Примечание английского переводчика




 

Подробности жизни Жанны д'Арк в своей совокупности составляют биографию, которая стоит особняком среди всех биографий мира, потому что это единственное жизнеописание, дошедшее до нас под присягой, единственное, которое дошло до нас со свидетельской скамьи. Официальные отчеты Великого Суда 1431 г. и происходившего четверть века спустя Суда Восстановления хранятся и доныне в Национальных архивах Франции, а в них с замечательной полнотой изложены события ее жизни. Ни одно из остальных жизнеописаний той отдаленной эпохи не отличается такой всесторонностью и достоверностью.

Луи де Конт в своих личных воспоминаниях не расходится с правительственными отчетами, и, по крайней мере, в этом отношении его правдивость не подлежит сомнению; что же касается множества сообщаемых им других подробностей, то здесь остается лишь поверить ему на слово.

 

Книга первая

Лун де Хонт своим двоюродным прапраправнукам и прапраправнучкам

 

 

 

 

Глава I

 

Ныне 1492 год. Мне восемьдесят два года. События, о которых я собираюсь вам рассказать, произошли на моих глазах в моем детстве и в моей юности.

Во всех песнях, жизнеописаниях и сказаниях о Жанне д'Арк, которые вы и весь остальной мир поете, изучаете и читаете, знакомясь с ними по книгам, тисненным новым, недавно измышленным способом книгопечатания, – во всех этих песнях и книгах упоминается обо мне, Луи де Конте. Я – ее бывший оруженосец и писец. Я сопутствовал ей от начала до конца.

Я воспитывался в той же деревне, где и она. Когда мы оба были маленькими детьми, я играл с ней каждый божий день, как вы играете со своими сверстниками. Теперь, когда мы узнали, как велика была ее душа, теперь, когда слава ее имени распространилась по всему миру, как‑то не верится, чтобы мои слова были правдой; это все равно, как если бы недолговечная, тонкая свеча заговорила о неугасимом солнце, озаряющем небеса, и сказала: «Оно было моим собеседником и сотоварищем, когда было еще свечкой, как я».

А между тем я сказал правду истинную. Я был товарищем ее забав, и я сражался рядом с ней в бою; до глубокой старости я сохранил ясный и нежный образ этого дорогого, хрупкого создания: она припала грудью к шее коня и во главе французских войск несется на врага; ее волосы развеваются по ветру, ее серебряная кольчуга неустрашимо врезывается все глубже и глубже в середину самой жаркой битвы и по временам почти утопает в море мелькающих конских голов, почти скрывается за лесом воздетых мечей, треплемых ветром султанов и отражающих удары щитов! Я сопутствовал ей до конца; и когда наступил тот черный день, который навсегда покроет позором имена убийц, митрофорных французских рабов Англии, и ляжет несмываемым пятном на Францию, праздно стоявшей в стороне и ничего не сделавшей для спасения мученицы, – когда наступил тот день, то я получил последнее прикосновение ее руки.

Годы и десятилетия мчались мимо, и зрелище лучезарного полета чудной девы, осветившей, как метеор, боевой небосвод Франции и угасший в дыму костра, все глубже и глубже отступало в даль минувшего, становясь с каждым годом более загадочным, божественным и трогательным чудом; и мало‑помалу я научился понимать и ценить ее по заслугам – как благороднейшую жизнь человеческую, подобную лишь Одной, посетившей наш мир.

 

Глава II

 

Я, Луи де Конт, родился в Нешато 6 января 1410 года, то есть как раз за два года до появления на свет Жанны д'Арк в Домреми. Мои родные, еще в первых годах столетия покинув окрестности Парижа, укрылись в этом захолустье. По политическим воззрениям они были арманьяки‑патриоты; они стояли за то, чтобы у нас был свой, французский, король, невзирая на все его слабоумие и беспомощность. Бургундская партия, стоявшая за английскую династию, обобрала нас дочиста. Все отняли у отца, кроме его захудалого дворянства, и в Нешато он добрался уже нищим и с разбитыми надеждами. Но политическое настроение на новых местах пришлось ему по вкусу – хоть одно утешение. Он попал в область сравнительного спокойствия, а позади осталась область, населенная фуриями, безумцами, демонами; там убийство было ежедневной забавой и жизнь человека ни на минуту не была вне опасности. В Париже чернь по ночам безумствовала на улицах, грабя, поджигая, убивая, и никто не вмешивался в это, не запрещал. Солнце всходило над разгромленными и дымящимися домами и над изуродованными трупами, которые лежали повсюду среди улиц – лежали там, где упали в минуту смерти, донага обобранные хищниками, нечестивыми прихлебателями черни. Никто не осмеливался подбирать мертвецов и предавать их земле; они продолжали лежать там, разлагаясь и распространяя заразу.

И явилась зараза. Словно мухи, погибали люди от морового поветрия; и погребали покойников под покровом ночи и тайны, потому что запрещено было хоронить при народе, дабы раскрытием размеров чумы не посеять ужаса и отчаяния среди населения. А в завершение всего наступила такая суровая зима, какой Париж не знал за последние пять веков. Голод, мор, убийства, лед, снег – все сразу низринулось на Париж. Мертвецы грудами лежали на улицах, а волки средь бела дня рыскали по городу и пожирали трупы.

Франция пала, – о, как низко она пала! Уж больше трех четвертей столетия прошло с тех пор, как когти англичан вонзились в ее тело, и войска ее так присмирели от беспрестанных поражений и кровопролитных потерь, что недалеко от правды было ходячее мнение, будто одно зрелище британской рати способно обратить в бегство рать французскую.

Пять лет было мне, когда на Францию обрушилось страшное бедствие при Азенкуре; английский король вернулся к себе, чтобы отпраздновать победу, а обессиленная страна была предоставлена на разграбление хищным шайкам «вольных дружин», находившимся на службе бургундской партии, и однажды ночью такая шайка совершила набег и на наш Нешато. При свете огня, охватившего наши соломенные крыши, я видел, как всех, кто были мне дороги на этом свете, убивали, невзирая на их мольбы о пощаде. В живых остался только мой старший брат, ваш предок: он находился тогда при дворе. Я слышал, как душегубы смеялись над их мольбами и передразнивали их просьбы о милосердии. Меня не заметили, и я остался невредим. Когда ушли кровожадные звери, я выполз из своего убежища и проплакал всю ночь, глядя на пылавшие дома; я был совершенно один, кругом меня находились лишь мертвые да раненые. Все разбежались, попрятались.

Меня отослали в Домреми, к священнику; его ключница заменила мне нежную мать. Священник мало‑помалу научил меня грамоте и письму, и мы с ним были единственными обитателями деревни, знавшими грамоту.

К тому времени, как я нашел отчий приют в доме этого доброго патера, Гильома Фронта, мне было лет шесть. Мы жили как раз подле сельской церкви, а небольшой садик родителей Жанны находился позади церкви. Семейство их состояло из Жака д'Арка, отца; его жены Изабеллы Ромэ; трех сыновей, Жака, десяти лет, Пьера – восьми и Жана – семи; Жанне тогда было четыре года, а ее сестренке Катерине – около одного. У меня были и другие сверстники, в особенности четыре мальчика: Пьер Морель, Этьен Роз, Ноэль Рэнгесон и Эдмонд Обрэ, отец которого был тогда сельским мэром; были еще две девочки, почти однолетки с Жанной, мало‑помалу сделавшиеся ее закадычными приятельницами: одну звали Ометтой, другую – маленькой Менжеттой. Девочки эти принадлежали к простым крестьянским детям, как и сама Жанна. Впоследствии они обе вышли замуж за простых работников. Как видите, происхождения они были не бог весть какого; и, однако, много лет спустя, наступило время, когда каждый путешественник, как бы знатен он ни был, считал своим долгом зайти при проезде через наше село к двум смиренным старушкам, которым в юности выпала честь быть подругами Жанны, – и заплатить им дань уважения.

Все это были славные дети, обыкновенные дети крестьян. Конечно, ума не блестящего, – вы этого не стали бы от них и требовать, – но добродушные и хорошие товарищи, с послушанием относившиеся и к родителям, и к священнику. Подрастая, они все больше и больше набирались предрассудков, заимствованных через третьи руки от старших и воспринятых без колебаний и – без разбора, само собой разумеется. Религия передавалась им по наследству, как и политические воззрения. Пусть себе Ян Гус и его присные заявляют о своем недовольстве церковью, – Домреми, как прежде, будет верить по старине. Мне было четырнадцать лет, когда наступил раскол, и у нас оказалось сразу трое пап; но в Домреми никто не колебался, на ком из них остановить свой выбор; папа, находящийся в Риме, – настоящий, а папа вне Рима – вовсе не папа. Все обитатели деревни, до последнего человека, были арманьяки‑патриоты; и если мы, дети, ни к чему другому не питали ненависти, то уж бургундцев и англичан ненавидели горячо.

 

Глава III

 

Наша Домреми ничем не отличалась от любой серенькой деревушки той отдаленной поры и далекого захолустья. То была сеть кривых, узких проездов и проходов, где царила тень от нависших соломенных крыш наших домов, похожих на амбары. В дома проникал скудный свет через окна с деревянными ставнями, то есть через дыры в стенах, служившие вместо окон. Полы были земляные, обстановка жилищ отличалась крайней бедностью. Овцы да рогатый скот были главным промыслом; вся молодежь была в пастухах.

Местоположение было очаровательно. Сбоку деревни, от самой околицы, широким полукругом раскинулся цветущий луг, подходя к берегу реки Мезы, а позади села постепенно возвышался поросший травою скат, на вершине которого был большой дубовый лес – глубокий, сумрачный, дремучий и несказанно заманчивый для нас, детей, потому что в старину не один путник погиб там от руки разбойника, а еще раньше того были там логовища огромных драконов, которые извергали из ноздрей пламя и смертоносные пары. Правду сказать, один из них еще ютился в лесу и в наши дни. Он был длиною с дерево, тело его в обхвате было словно бочка, чешуя – словно огромные черепицы, глубокие кровавые глаза – величиной со шляпу, а раздвоенный, с крючками, точно у якоря, хвост – так велик, как уж не знаю что, только величины необычайной даже для дракона, как говорили все знавшие в драконах толк. Предполагали, что дракон этот – ярко‑синего цвета с золотыми крапинами, но никто его не видал, а потому нельзя было сказать этого с уверенностью; то было лишь частное мнение. Я мнения этого не разделял; по‑моему, какой смысл создавать то или иное мнение, если не на чем его основать? Сделайте человека без костей; на вид‑то он, пожалуй, будет хорош, однако он будет гнуться и не сможет устоять на ногах; и мне думается, что доказательство – это остов всякого мнения. Что касается дракона, то я всегда был уверен, что он был сплошь золотого цвета, без всякой синевы, ибо такова всегда была окраска драконов. Одно время дракон укрывался где‑то совсем недалеко от опушки леса, подтверждением чего служит то обстоятельство, что Пьер Морель однажды пошел туда и, услышав запах, узнал дракона по запаху. Жутко становится при мысли, что иной раз мы, сами того не зная, находимся в двух шагах от смертельной опасности.

Будь это в стародавние времена, человек сто рыцарей отправились бы туда из далеких стран земли, чтобы поочередно попытаться убить дракона и покрыть свое имя славой, но в наше время этот способ перестал применяться; теперь драконов истребляет священник. И отец Гильом взял на себя этот труд. Он устроил процессию со свечами, ладаном и хоругвями, и обошел опушку леса, и изгнал дракона, и после того никто о нем ничего не слышал, хотя, по мнению многих, запах так и не улетучился вполне. Не то, чтобы кто‑либо замечал этот запах – вовсе нет; это опять‑таки было лишь частное мнение, и тоже – мнение без костей, как видите. Я знаю, что чудовище было там до изгнания; а осталось ли оно и после – об этом я уж не могу говорить с уверенностью.

На возвышенности, ближе к Вокулеру, была красивая открытая равнина, устланная ковром зеленой травы; там стоял величавый бук, широко раскинув ветви и защищая своей могучей тенью прозрачную струю холодного родника; и летними днями дети отправлялись туда – каждый летний день на протяжении пяти столетий! И пели, и плясали вокруг дерева по несколько часов подряд, утоляя жажду ключевой водой. Как это было хорошо и весело! Они сплетали гирлянды цветов, вешая их на дерево и вокруг родника, чтобы порадовать живших там фей; а тем это нравилось, потому что все феи – невинные и праздные маленькие существа, любящие все нежное и красивое, вроде сплетенных в гирлянды диких цветов. И в благодарность за эти знаки внимания феи старались сделать для детей все, что было в их силах; они, например, заботились, чтобы источник всегда был чист, прохладен и обилен водой; они прогоняли змей и насекомых, которые жалят. И таким образом, на протяжении более пятисот лет (а по преданию – целое тысячелетие) между феями и детьми существовали самые дружественные, обоюдно доверчивые отношения, не омрачавшиеся никакими ссорами. Если кто‑нибудь из детей умирал, то феи грустили о нем не меньше сверстников, и вот доказательство: перед рассветом, в день похорон, они вешали маленький венок из иммортелей над тем местом под деревом, где обыкновенно сидел умерший ребенок. Я убедился в этом воочию, не понаслышке. И вот почему все знали, что венок принесен феями: он весь состоял из черных цветов, каких нигде во Франции не встретишь.

И вот с незапамятных времен все дети, подраставшие в Домреми, назывались «детьми Древа»; и они любили это прозвище, потому что в нем заключалось какое‑то таинственное преимущество, не дарованное остальным детям всего мира. А преимущество заключалось вот в чем: лишь только приближался для кого‑нибудь из них час смерти, как среди смутных образов, теснившихся перед их угасающим взором, вставало прекрасным и нежным видением дерево во всей роскоши своего наряда, если совесть умирающего была спокойна. Так говорили одни. Другие говорили, что явление бывает дважды: сначала как предостережение, за год или за два до смерти, когда душа еще находится во власти греха; и при этом дерево будто бы предстает с оголенными ветвями, словно среди зимы, а душу охватывает непреодолимый страх. Если наступает раскаяние и человек переходит к непорочной жизни, то видение является вторично, и на этот раз – в красоте летнего убора. Но оно не повторяется для души нераскаявшейся, и она переселяется в иной мир, заранее зная свою участь. А третьи говорили, что видение бывает только один раз, являясь лишь безгрешным, которые умирают на далекой чужбине и тоскливо жаждут какого‑нибудь последнего милого напоминания о своей отчизне. И какое напоминание может быть так же дорого их сердцу, как образ дерева, которое было баловнем их любви, товарищем их забав, утешителем их маленьких горестей во все божественные дни улетевшей юности?

Итак, на этот счет были разные предания, и одни верили тому, другие – другому. Одно из них, – а именно последнее, – я признаю истинным. Я ничего не имею против остальных; я думаю, что и они верны, но про истинность последнего я знаю; и я нахожу, что если всякий будет придерживаться лишь того, что ему известно, не затрагивая вопросов, недостаточно ему доступных, то он приобретет большую устойчивость понятий, – а в этом польза. Я знаю, что если «дети Древа» умирают в дальних странах и если они вели праведную жизнь, то, обратив тоскующий взор к своей родине, они видят, как бы сквозь разорванную тучу, затемнявшую небеса, сияющий вдалеке ласковый образ «Древа фей», дремлющий в ореоле золотого света; и они видят цветущий луг, скатом идущий к реке, и до их угасающего обоняния доносится слабый и отрадный аромат цветов отчизны. И затем видение бледнеет, исчезает… но они знают, они знают! А по их преображенному лику и вы, стоя у смертного ложа, знаете; да, вы знаете, какая весть пришла сейчас, вы знаете, что весть эта ниспослана небом.

Жанна и я – оба мы верили в это. Но Пьер Морель и Жак д’Арк и многие другие были уверены, что видение является дважды – грешникам. В самом деле, они и многие другие говорили, что они знают это. Вероятно, их родители знали это и сообщили им: ведь в нашем мире познания приобретаются по большей части не из первых рук.

Вот одно обстоятельство, благодаря которому можно поверить, что действительно «Древо» являлось и дважды: с самых незапамятных времен, если замечали кого‑нибудь из наших односельчан с побледневшим и помертвевшим от страха лицом, то соседи начинали перешептываться: «А, он осознал свои грехи, он получил предостережение!» И сосед содрогался от ужаса и отвечал шепотом: «Да, бедняга, он увидел Древо».

Подобные доказательства имеют вес: их нельзя устранить мановением руки. То, что находит подтверждение в неизменности опыта на протяжении веков, естественным образом приобретает все большую и большую устойчивость; и если так будет продолжаться да продолжаться, то в конце концов подобное мнение сделается неоспоримым – и это уж будет крепкая скала, которую не сдвинешь.

За свою долгую жизнь я наблюдал несколько случаев, когда «Древо» являлось вестником смерти, которая была еще далеко; но ни один из умиравших не был во власти греха. Нет, видение в этих случаях было лишь знамением особой милости: вместо того, чтобы приберечь весть о спасении души до часа смерти, оно приносило эту весть задолго до того, а вместе с нею дарило спокойствие, которое уже не могло быть нарушено, – спокойствие души, навеки примиренной с Богом. Я сам, хилый старик, жду с просветленной душой; ибо мне послано было видение Древа. Я видел его; я доволен.

С незапамятной старины дети, кружась хороводом вокруг «Древа фей», пели всегда одну и ту же песню Древа, песню о l'Arbre Fèe de Bourlemont. В этой песне звучала тихая грациозная мелодия, та отрадная и нежная мелодия, которая всю жизнь слышалась мне в часы душевного раздумья, когда мне было тяжело и тоскливо; она убаюкивала меня среди ночи и из дальних стран уносила на родину. Чужеземцу не понять, не почувствовать, чем была, при пролете столетий, эта песня для заброшенных на чужбину «питомцев Древа», для бездомных скитальцев, тоскующих в стране, где не услышишь родного слова, не встретишь родных обычаев. Песня эта не хитра; вы, быть может, найдете ее жалкой, но не забывайте, чем была она для нас и какие образы прошлого она воскрешала перед нами, – тогда и вы ее оцените. И вы тогда поймете, почему слезы навертывались у нас на глазах, затуманивая взор, и почему у нас голос прерывался, когда мы доходили до последних строк:

 

И если мы в чужих краях

Будем звать тебя с мольбой,

С словами скорби на устах, –

То осени ты нас собой!

 

Не забудьте, что Жанна д'Арк, когда была ребенком, пела вместе с нами эту песню вокруг Древа и всегда любила ее. А это освящает песню; да, вы с этим согласитесь.

 

L'ARBRE FÈE DE BOURLEMONT

(Бурлемонское Древо фей)

Детская песня

 

Чем живет твоя листва,

Arbre Fèe de Bourlemont?

Росою детских слез! Без слов

Ласкаешь плачущих юнцов,

К тебе спешащих, чтоб излить

Перед тобою скорбь свою,

Тебя ж – слезами напоить.

 

И отчего твой ствол могуч,

Arbre Fèe de Bourlemont?

Оттого, что много лет

Любовь жила в сердцах детей

И берегла тебя любовь.

И лаской маленьких людей

Ты возрождалось к жизни вновь.

 

Не увядай у нас в сердцах,

Arbre Fèe de Bourlemont?

И мы до склона наших дней

Пребудем в юности своей.

И если мы в чужих краях

Будем звать тебя с мольбой,

Со словами скорби на устах, –

То осени ты нас собой!

 

Когда мы были детьми, феи все еще находились там, хотя мы их никогда не видали, – потому что за сто лет до того священник из Домреми совершил под Древом церковный обряд и проклял фей, как исчадие дьявола, как тварей, которым закрыт доступ к спасению; а затем он запретил им показываться на глаза людям и вешать на Древо венки, под угрозой вечного изгнания из нашего прихода.

Все дети заступились за фей, говоря, что те всегда были их добрыми друзьями, были им дороги и не сделали им ничего дурного; однако патер ничего не хотел и слушать и заявил, что стыдно и грешно водиться с такими друзьями. Дети плакали и были безутешны; и они уговорились, что впредь всегда будут по‑прежнему вешать на Древо гирлянды цветов как вечное знамение феям, что их все еще любят, что о них не забыли, хотя они перестали быть видимы.

Но как‑то поздно вечером нагрянула беда. Мать Эдмонда Обрэ проходила мимо Древа, а феи тайком устроили хоровод, не ожидая, что кому‑нибудь случится здесь проходить; и они так разрезвились, так увлеклись диким весельем пляски, так опьянели от выпитых бокалов росы, приправленной медом, что ничего не заметили; и кумушка Обрэ остановилась, охваченная изумлением, очарованная, и смотрела, как сказочные крошки, числом до трехсот, взявшись за руки, несутся вокруг дерева хороводом шириной в половину обыкновенной спальни и откидываются назад, и разевают ротики, заливаясь смехом и песней (это она расслышала вполне явственно), и в веселом самозабвении вскидывают ножонками на целых три дюйма от земли, – о, ни одной женщине не пришлось видеть такую безумную и волшебную пляску!

Но через минуту‑другую маленькие бедняжки увидели ее. В один голос они разразились надрывающим сердце писком скорби и ужаса и пустились бежать врассыпную, зажав крошечными, как орешки, кулачками глаза и проливая горючие слезы. И скрылись из вида.

Бессердечная женщина – нет, неразумная женщина, она не была бессердечна, но лишь безрассудна, – тотчас пошла домой и разболтала обо всем соседям, покуда мы, юные друзья фей, спали крепким сном, не подозревая, какая нам грозит беда, и не помышляя, что нам следовало бы всем вскочить с постели и попытаться остановить эту роковую болтовню. Наутро уже все об этом знали, и таким образом несчастье было неминуемо, ибо о чем все знают, о том знает, конечно, и священник. Мы пошли к отцу Фронту с плачем и мольбами; и он, видя нашу печаль, тоже не мог удержаться от слез, потому что у него было очень нежное и доброе сердце; он сказал, что вовсе не рад изгонять фей, да только не может иначе поступить, потому что ведь решено было, что если они когда‑нибудь еще раз покажутся на глаза человеку, то должны быть изгнаны. Случилось все это в самую злосчастную пору, так как Жанна д'Арк лежала больная, в горячке, без сознания, а что могли поделать мы, не умевшие рассуждать и убеждать, как она? Мы гурьбой побежали к Жанне и звали ее: «Жанна, проснись! Проснись, нельзя терять ни мгновенья! Поди и заступись за фей – поди и спаси их! На тебя вся надежда».

Но она была в бреду и не понимала, что мы ей говорили, чего добивались; и мы пошли обратно, чувствуя, что все потеряно. Да, все было потеряно, потеряно навеки. Преданные друзья детей, не разлучавшиеся с ними пять столетий, должны были покинуть наши места и никогда не возвращаться.

Горьким днем был для нас тот день, когда отец Фронт совершил у подножия Древа церковный обряд и изгнал фей. Мы не смели открыто носить траур – этого нам не позволили бы; пришлось довольствоваться кое‑какими лоскутками черной материи, приколотыми к платью так, чтобы не бросалось в глаза; но сердца наши облеклись в полный, благородный, всеобъемлющий траур, ибо наши сердца принадлежали нам, и никто не мог добраться до них и наложить запрет.

Великое Древо – l'Arbre Fèe de Bourlemont было его звучное прозванье – с тех пор уже не было для нас тем, чем было раньше; но по‑прежнему оно было нам дорого; оно дорого мне и теперь, и я, седой старик, отправляюсь туда раз в год, чтобы присесть под ним и воскресить перед собой умерших товарищей детства, и собрать их вокруг себя, и сквозь слезы смотреть на их лица… и чувствовать, как сердце надрывается! О Боже!.. Нет, место с тех пор перестало быть тем, чем было прежде. Кое‑что оно должно было утратить; ведь с прекращением покровительства фей родник лишился немалой доли своей свежести и прохлады, и воды в нем убыло на две трети, и изгнанные змеи и докучные насекомые вернулись и начали размножаться, сделавшись местным бичом, и так продолжается поныне.

Жанна, это мудрое маленькое дитя, выздоровела, и только тогда мы поняли, во что обошлась нам ее болезнь; ибо мы увидели, что не напрасно верили, что она могла бы спасти фей. Она пришла в такой сильный гнев, какого никто не ожидал бы от столь малого ребенка, и, тотчас отправившись к отцу Фронту, стала перед ним, почтительно присела и сказала:

– Феи должны были удалиться навсегда, если бы вздумали еще хоть раз показаться на глаза людям, не так ли?

– Именно так, дитя мое.

– Если человек в полночь ворвется в спальню другого, когда тот полураздет, то можно ли сказать, что тот показался на глаза первому?

– Ну… нет, – ответил добрый патер, уже несколько встревоженный и растерянный.

– Неужели грех всегда остается грехом, – даже в том случае, когда ты не имел намерения совершить его?

Отец Фронт воскликнул, воздев руки к небу:

– О бедное дитя мое, я уразумел всю великость ошибки своей, – и он привлек ее к себе и обнял ее рукой, пытаясь лаской примирить ее, но она была так рассержена, что не могла сразу же перейти на мирный тон и, припав лицом к его груди, разразилась рыданиями.

– Значит, феи не совершили никакого греха, – сказала она, – у них не было намерения совершить его, они ведь не знали, что поблизости находится человек. И только потому, что они – маленькие бессловесные создания, которые не могли замолвить за себя словечко и сказать, что закон направлен лишь против умысла, а не против их невинного поступка; только потому, что у них не оказалась друга, который продумал бы эту простую мысль до конца и заявил бы о том в их защиту, – только потому, что они навеки стали изгнанниками родины! И несправедливо было такое решение, несправедливо!

Добрый патер еще ближе привлек ее к себе и сказал:

– Устами детей и младенцев грудных произносится суд над нерадивыми и безрассудными! Перед лицом Господа говорю, что ради тебя я бы хотел вернуть маленьких созданий. И ради себя самого! Ради себя самого! Ибо неправосуден был я в этом деле. Полно, полно, перестань плакать, – если бы ты знала, как огорчен я сам, твой бедный старый друг, – перестань же плакать, голубушка.

– Но не могу же я сразу так перестать, дайте выплакаться. А это вовсе не пустяки – то, что вы наделали. Если вы немного огорчены – так разве этого довольно, чтобы искупить такую вину?

Отец Фронт отвернулся, чтобы скрыть от нее улыбку, которая могла бы ее обидеть.

– О жестокая, но справедливая обвинительница, конечно, этого не довольно. Погоди, я надену вретище и посыплю себе пеплом главу. Довольно с тебя?

Рыдания Жанны начали затихать, и вот она взглянула на старика сквозь слезы и простодушно сказала:

– Хорошо, это годится, если только этим искупится ваша вина.

Отец Фронт, быть может, опять засмеялся бы, но вовремя вспомнил, что таким образом он принял на себя обязательство, и притом – не из самых приятных. А обязательства надо выполнять. И вот он поднялся с кресла и подошел к очагу; Жанна между тем следила за ним с большим любопытством; он взял на лопатку пригоршню холодной золы и уже готовился посыпать ее себе на седины, но тут в его уме промелькнула счастливая мысль.

– Не хочешь ли помочь мне, голубушка? – сказал он.

– Как это, отец мой?

Он опустился на колени и, поникнув головою, ответил:

– Возьми пепел и посыпь его мне на голову.

Само собой, тем дело и кончилось. Победа была на стороне священника. Легко представить себе, что Жанне и любому из деревенских ребят показалась бы ужасной одна мысль о подобном кощунстве. Она подбежала и бросилась рядом с ним на колени.

– Ах, как страшно! – произнесла она. – Я до сих пор не знала, что значит власяница и пепел… Пожалуйста, встаньте, отец мой.

– Нет, не могу, пока не получу прощения. Прощаешь ли ты мне?

– Я! Да ведь вы, отче, не причинили мне никакого зла. Это вы сами должны простить себе за несправедливый поступок с теми бедняжками. Пожалуйста, встаньте же, отец мой, встаньте!

– Но в таком случае мое положение еще затруднительнее. Я‑то думал, что должен снискать твое прощение, а раз я сам должен себе простить, то я не могу быть снисходительным; не подобало бы это мне. Что же мне делать? Придумай мне какой‑нибудь исход, в твоей маленькой головке ведь ума палата.

Патер не трогался с места, несмотря на все просьбы Жанны. Она уже готова была снова расплакаться, но тут ее надоумило, и, схватив лопатку, она высыпала себе на голову поток золы и пробормотала, задыхаясь и чихая:

– Ну, вот… кончено. Встаньте же, пожалуйста, отец мой!

Старик, которого это и растрогало, и забавляло, прижал ее к сердцу и сказал:

– Несравненное ты дитя! Такое мученичество смиренно; такого мученичества не стали бы изображать на картинах; но оно проникнуто духом истины и справедливости. Свидетельствую об этом!

Затем он смахнул пепел с ее волос и помог ей умыться и вообще оправиться. Теперь он совсем развеселился и почувствовал расположение к дальнейшим рассуждениям, а потому он снова занял свое место и привлек к себе Жанну.

– Жанна, – начал он, – ты ведь нередко сплетала там, у «Древа фей», гирлянды цветов вместе с другими детьми, не так ли?

Он всегда подступал с этой стороны, когда хотел завлечь меня приманкой и поймать на слове – всегда вот такой спокойный, равнодушный тон, которым так легко тебя дурачить, так легко направить в ловушку, а ты и не замечаешь, куда идешь, – опомнишься только тогда, когда дверца за тобой уже захлопнулась. Он‑таки любил эти штуки. Я уж видел, что он сыплет зернышки перед Жанной. Она ответила:

– Да, отец мой.

– А вешала гирлянды на Древо?

– Нет, отец мой.

– Не вешала?

– Нет.

– Почему же?

– Я… ну, да, я не хотела этого.

– Не хотела?

– Нет, отец мой.

– А что же ты делала с цветами?

– Я вешала их внутри церкви.

– Почему же тебе не хотелось вешать их на Древо?

– Потому что я слышала, будто феи сродни дьяволу, и мне говорили, что оказывать им почести грешно.

– И ты верила, что нехорошо оказывать им такую почесть?

– Да. Я думала, что это должно быть нехорошо.

– Но если нехорошо было так почитать их и если они сродни дьяволу, то ведь они могли бы оказаться опасными товарищами для тебя и для других детей, не правда ли?

– Я думаю так… Да, я согласна с этим.

Он задумался на минуту, и я был уверен, что он собирается прихлопнуть капкан. Так оно и было. Он сказал:

– Дело обстоит ведь так. Феи – это гонимые твари; они бесовского происхождения; их общество могло бы оказаться опасным для детей. Так приведи же мне разумную причину, голубушка, если только ты будешь в силах придумать ее: почему ты считаешь несправедливым, если их обрекли на изгнание, и почему ты хотела бы их спасти от этого? Короче говоря, ты‑то что потеряла?

Как глупо было с его стороны повести так дело! Будь он мальчишкой, я непременно намылил бы ему голову с досады. Он все время был на верном пути и вдруг все испортил своим нелепым и роковым заключением. Она‑то что потеряла! Да неужели он никогда не поймет, что за дитя эта Жанна д'Арк? Неужели он никогда не догадается, что ей никакого дела нет до того, что связано с ее личной выгодой или утратой? Неужели он никогда не постигнет той простой мысли, что есть одно, только одно верное средство задеть ее за живое и пробудить в ней огонь – это показать ей, что кому‑то другому грозит несправедливость, или обида, или утрата? Право, он взял да и расставил самому себе западню – вот все, чего он достиг.

В ту же минуту, как эти слова сорвались у него с языка, Жанна вскипела, слезы негодования показались на ее глазах, и она обрушилась на него с таким воодушевлением и гневом, что он был поражен; но меня это не удивило, так как я знал, что он поджег мину, когда добрался до своей злополучной тирады.

– Ах, отец мой, как вы можете говорить подобные вещи? Кто владеет Францией?

– Бог и король.

– Не Сатана?

– Сатана? Что ты, дитя мое: ведь эта страна – подножие Вседержителя, и Сатана не владеет здесь ни единой пядью земли.

– Ну, а кто же указал тем бедным созданиям их жилище? Бог. Кто охранял их на протяжении всех этих столетий? Бог. Кто позволил им резвиться и плясать под деревом, кто не видел в том ничего дурного? – Бог. Кто восстал против Божьего соизволения и пригрозил им? Человек. Кто захватил их врасплох среди невинных забав, дозволенных Богом и запрещенных людьми, кто привел в исполнение угрозу и изгнал бедняжек из обители, которую даровал им Господь Всеблагий и Всемилостивый – Господь, пять веков посылавший им знамение Своего благоволения: и дождь, и росу, и солнечный свет? Ведь то была их обитель – их, волею и милосердием Господа, и ни единый человек не имел права отнять ее у них. А они ведь были самыми милыми и верными друзьями детей, они оказывали им нежные и любвеобильные услуги все эти долгие пять веков, они никого не обидели, не причинили никому зла; и дети любили их, а теперь грустят по ним, и нет исцеления их скорби. И чем провинились дети, что им пришлось понести эту жестокую утрату? Вы говорите, бедные феи могли бы оказаться опасными товарищами для детей? Да – но не были; а «могли бы» – разве это довод? Сродни дьяволу? Так что же? Сородичи дьявола имеют права, и они их имели; дети имеют права, и здешние дети их имели; и будь я здесь тогда, я не промолчала бы, я стала бы просить за детей и за сородичей дьявола, я остановила бы вашу руку и спасла бы их всех. Но теперь… ах, теперь все потеряно! Все потеряно, и неоткуда ждать помощи!

Закончила она свои слова горячим осуждением той мысли, что феям, как сородичам дьявола, надо отказывать в людском сочувствии и дружбе, что надо их сторониться, потому что им закрыт доступ к спасению. Она говорила, что именно по этой причине люди должны их жалеть и окружать их всяческой любовью и лаской, чтобы заставить их забыть о жестокой доле, которая досталась им по случайности рождения, а не по их собственной вине. «Бедные созданьица! – сказала она. – Какое же сердце у того человека, который жалеет христианское дитя, но не может чувствовать жалости к детям дьявола, хотя тем это в тысячу раз нужнее!»

Она вырвалась из рук отца Фронта и залилась слезами, утирая кулачками глаза и гневно топая ножкой. Вот она кинулась к дверям и ушла, прежде чем мы успели прийти в себя после этой бури упреков, после этого урагана страсти.

Патер наконец поднялся на ноги и постоял некоторое время, проводя рукой по лбу, как человек озадаченный и встревоженный; затем он повернулся и побрел к двери своей рабочей каморки. Он переступил через порог, и я слышал, как он пробормотал сокрушенно:

«Горе мне! Бедные дети, бедные сородичи сатаны – у них действительно есть права, и она сказала истину… Я и не подумал об этом. Да простит мне Господь – я заслужил хулу».

Слыша эти слова я убедился, что был прав, ожидая, не попадет ли он сам в свою же ловушку. Так оно и вышло, он сам попался туда, как видите. В первую минуту это придало мне бодрости, и я подумал, не удастся ли и мне когда‑нибудь поймать его в капкан; но, поразмыслив, снова пал духом: куда мне!

 

Глава IV

 

По поводу этого рассказа я вспоминаю о множестве других событий, о которых я мог бы поговорить, но пока считаю за лучшее не касаться их. Сейчас я в таком настроении, что мне будет приятнее воскресить скромную картину простого и непритязательного уюта, царившего у наших домашних очагов в те мирные дни, особенно в зимнее время. Летом мы, малыши, с утра и до вечера пасли стада на просторе нагорных пастбищ, где вволю можно было порезвиться и пошуметь; но зимой была покойная пора, зимой была пора уюта. Частенько собирались мы у старого Жака д'Арка, в его просторной горнице с земляным полом. Ярко топилась печка, а мы выдумывали разные игры, пели песни, гадали, слушали, как старики рассказывают длинные были и небылицы. То да другое – смотришь, уж полночь.

Как‑то зимним вечером собралась там вся наша компания – это было как раз в ту зиму, которую много лет потом в



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: