнего московского бесцветия) среди сирени и тюльпанов и первобытного запаха шашлыка с мангалов, расставленных мне на зависть там и сям в парке, и пирожных. Но я приезжал сюда как борец с весом и, значит, со всеми этими бубликами. Я был мастером спорта по этой борьбе – я побеждал.

 

Репродуктор. Зеркало.

Кресло и кровать.

Десятиметровочка –

Жить да поживать!

Солнечные зайчики,

Вдоволь тишины,

С детками и с предками

Разъединены.

То есть все по-прежнему,

Только связь идет

Через электричество

И водопровод.

В связке, над ущельями,

Лазит, кто не трус,

Ну, а нам достаточно

Вида на Эльбрус.

Будто остановлено

Дней веретено

И твое владычество

Вдруг отменено.

Погляжусь я в зеркало –

Экое мурло!

А в душе у пугала

Ясно и светло.

Далека владычица,

Далека Москва,

И солнечными зайчиками

Прыгают слова.

 

А с утречка – в горы, быстрым шагом. Обгоняя десять – тридцать – сто профсоюзников, на «Красное солнышко», а там стакан козьего молока – и еще выше. Попутчики присаживались на лавочке, поэт Женя Винокуров, например. И ожидали моего возвращения, тоже пьяные от утренней свежести, и кормили белок семечками.

А потом приходил ко мне известный в городе человек – Борис Матвеевич Розенфельд, артист местной филармонии, книгочей и книжник, и приносил подборки редких журналов – «Весы», «Аполлон», «Столица и усадьба», «Перезвоны» и другие. В его библиотеке тысяч на десять единиц книги были подобраны одна к одной: весь Серебряный век, весь прижизненный Маяковский, Есенин, Северянин и так далее.

Книжник он был всесоюзно известный, из тех, что обмениваются раритетами по переписке. Однажды в его собрании появился сам первособиратель Смирнов-Сокольский.

– Я слышал, что у вас имеется «Мнемозина»?

– Это правда. Можете подержать в руках.

– Восторг! А запах! Готов предложить вам за нее две тысячи рублей. Новенькими. Как настоящие.

– Я вам отвечу завтра. Вот только посоветуюсь с Михаилом Таничем. Не возражаете?

– Завтра – я снова у вас в гостях.

Завтрашний разговор.

– Ну, что вам посоветовал ваш ребе?

– Он сказал: не торопитесь. Так вы – человек, у которого есть «Мнемозина». Ни у кого нет, а у вас есть! А продав ее, вы будете человеком, у которого есть две тысячи рублей. Даже у меня найдутся две тысячи рублей – я же ни черта не ем!..

А перед вечером мы сидели на симфоническом абонементе кисловодской филармонии, и оркестром дирижировал молодой Симонов, будущая звезда Большого театра. И говорили о Викторе Андрониковиче Мануйлове, самом большом ученом-лермонтоведе, с которым Боря дружил и который был частым гостем Кисловодска и Пятигорска. Боря Розенфельд – автор статей в Лермонтовской энциклопедии, так как и сам посвятил много времени теме «Лермонтов в музыке».

А потом Борис Матвеевич начал выпрашивать у меня и собирать черновики стихотворений, написанных в Кисловодске. Год за годом все больше, и стал он консультировать многих, в том числе и меня, по теме «Михаил Танич». У него есть многое, чего нет у меня, считая, правда, что у меня нет ничего – я рву черновики. Но если когда-нибудь кто-то и займется моим творчеством (уже была одна такая аспирантка из Волгограда), то вот вам надежнейший адрес: Кисловодск. Директор Театрально-музыкального музея Борис Матвеевич Розенфельд. Он вечен.

Последнюю книгу стихотворений, изданную «Parex» – банком в Риге, я подарил Борису Матвеевичу с надписью: «С уважением, главному лермонтоведу от слова Танич». Пусть и нескромно, но так уж вылетело!

Я давно не езжу в Кисловодск – не та кардиограмма! Но мои молодые годы все бегут, обгоняя, тьфу ты, отставая от мускулистых и загорелых санаторников, пропуская вперед десять – тридцать – сто человек, одетых в стандартные «Адидасы».

Как вспомню сейчас этот почти альпинистский подъем, так сразу дух захватывает, а дух я сейчас «запиваю» нитроглицерином.

 

Чистилище

 

Центральный Дом литераторов! Вожделенный для простых смертных клуб литературных небожителей, с дверьми, раскрытыми на две улицы – на Герцена и на Поварскую. Раскрытыми, увы, не для нас, писателей-тунеядцев, существующих на птичьих правах нечастых гонораров. Здесь, в Дубовом зале бывшего особняка графини Олсуфьевой, можно было среди дня встретить вальяжного антисемита Леонида Соболева в комбинезоне, с его офицерским заказом: триста водки и черная икра, и никаких тебе пошлых котлет по-киевски. Семитов, впрочем, тоже хватало. А вечерами на чей-то гонорар гуляли целые компании. В ресторане было пьяно, невкусно и дорого, но здесь решались серьезные вопросы: против кого дружим, куда едем, какой тираж? А у входа – всегда траурное объявление о чьей-то смерти.

Не мог я, ну никак не мог прийти сюда с моей Лидочкой поужинать. Мало ли что вся страна поет мои песни, уже десятками, что такое, в сущности, песня? Дешевка, эфир – тьфу и нету. И ходили мы с голубушкой кой-когда в «Арагви», в «Узбекистан» – дал червонец швейцару, и ты уже полноправный член Союза шашлыков и хачапури!

Однако именно здесь, в застолье этого ненавистного Дома литераторов, пригласили меня в Союз писателей. Добрый человек поэт Миша Львов спустился со второго этажа, как ангел, принес чистые бланки необходимых анкет (тебе пора!), и покатились мои путаные данные по пяти инстанциям этого почти масонского чистилища: секция поэтов Москвы, приемная комиссия Москвы, секретариат Москвы, секретариат России и уже, как Папа Римский, секретариат Большого Союза.

Всюду напросвет глядели, разумеется, сомневались (рецензии Маргариты Алигер и Леонида Мартынова особо не церемонились с претендентом, но что-то вроде есть), однако благословили, представьте, всего при одном воздержавшемся. Чтобы я в каждом мог его заподозрить и на всякий случай всех ненавидеть. Что мне и тогда, и теперь удается в лучшем виде. И когда уж получил я впоследствии не понадобившийся мне членский билет Союза писателей СССР за № 7695 (представляете, сколько уж гениев набралось!), а вместе с ним и право приходить на хаш и хинкали в ресторан, мы продолжали с Лидочкой посещать «Арагви», где не надо было униженно проходить мимо цедеэловских овчарок на входе и бывших понятых в гардеробе. Боже, прости мне это злопамятство – я ведь ничегошеньки к ним не имею. Все мои претензии и всегда персонально обращены к усатому дьяволу в солдатском френче из города Гори, остальных всех уж он воспитал по образу своему и подобию.

Помню, в глазах зарябило, когда пришел на секцию поэтов – столько знаменитостей, и качеством, и количеством. Вел заседание вальяжный, обложенный только что купленными в книжной лавке новинками маститый Ярослав Смеляков. С приклеенной в углу отвислой губы папиросой, скульптурный, он листал мою анкету. Процедил: «Да он еще и сидел!» – оказалось, что в его понимании это было похвалой – он и сам, бедолага, там досыта накувыркался. «Почитайте нам что-нибудь!» К этому я был готов, чего не сказать о трех не совсем удачно на нервной почве выбранных для чтения стихотворениях. Я тогда еще подавал надежды, учился. Учусь я еще и сейчас, но уже не подаю надежды.

– Ну что ж, – поспешил Ярослав Васильевич, – и стихи он нам прочел пристойные. Я думаю…

– Особенно два! – вякнул не к месту рядом с ним сидевший поэт Николаев, какой-то чин в секции.

– Все три! – подвел черту Смеляков.

Так счастливо окончилось мое первознакомство со столичными поэтами, большинство из которых я знал только по их книжкам. Да и рекомендации у меня были серьезные: категорические и, можно сказать, художественные – от Александра Межирова и Марка Соболя и коротенькая, сквозь зубы (Лариса Васильева попросила) – от Виктора Бокова. Все трое – по-теперешнему авторитеты. Поклон мой вам, люди хорошие, запоздалый, за поддержку.

Конечно, я перестал быть отщепенцем, кустарем-одиночкой, стал членом, как бы даже передовым членом общества, но как был, так и остался никем для этого высоколобого собрания. Чужак. Выскочка. Песенник. Дешевка! Если и литература, то второго сорта. Вольно вам так считать, господа, а мы хором, всей страной будем петь мои песни. Вспомню, к слову. Было время, когда Римма Казакова, тогда секретарь Союза писателей, дама достаточно бесцеремонная и не очень жаловавшая нашего брата (под нашим братом имею в виду лично себя), вдруг прониклась уважением к Лене Дербеневу, автору множества известнейших песен. И ну его изо всех сил по делу, а не по блату, устраивать в Союз писателей, вот решила сделать богоугодное дело, и все.

Не тут-то было! Ее товарищи – «гении» – выставили заслон: не пущать! И так и не приняли талантливого поэта в Союз.

Сейчас совсем другие времена: соревнуясь между собой, разные союзы писателей наперебой набирают новобранцев. Российские – себе, московские себе. Надо осторожно обходить оба этих дома, а не то схватят под мышки – и в Союз. Вот потеха!

 

Тюльпаны разводят

Соседи мои, латыши.

Весною восходят

Тюльпаны – их песня души.

Лилового цвета,

Медового цвета,

Голландских и финских кровей.

Поползал по грядкам хозяин,

Как тот муравей!

И врыл флюгера,

Чтобы скрипом пугали кротов,

Прокормятся, чай,

Без тюльпанов заморских сортов.

И землю просеял сто раз –

Не земля, а халва,

Чтоб даже травинка не вышла,

Не то что трава!

Когда я встаю спозаранку,

Часу этак, может, в шестом,

Зевая над чистым,

Не тронутым мыслью листом,

Я знаю: мои латыши

Уже встали,

И легок им труд!

И надо трудиться,

Трудиться, трудиться –

Тюльпаны взойдут.

 

 

Колесо обозрения

 

Близится к концу долгая моя дорога в дюнах. В дюнах, в соснах, в карцерах, теплушках, воронках, под конвоем, под ярким светом концертных софитов. Есть еще заначка жизненных сил, но все больше разных таблеток на тумбочке набирается, все менее охотно отзываюсь на суетные приглашения тусовок, и я понимаю – осталось немного.

И охота забраться на продуваемую высоту какой-нибудь тригонометрической вышки в поле, из опоясывающих весь земной шар (занятие опасное – лазил, под тобою никакой опоры – ничего!), и оглядеть оттуда вехи своей долгой и все-таки, в общем, счастливой жизни. А еще проще и удобнее – увидеть ее с колеса обозрения ЦПКиО: житель-то я городской, московский!

Начиналось все безоблачно и с ходу, с высокого старта: детство в семье одного из отцов знаменитого города, первые роли в драмкружке, похвальные грамоты, лидерство в дворовом футболе, почти равное славе, немка, скрипка, записочки от девчонок. Так быстро все это промелькнуло, что мне не вспомнить даже, чем я тогда питался. Да ничем, футболом единым.

А потом, с четырнадцати лет и почти на всю жизнь – член семьи врага народа, сам – враг народа, пария, вынужденный прогибаться и таиться, врать в бесчисленных анкетах, несмотря на полную реабилитацию: года-то, там проведенные, никуда не денешь!

Артиллерийское училище даже на войну не посмело выпустить меня лейтенантом, первого своего отличника, отдел кадров докопался до им же погубленного папаши. Фронтовые раскисшие дороги – раскисшие запоминаются больше, потому что именно по ним не катит сама наша противотанковая пушка «ЗИС-3» (даже пушка имени Сталина!). Ордена, контузия, госпиталь, наконец, город Берлин и речка Эльба. Так быстро в анкете не напишешь – там дата приема, дата увольнения, а здесь хоть и длинная, но лирика.

Крутись, крутись, колесо, разматывай помаленьку мою запутанную жизнь! Тюрьмы, пересылка, этапы, вологодский конвой, лагеря. А в лагерях все перепробовал: лес валил, грузчиком два года на северном завозе был? Был. Рельсы из ледяной воды под сто граммов спирта тягал? Еще как. Доходил от голода и фурункулеза. Работал, не умея на счетах считать, бухгалтером. А потом принял связку ключей в крови – убили восемнадцатью ударами заточкой прежнего завстоловой. Смелости хватило! Недолго покашеварил и стал экспедитором технического снабжения – из города Соликамска возил все, что тайга требовала: запчасти, стройматериалы, горючее. Это запомнилось. Метель, большак, сорок пять градусов мороза, а ты сидишь сверху, на бензовозе; там у тебя к поручням ящички привязаны, а в них – звездочки к электропилам – дефицит, без них лесоповал остановится. Сидишь, как ребеночка, руками держишь. Потеряешь звездочки – потеряешь голову. Так и замерзаешь – от чайной до чайной. А в чайной – борщ горячий да водки стакан, а все выбегаешь: выглядываешь – не спиздили ли звездочки, будь они прокляты.

А потом – шабаш, начальник: справочка, пять селедок и проездной литер домой. А дома-то нет, нелюбимая жена не ждала, значит, к маме. А мама сама жена врага народа, ну что ж, два врага – не так уж и много в одной необставленной комнате.

Вот жизнь, никак ее коротко не пробежишь. Но уж скоро перевал. Еще поездить без билета из Орехово-Зуева в Москву, в той самой увековеченной Веничкой Ерофеевым электричке: Павлово-Посад, Фрязево, Кудиново, Купавна. А что делать, если у тебя в кармане всего рубль, а до вечера в Москве хоть булочку с чаем перехватить надо. Вот гонорарчик днем в какой газете перехватим – и назад, пожалуйста, как Савва Морозов, а не как Веничка Москва-Петушки, с билетом, с бутербродом, с гостинцами для семьи.

Два-то раза всего и был женат, немного, несмотря на нормальный интерес к женщинам. Сорок четыре уже года счастья – просыпаться и видеть рядом с собой на подушке лицо любимой Лидочки, очей очарованье, – никакое другое рядом и не воображу – не подойдет! Всегда ей в моих глазах те же 18 лет. Это ли не зачеркивает все мое, хоть и стенографически записанное, лихолетье? Подходите, контролеры, требуйте штраф – за все годы рассчитаемся. Лидочка, достань кошелек!

И давно уже посторонние на улице узнают, и кланяются, и автографы просят, и, главное, вижу – любят. Хоть и понимаю, что это результат телевизионного и газетного мелькания, все же радует: частичка-то малая и мне причитается. Хорошо заканчиваю. Правда, наверное, лучше плохо начинать, чем хорошо заканчивать. Но плохо начинать мне уже поздно.

И любят, и говорят свое (кто только это выдумал?) – спасибо, что вы есть!

И вот, хоть и без проблем, которыми озабочено большинство моих сверстников, пожилых людей, а все-таки не то чтобы заканчивается жизнь, это уж слишком сурово, человек-то я вроде как молодой, но годов много, и уходят они, прям как сквозь сито просеиваются.

 

Как хочется жить,

Высоко, безразмерно,

Вдвойне!

Вернуться к истокам,

Когда нам любилось

И пелось.

Конечно, и в двадцать

Хотелось нам жить на войне,

Еще бы! Конечно!

Но так, как сейчас,

Не хотелось.

Как хочется жить

За небывшую юность, всегда,

А жизнь – стометровка,

Когда ее взглядом окинешь!

Как будто на старте стою,

А года

По белым квадратам

Уже набегают на финиш!

 

 

Систолическая пауза

 

Сижу. Пишу. И нá тебе – удар. Гол! И я в Склифе. Для непосвященных – это не из мира спорта, это «неотложка», институт Склифосовского. Инфаркт. Второй. Реанимация. Дело нешуточное. Лежишь, притороченный проводами к монитору, на котором борется со смертью твоя единственная надежда – сердце.

Капельница – слева, капельница – справа, тревога – внутри. Пи-пи – в утку. Пейзаж закончен. Кардиограмма – аховская. Обход врачей, старший – крутой такой, по-нашему, по-лесоповальски, лепила. Уверенный в себе, авторитетный. Похож на спокойного автоинспектора, даже симпатичный. Я таким доверяю. Расскажите, доктор.

– Значит, так, – говорит. – Первый инфаркт у вас был задней стенки, а эта неприятность – на передней. Всего-то и есть две артерии. Плохо, что обе у вас поражены. Это как недолет – перелет, вилка, следующая неприятность будет с непредсказуемыми последствиями. (Перевожу для неинтеллигентов: следующая пиздец!)

– Но может кардиограмма и соврать?

– Гарантия! Отвечаю бутылкой коньяка.

– За что же коньяк? Вот если бы вы пообещали что-то хорошее.

Надо, надо, доктора, оставлять больному надежду! – О, батенька, да у вас тут просветление в конце туннеля! – А пациент уже умер.

Три дня в реанимации, похожей на преисподнюю, и наконец я в палате. Лидочка, радость моя, прорвалась со своими грейпфрутами и другими причиндалами. Счастье! И сердечко бьется, борется. И мысли всякие в голову стучатся. Сейчас друзья в очередь начнут в окошко камешками бросаться: «На кого похож, на меня? Да нет! А на кого? Ты его не знаешь!» (Анекдот.)

А какие, собственно, друзья? Разве есть они у меня, разве были когда-нибудь раньше? Хоть где, хоть на войне? Да нет, там все друзья, в одну пулю смотрим, убьют – похороним. А раньше, в детстве? Да нет, тоже все – одна команда: в футбол по пустырям топчемся, рыбу удим, в разные школы ходим, заткнув книжки за пояс.

Вот сейчас почти каждый день Володя Леменев приходит. Авторитет. Нет, не солнцевский. Здешний, склифосовский авторитет. Сосудистый хирург от Бога. Профессор. Больше сорока лет ежедневно оперирует. Я быстро не сосчитаю, но тысяч десять операций за плечами.

– Вчера, – говорит, – чеченца чинил. А боевик, не боевик – не мое дело. Привезли, и на стол. И мой руки. Вот ты, – это он мне, – ты же боевик, «Лесоповал» все же, а я к тебе прихожу. Посижу, погляжу – вроде как и тебе легче, и мне.

Друг или не друг? Это после своих двух-трех операций заходит. Не лечить, а врачевать. Дружить то есть.

И со всеми я – друг, и никто от меня подлянки не дождался и не дождется, а чтоб вот один кто-то, да такой, до гроба, не случалось. Предавали многие, кидали, подличали.

Да дружат-то, в общем, всегда против кого-то: я те за Вовку рыло начищу! А я против кого-то не хочу. Вот и приходит ко мне, и пусть до конца моих дней приходит, единственная любимая моя подружка Лидочка.

Как-то поэт Александр Межиров, в пору недолгих наших коротких отношений, сказал поэту Володе Приходько:

– Из Миши ничего путного не выйдет. Он живет как бухгалтер.

Догадываюсь – утром два яйца всмятку. Потом отведет меньшую в школу. А вечером проверит дневник и сядет с женулькой смотреть передачу из Сан-Ремо. Скукота! Никакого полета. Надо жить рисково, на чистом адреналине, как летчик-испытатель, поднимая в небо самолет, который еще наполовину чертеж. И катапультировавшись, преподнести любимой платок из парашютного шелка. Или, по-теперешнему, вдвоем взять одним газовым пистолетом обменный пункт «Тверьуниверсалбанка», чтобы досадить лично Николаю Ивановичу Рыжкову!

Но компания друзей в Москве у нас все же сложилась. Сначала по интересам мы вместе делали эстрадный спектакль для молодых тогда артистов Александра Лившица и Александра Левенбука, оба из сословия медиков. Алик Левенбук и до сих пор наш семейный доктор. Если что, звоню ему, он спрашивает:

– Поясница? Ну-ка нагнись! Больно? Да, надо вызвать врача.

А тогда с «Аликами» и Николаем Владимировичем Литвиновым мы увлеченно делали «Радионяню», а другие члены содружества, Феликс Камов и Аркадий Хайт, работали над серией за серией «Ну, погоди!» Бывали у нас и Лион Измайлов (еще не было закрыто его «Шоу-досье», так как оно еще и не начиналось), и Эдуард Успенский, Эдюля, уже сражавшийся, как с ветряными мельницами, с артелями и конфетными фабриками за своего Чебурашку. Но как-то так ближе сдружились вот эти десять человек (считая и жен). По поводу и без повода мы собирались и хохотали до упаду, а часто слушали забугорные рассказы возвратившихся с гастролей Аликов и варили мясо в масле по системе фондю. В минуты горестей и печалей мы тоже были неразлучны. Но и в этой круговой близости ближе всех ко мне оказался Феликс Камов. Человек глубинного остроумия, он долго редактировал (переписывал за авторов) сюжеты михалковского «Фитиля», а потом как-то вдруг решил уехать в Израиль, долго был в отказе, и чем дольше, тем решимость его становилась все гранитней.

Он и перевозил меня в Москву. «Две машины для вашей мясорубки нам много», – сказал, и, сложив стулья ножки в ножки, мы переехали на одной. А чтобы понятней был его юмор, вспомню: переиначив знаменитое детское «Начинается земля, как известно, от Кремля», он сказал:

– Как известно, от Кремля начинается хуйня!

Это вам не каламбур, а, может быть, самая гениальная формула того времени. Или еще одна, и достаточно, шутка. «Вопрос: какой транспорт будет ходить в XXI веке по Бульварному кольцу вместо троллейбуса № 31? Ответ: Вертолеты. С теми же остановками!»

Больше всех, раньше всех и заразительней всех хохотал Аркадий Хайт, сам придумавший пополам с Лионом Измайловым Хазанова, включая такого органичного, в связи с внешностью артиста, «Попугая». Нет уже Аркаши, совсем недавно не стало. Не в свою очередь.

Обязан вспомнить и Яна Френкеля. Мы крепко с ним дружили первые года четыре. Много работали, смущались успехом (я – открыто, он – в усы), и когда приходили в ресторан, оркестрик стоя начинал наигрывать яновский вальсок про «Текстильный городок» – Ян и сам был недавним скрипачом из ресторана «Якорь». Я и в голове не держал, что неплохо бы поработать с кем-то и другим, но обстоятельства выше. Сигизмунд Кац, композитор-остроумец, сочинил сомнительное двустишье, как всегда, думаю, ради красного словца, а не со злым умыслом: «Что останича от Френкеля без Танича?»

Как поступить с этой оскорбительной глупостью, да еще тогда? Теперь-то просто: мы бы его, Дзигу, заказали, поторговавшись с киллером, баксов за 500, и все. А тогда Яну, естественно, стало обидно, и он обиделся… на меня. И вскорости выпустил с голоса Евгения Синицина свою знаменитую, пополам с народом, песню «Калина красная». Без Танича. А я и радовался: видимо, я умею больше дружить, чем умеют дружить со мной. Замечательная песня!

И вовсе не в отместку, а просто так случилось, появился у нас с Саульским «Жил да был черный кот за углом», ну, сам появился, нечаянно. А потом возникли в моей жизни, все ненадолго, Аркадий Островский, Оскар Фельцман, Эдуард Колмановский, Вадим Гамалия. Всего-то по две-три песни, может быть, и заметные, но не до дружбы же. А между Яном и мной пробежал – если бы пробежал, нет, так и остался навсегда – холодок. Мы и позже работали вместе, и так, и в кино, и снова написали знаменитые песни: «Любовь-кольцо», «Обломал немало веток, наломал немало дров», «Кто-то теряет, кто-то находит». Но разбитые чашки склеиваются плохо.

А потом и вовсе Ян сменил круг общения. К нему уже благоволил сам Шауро из ЦК КПСС – и стал он композиторским начальником, и лауреатом всех премий, и народным артистом. Была у него эта слабость – тщеславие – в крови. А в моей памяти – хочу, чтобы и в вашей – Ян Френкель остался таким, как и был, красивым, деликатным, талантливым и остроумным человеком. Другом? Не знаю.

Я же говорил, что никогда не имел в жизни того, что в общепринятом смысле называется другом. Ну, как Маркс и Энгельс. Как Герцен и Огарев. Чтобы жен друг у друга соблазнять. Не было такого.

Только это написал, а тут – медсестра с резиновым жгутом.

– Кровь на РВ сдаем!

– Это как на РВ, на реакцию Вассермана, что ли? На сифилис?

– Ложитесь!

Тут я и засомневался: в кардиологии ли нахожусь, близко от смерти или, может быть, все значительно проще?

 

Мы считали,

Что я – двужильный,

Неуемный,

Неудержимый,

Вечен, прочен

И толстокож,

И попались

На эту ложь!

Оказался я

Тонкостенный,

Самый-самый

Обыкновенный

И не Вечный жид,

А еврей,

Со «скорой помощью»

У дверей.

 

 

Будем – как Пушкин!

 

Странно – пишу песни. Поэт – так пиши стихи. И писал всегда стихи. И жил с ними врозь: я – сам по себе, они – сами по себе стояли на полке. А как появились песни, зажили мы с ними рядышком, веселей стало. То и дело пересекаясь. Сколько крови мне попортил «Черный кот», этот пустячок о невезучем человеке. Только мертвые критики не пинали его ногами, а он все живет. Сам я никаких особо хороших слов о его поэтических достоинствах не имею. А потом, уже по поводу другой моей песни, «Белый чайничек из Гжели, темно-синие цветы, неужели-неужели, ах, меня не любишь ты?», редактор получила выговор – оказывается, объявила: «Русская народная песня». С тех пор лично Сергей Георгиевич Лапин, хозяин всего радио-телевидения, взялся визировать тексты новых песен. Генералиссимус утверждает меню в солдатской столовой.

«Белый чайничек из Гжели» мы написали с Русланом Горобцом. И тут я, изменив своей традиции, отвечу на вопрос: «А с кем вам из композиторов работалось лучше всего?» Отвечаю: с Яном Френкелем, Раймондом Паулсом, Русланом Горобцом и Сергеем Коржуковым. Причин не расфасовываю и ни перед кем не оправдываюсь. Всем остальным – спасибо.

И вот впервые написалась у меня песня «Признание в любви». Не моя тема Родина, но написалась искренне. От души. Вот она, целиком.

 

Будет слов как раз

Не много и не мало!

Только те слова,

Что на душу легли!

Родина моя,

Хочу, чтоб услыхала

Ты еще одно

Признание в любви.

 

Родина моя!

Что будет и что было –

Все я пополам

С тобою разделю,

Вовсе не затем,

Чтоб ты меня любила –

Просто потому,

Что я тебя люблю,

 

Тихо – не слыхать,

А громко – не умею!

Может, потому

И песню берегу,

Может, потому

Так долго я не смею

Спеть ее тебе

Негромко, как могу.

 

Нечего комментировать. И с музыкой Серафима Туликова, поверьте, стала одной из моих любимых песен. До сих пор иногда напеваю ее про себя. Естественно, песню взяли в финал телепередачи «Песня года», и петь ее должен был, кажется, старший Гнатюк. Но когда выяснилось, что отдали ее Виктору Вуячичу, Туликов забастовал.

– Да он ее просто провокалирует и все, и мне будет некомфортно присутствовать при этом в зале, – сказал он.

И на концерт не пришел. Не помню, был ли там я, но фотографии такой памятной – мы рядом с Туликовым слушаем «Признание в любви» – это уж точно не будет. И жаль.

А вот и еще история из жизни песен. Получилась настоящая, озорная цыганская песня «Три линии» («На руке – три линии – лепестками лилии», помните?). Записали со Светой Янковской, звездой театра «Ромэн», и отрядили ее показаться на телевидении. Там сказали: «У нас в программе уже есть цыганщина, так что примите извинения!» И Света уехала в Америку и уже оттуда, со своей Ньюйоркщины, запустила песню по всему цыганскому миру. Ее и сейчас поют все рестораны, где и нет цыган, но где их все равно любят, и дай Бог, чтобы вечно пели!

Теперь маленькое отступление: та, другая песня, что пошла, была оплачена. Ерундой, мелким подарком, флаконом французских духов за 80 рэ (ну, система такая мелкая была, не то что теперь!). Но я-то, чистоплюй, никогда не унижался до этакого. От гордости, а может, от скупости? Не знаю, но на принципиальный вопрос – надо ли давать взятки, теперь отвечаю: надо! Человек слаб – и тот, кто дает, и тот, кто берет. Оба. Надо! – говорю я. И не даю!

Теперь два слова об Игоре Шаферане, близком моем приятеле и соавторе, одном из самых первых в нашем цеху, со своим каким-то теплым песенным словом. Может быть, по-одесски теплым.

Поначалу он все говорил: «Да спросите у Миши!», «Да давайте Мише позвоним!» А потом, набрав силу (он имел на это право – талант!), стал заседать в худсоветах, на фирме «Мелодия» постоянно. Позволял себе уже делать и мне какие-то замечания. Кстати, он заседал и на том худсовете, где зарубили наше с Юрой Антоновым «Зеркало». Талант не обязан быть образцом по всем параметрам. Игорь как-то сказал обо мне Матецкому: «Миша какую-то хуйню пишет!» Вот этого я как раз себе никогда не позволял.

Всегда знал, что надо нам быть как Пушкин, во всем. И стихи пытаться писать так! И с книготорговцами торговаться. И не завидовать. И за честь жены уметь постоять жизнью!

И спать со свояченицей? Да, если это правда, то – да.

 

Поминки по друзьям

 

На первом конкурсе бардовских песен в Питере я был в жюри вместе с Яном Френкелем и Александром Галичем. Состав участников весьма неслабый – Клячкин, Городницкий, но, разумеется, героем этих смотрин и центром внимания (всеобщего) был корифей гитарной поэзии, вообще большой поэт Александр Галич, с которым мы познакомились и неожиданно быстро сблизились. Он, видимо, что-то угадывал во мне, так как и сам работал и в той, другой, моей песне. («До свиданья, мама, не горюй!»)

Впрочем, я ошибаюсь. Первый сбор бардов у костра и смотр талантов состоялся раньше, в Бресте, как страничка сценария Всесоюзного слета следопытов-школьников, разыскивавших могилы героев Отечественной войны. Уж не знаю, в каком качестве я там был – как следопыт или как герой, но мы написали для этого слета с Яном песню «Всем, кто идет», и ее потом распевали.

 

По картинкам

Зачитанных книжек

Через годы шагает отряд –

Комиссары в буденовках

Рыжих

И солдаты

В шинелях до пят.

 

А вот на бардовском параде в Питере, как я уже говорил, средоточием внимания был член жюри Александр Галич, живой классик жанра, всеми приглашаемый, и даже сам Темирканов не скрывал восторга, слушая его – конечно, поэзию, а не музыку.

Высоцкого и Окуджавы вживую в Питере не было, но показали коротенький документальный фильм, может быть, специально к этому мероприятию и сделанный. В нем в своем интервью на вопрос: «Как вы относитесь к советской массовой песне?» – молодой Владимир Высоцкий ответил: «Я ее не понимаю. Вот у них сейчас популярна песня “На тебе сошелся клином белый свет, на тебе сошелся клином белый свет, на тебе сошелся клином белый свет…” И целых три автора!..» Имелись в виду мы с Шафераном и Оскар Фельцман. Дай Бог мне написать еще раз такую всенародно любимую песню! Ее спел 170-миллионный хор! Такие песни неподсудны, но Высоцкий лишь посмеялся над нами.

И вот как долго я подхожу к печальному дню похорон Игоря Шаферана. Поминки были в Центральном Доме литераторов, где при жизни не больно-то «праздновали» песенных поэтов. Не понимая, что автор такой песни, как «Зачем вы, д<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: