ТЮТЧЕВ: ТАЙНЫЙ СОВЕТНИК И КАМЕРГЕР 2 глава




 

Другим богатств своих не счесть,

А мне — отверженцу судьбины —

Назначено брань с нуждой весть

И… в богадельне ждать кончины…{30}

 

Раич родился в семье сельского священника Амфитеатрова, обремененного большой семьей и с трудом сводившего концы с концами. Сыну Семену, в бытность того в семинарии — сначала в Севске, а потом в Орле, отцом выдавались всего лишь два рубля в год «на бумагу, перья, чернила, лакомства и другие неопределенные траты»{31}. Заветной мечтой юноши, у которого рано проявилась тяга к стихотворству, было приобретение собрания сочинений Державина. Семен окончил духовную семинарию и, согласно обычаю, избрал себе новую фамилию — Раич (по месту своего рождения в селе Рай-Высокое). Однако принять сан он не захотел, твердо решив порвать с духовным сословием, что было для начала XIX века поступком неординарным. «По окончании полного курса наук в Семинарии решился я оставить духовное звание по многим причинам; важнейшие из них две: 1) я считал себя неспособным исполнять священную обязанность служителя Божия, 2) любознательность, темное предчувствие чего-то, ожидавшего меня впереди, и непреоборимое желание удовлетворить требованиям духа, наперекор всем препятствиям, влекли меня в Москву, в Университет»{32}. Препятствий и мытарств на пути Раича действительно встретилось с избытком. Отец благословил его «маленьким кипарисным образом», но не мог дать денег ни на дорогу, ни на обучение в университете. Раич побывал и канцеляристом земского суда в Рузе, уездном городке Московской губернии, и домашним учителем во многих помещичьих семьях — и всё это только ради насущного хлеба и возможности в качестве вольнослушателя посещать лекции в Московском университете.

В доме Тютчевых Раич появился вскоре после изгнания французов из Москвы и прожил семь лет. «…Провидению угодно было вверить моему руководству Ф. И. Тютчева, вступившего в десятый год жизни. Необыкновенные дарования и страсть к просвещению милого воспитанника изумляли и утешали меня; года через три он уже был не учеником, а товарищем моим, — так быстро развивался его любознательный и восприимчивый ум! <…> Это время было одной из лучших эпох моей жизни. С каким удовольствием вспоминаю я о тех сладостных часах, когда, бывало весной и летом, живя в подмосковной, мы вдвоем с Ф<едором> И<вановичем> выходили из дома, запасались Горацием, Вергилием или кем-нибудь из отечественных писателей и, усевшись в роще, на холмике, углублялись в чтение и утопали в чистых наслаждениях красотами гениальных произведений!»{33} Эти сладостные для Раича часы, когда он готовил своего воспитанника к поступлению в университет, протекали в памятном нам селе Троицком. Холмик, на котором сидели два поэта, вполне мог оказаться безымянной могилой одной из многочисленных жертв Салтычихи.

Итак, Федору было решено дать университетское образование. Такое решение не могло не возбудить толки в бригадирской среде. (МГУ настолько давно держит марку лучшего учебного заведения страны, что невольно возникает иллюзия, будто так было всегда. Однако в начале XIX столетия Московский университет еще не имел этой высокой репутации, ему только предстояло ее заслужить.) Это было время, когда дворяне «пугались премудрости и такому множеству наук, не почитая их для одной головы возможными… Самое слово: студент, звучало чем-то не дворянским!..»{34}.

Осенью 1819 года Федор Тютчев, которому не исполнилось и шестнадцати лет, стал своекоштным студентом словесного отделения Московского университета. На студенческую скамью сел юноша, уже имевший репутацию автора стихов, познавший сладкое бремя первой славы и коротко знакомый с теми, от кого в ближайшие годы зависела его судьба. Еще 22 февраля 1818 года на заседании Общества любителей российской словесности при Московском университете его действительный член, декан словесного отделения и ординарный профессор Московского университета Алексей Федорович Мерзляков прочел стихотворение своего воспитанника Федора Тютчева[5]. 30 марта, на чрезвычайном заседании Общества, юный поэт был почтен званием его сотрудника, и официальная информация об этом событии была опубликована в «Трудах Общества», где вскоре было напечатано тютчевское подражание Горацию. Одновременно с Тютчевым сотрудником Общества стал и Раич. На этом же заседании в почетные члены был избран попечитель Московского учебного округа действительный статский советник и кавалер князь Андрей Петрович Оболенский. Это казалось бы случайное совпадение еще скажется на карьере студента Тютчева, когда спустя два года князь окажет своему юному коллеге весьма существенную услугу, речь о которой впереди.

Университет тогда разделялся на четыре факультета, или отделения: словесный, нравственно-политический, физико-математический и медицинский. Деление на факультеты носило условный характер и студентам не возбранялось слушать лекции на разных факультетах. Тютчев воспользовался этой возможностью и на нравственно-политическом отделении дополнительно прослушал лекционные курсы по естественному и частному гражданскому праву, а также — в соответствии с духом времени — лекции по политической экономии. Пушкинский Евгений Онегин «читал Адама Смита и был глубокий эконом». Поэт сознательно отобразил эту выразительную черту общественных настроений молодежи в 1818—1820 годах. «В то время строгость правил и политическая экономия были в моде»{35}. При посещении лекций своекоштным студентам была предоставлена определенная свобода: они обучались на своем, а не на казенном содержании и «могли выбирать предметы разных наук, по своему усмотрению». Существовал перечень обязательных предметов, необходимых для получения университетского аттестата, — все остальные курсы своекоштные студенты «выбирали уже по собственной наклонности к той или другой науке»{36}.

Студентам полагалось иметь парадный студенческий мундир: на лекции ходили во фраках, но на все университетские акты следовало являться в синем мундире с малиновым воротником и быть при шпаге. Новым студентам торжественно — «при звуках труб» — раздавали шпаги: «эта публичность придавала много значения новому званию, как гласное признание университетом и всей московской публикой вступления на некоторую степень между согражданами и как печать их участия в дальнейшей судьбе молодого человека»{37}. Звучали величавые речи, произносилось похвальное слово, читалась специально написанная по этому случаю ода, пел хор, вручались награды отличившимся студентам… Среди награжденных был и студент Тютчев. 6 июля 1820 года в торжественном годовом собрании Московского университета магистр Степан Маслов прочел его стихотворение «Урания», а сам автор удостоился награждения похвальным листом «за отличные успехи и поведение в 1819—20 учебном году». Я с трудом представляю себе, как Степану Маслову удалось публично произнести эту огромную оду в две сотни стихотворных строк, завершающуюся панегириком императору Александру I:

 

И музы радостно воспели

Тебя, о царь сердец, на троне Человек!{38}

 

Однако эта благостная картина наблюдалась лишь во время публичных актов. Прозаическая действительность была иной. Социальный престиж университетских профессоров был невысок, вернее сказать — просто низок. Они имели средние чины, получали незначительное жалованье и были вынуждены постоянно подрабатывать на жизнь репетиторством. Их внешний вид был жалок. Лишь единицы держали собственный выезд и ливрейных лакеев, подавляющая же их часть пользовалась услугами наемных извозчиков. Небогатые профессора не могли себе позволить дорогую и модную одежду: они носили убогие фризовые шинели из толстой, весьма ворсистой байки и, по словам современника, «имели вид преследуемых судьбою париев». Профессора университета не принадлежали к так называемому «хорошему обществу», не имели заманчивых служебных перспектив и сами отлично осознавали это печальное обстоятельство. Так повелось со времен Ломоносова. Еще в 1759 году была написана знаменитая эпиграмма Сумарокова:

 

Танцовщик! Ты богат. Профессор! Ты убог.

Конечно, голова в почтеньи меньше ног{39}.

 

Прошло шесть десятилетий (и каких десятилетий!), но ситуация осталась неизменной. О профессоре Никифоре Евтропьевиче Черепанове, чьи лекции по всеобщей истории слушал Тютчев, рассказывали, что «однажды он сказал некоторым баричам из студентов: “Что уже мне и делать с вами, государи мои! Все вы люди богатые и знатные; выйдете в генералы, приедете ко мне и скажете: “Ты дурак, Черепанов!”»{40}. Без особого уважения относился к этому профессору и наш герой. Он даже не утруждал себя основательной подготовкой к экзаменам по истории, и лишь дружеская помощь Миши Погодина, своевременно написавшего шпаргалку, помогла Федору Тютчеву достойно выйти из положения.

На лекциях профессора Михаила Трофимовича Каченовского по теории изящных искусств Тютчев, сидя на второй лавке и прикрываясь спиной все того же старательного Миши, частенько «строчил эпиграммы», метившие в лектора. Сидеть на второй лавке было очень удобно: можно было, не опасаясь косых взглядов Каченовского, по несколько минут шепотом беседовать с Мишей, отвлекая трудолюбивого и прилежного друга от конспектирования лекции. Для Миши подобные беседы могли закончиться печально. Погодин был сыном вольноотпущенного дворового человека графа Салтыкова, учился в университете на казенный счет и, постоянно нуждаясь, зарабатывал на жизнь репетиторством. И хотя друзья частенько говорили «о глупых профессорах наших», сын бывшего крепостного прекрасно понимал, что даже малейшая шалость ему, в отличие от студента-аристократа, с рук так просто не сойдет. Вот почему после одной из таких бесед Погодин, доверяя свои сомнения лишь дневнику, долго думал, не рассердился ли именно на него профессор за этот разговор во время лекции{41}. (Михаил Петрович Погодин станет впоследствии известным историком, профессором Московского университета и академиком. Дружбу с Тютчевым пронесет через всю свою жизнь, переживет поэта на два года, успев оставить выразительные воспоминания о «молоденьком мальчике, с румянцем во всю щеку, в зеленом сюртучке»{42}.)

В университете царила вольница, ни о какой дисциплине не было и помину, кутилы и забияки чувствовали себя вольготно, зато юношам благонравным в университетских стенах было неуютно. Двумя годами ранее зачисления Федора Тютчева в число студентов семнадцатилетний Николай Басаргин приехал в Москву из провинции, намереваясь стать вольнослушателем в университете, чтобы впоследствии сдать экзамен за весь курс. Юноша нанес визит ректору и «получил от него записку о дозволении посещать лекции». Будущий член Южного тайного общества декабристов и соратник Пестеля спустя годы так написал о первом и, как оказалось, единственном дне своей университетской жизни: «На другой день рано утром я был уже в классе, но пришедши гораздо прежде профессора, так был возмущен неприличным поведением и дерзостью некоторых подобных мне юных слушателей, что с прискорбием должен был отказаться от университетских лекций и возвратился домой, не зная что с собою делать»{43}.

Можно лишь улыбнуться, читая это признание. Парадоксальная ситуация: профессора убоги, студенты своевольны, но университет готовил прекрасно образованных людей! Учеба в университете давала мало специальных знаний, однако расширяла кругозор и приучала к самостоятельной работе. Энциклопедический характер университетского образования способствовал успешному уяснению новых идей. «От этого происходило более разнообразия в сведениях, более жизни в разговоре и более широты в их предметах»{44}. Университет накладывал свою неизгладимую печать на личность воспитанников. Дворянские юноши готовили себя не к ученой карьере, а к государственной службе, причем они заранее не знали, какой именно род деятельности предстоит им в будущем. «Главное достоинство университетского учения состоит в том, что науки ложатся в голову в связи и в системе»{45}.

 

* * *

 

Судьбе было угодно, чтобы студент Тютчев, в отличие от лицеиста Пушкина, был лишен радости непосредственного общения с Карамзиным, Державиным, Жуковским — людьми первого ряда русской культуры. Власть высокого таланта, обаяние гения ему не были даны в общении, не совпадали с ним в пространстве и времени; его окружали вечные труженики, во многом архаичные и нелепые, — и Тютчев провел свою юность среди людей достойных, но фигур для русской культуры второстепенных. Он вращался среди разночинцев, чей социальный статус, чьи прирожденные способности и чья начитанность были значительно ниже, чем его собственные. Следствием всего этого стало юношеское высокомерие Тютчева, от которого он не скоро смог избавиться. 23 января 1822 года в дневнике Миши Погодина появилась многозначительная запись: «Тютчев имеет редкие, блестящие дарования, но много иногда берет на себя и судит до крайности неосновательно и пристрастно…»{46} Автор дневника вспоминал впоследствии, что Тютчев рассуждал свысока даже о культовых фигурах эпохи: о Виланде и Шиллере, Гердере и Гёте говорил так, «как будто принимал … в своей предгостиной»{47}.

Своекоштный студент Федор Тютчев крайне редко посещал лекции университетских профессоров, но очень много читал и, обладая прекрасной памятью, легко запоминал прочитанное. Учение давалось ему легко, и за два года, проведенные в университете, он привык к большой свободе, «но труд упорный ему был тошен», — и наш герой до конца жизни так и не смог приучить себя к долгому, упорному и систематическому труду. До момента окончания университета жизнь ни разу не потребовала от него ни существенных усилий, ни серьезных самоограничений. Не был он приучен и к тому, чтобы самому распорядиться собственной судьбой. Это сделали за него другие. «Странная вещь — судьба человеческая. Надобно же было моей судьбе вооружиться уцелевшею Остермановскою рукою, чтобы закинуть меня так далеко от вас»{48} — такой вывод в октябре 1840 года, то есть спустя почти два десятилетия, сделает Федор Иванович в письме родным. Приходившийся Тютчеву троюродным дядей, герой Наполеоновских войн граф Александр Иванович Остерман-Толстой одну руку потерял в битве при Кульме. Но и одной генеральской руки хватило для того, чтобы радикально изменить судьбу племянника, «закинув» того из Москвы в Мюнхен.

Впрочем, я несколько забежал вперед. Влиятельная родня стремилась поскорее определить Федора на службу, ибо появилась возможность «пристроить» его на хорошее место при русской дипломатической миссии в Баварии. Но для этого следовало сначала получить аттестат об окончании университета. Попечитель Московского учебного округа князь Андрей Петрович Оболенский, хотя и получил к этому времени чин тайного советника, не мог собственной властью позволить своекоштному студенту держать досрочный экзамен. Он подписал официальное ходатайство о допущении одного-единственного студента к испытанию, засвидетельствовав министру отличные способности Тютчева и его успехи в науках. Последнее слово оставалось за Петербургом. В ход были пущены связи — и министр духовных дел и народного просвещения князь Александр Николаевич Голицын сделал для студента Тютчева исключение из общих правил. Вместо обязательного трехлетнего курса обучения ему уже через два года позволили держать экзамен для получения университетского аттестата. «По окончании испытания все члены отделения, основываясь на положении о производстве в ученые степени, единогласно положили… что он, Тютчев, не только достоин звания действительного, но и звания кандидата словесных наук»{49}. Решение отделения словесных наук было направлено попечителю и им одобрено: 23 ноября 1821 года (в день своего восемнадцатилетия!) Федор Тютчев, этот баловень судьбы, был утвержден в кандидатском достоинстве. Путь для начала дипломатической карьеры был открыт.

 

* * *

 

Государство было заинтересовано в том, чтобы образованные дворяне пополняли ряды чиновников, ибо крапивное семя, отличаясь практической сметкой в делах, не имело ни серьезных теоретических познаний, ни широты кругозора. В 1809 году император Александр I запретил жаловать чин коллежского асессора (VIII класс Табели о рангах), дававший права потомственного дворянства, чиновникам, не имевшим университетского аттестата или же не сдавших соответствующих экзаменов. Одновременно выпускники университетов получили право начинать службу с определенным классным чином, который зависел от успехов при окончании учебного заведения. Дабы «вознаградить» дворянских юношей за годы, проведенные за учебной партой, и побудить их хорошо учиться, «разброс» чинов был достаточно велик: от коллежского регистратора и до коллежского секретаря, то есть с XIV по X класс Табели о рангах. А ведь многие представители крапивного семени долгие годы скрипели перьями в качестве копиистов, протоколистов и писарей, прежде чем получили первый классный чин коллежского регистратора, воспетого русской литературой.

Тютчев, блистательно сдавший выпускные экзамены и получивший степень кандидата Московского университета, имел право при поступлении на государственную службу претендовать сразу на чин коллежского секретаря. Однако это право ему еще предстояло реализовать практически. Именно с чином коллежского секретаря был выпущен из Лицея и определился в Иностранную коллегию Пушкин, не блиставший, как известно, своими успехами и окончивший Лицей по второму разряду, а золотой медалист князь Горчаков начал действительную службу с чина IX класса. В эти годы социальный престиж Царскосельского лицея не шел ни в какое сравнение с престижем Московского университета, вот почему второразрядный выпускник Лицея (говоря точнее, «четвертый с конца») автоматически получил то, о чем кандидат университета мог только мечтать. Следовало отправиться в Петербург, явиться в Правительствующий сенат и, представив диплом кандидата, терпеливо дожидаться решения Сената о пожаловании классного чина. Для ускорения процесса получения искомого чина имело смысл завести личные знакомства среди сенатских секретарей, всем известных мздоимцев и крючкотворов. Кандидат Московского университета в Петербург поехал, но утруждать себя хлопотами не стал. Знаток и переводчик Горация плохо знал реальности русской жизни и, по известному выражению Пушкина, был «совершенно чужд ходу деловых бумаг». В итоге Тютчев получил всего лишь чин губернского секретаря, то есть XII класс вместо X, причем он уехал в Мюнхен, не дождавшись решения Сената и не реализовав свое право на более высокий чин. Эта мелочь, на которую он первоначально даже не обратил внимания, впоследствии весьма существенно сказалась на его карьере. Низкий чин не позволял Тютчеву занимать сколько-нибудь значимые должности. В начале своего служебного поприща он на два чина отставал от Горчакова и на один — от Пушкина.

Уместно напомнить, что будущий знаменитый дипломат и последний в истории Российской империи государственный канцлер князь Александр Горчаков сознательно избрал дипломатическую карьеру. Даже в лицейские годы он поражал товарищей своей рассудительностью, столь редко встречающейся в юные годы. Сохранился удивительный документ — письмо лицеиста, в котором он еще за год до выпуска излагает свои благоразумные мысли о будущей карьере: «Вы позволили мне говорить вам о себе; я воспользуюсь сим позволением. Долго колебался я между родом службы, которой бы мне избрать. Военная, хотя не представляла мне почти ничего привлекательного в мирное время, кроме мундира, которым отныне прельщаться представляю молодым вертопрахам, однако я все же имел предрассудок думать, что молодому человеку необходимо начать службу с военной. Ваши советы решили сомнения мои, и я предоставляю другим срывать лавры на ратном <поприще> и решительно избираю статскую, как более сходную с моими способностями, образом мыслей, здоровьем и состоянием; и надеюсь, что так могу быть более полезным. Без сомнения, если бы встретились обстоятельства, подобные тем, кои ознаменовали 12-й год, тогда, по крайней мере, по моему мнению, каждый чувствующий в себе хотя бы малую наклонность к военной, должен бы посвятить себя оной, и тогда бы и я, хотя не без сожаления, променял перо на шпагу. Но так как, надеюсь, сего не будет, то я избрал себе статскую и из статской, по вашему совету, благороднейшую часть — дипломатику. Заблаговременно теперь стараюсь запастись языками, что, кажется, составляет нужнейшее по этой части. Русский, французский и немецкий я довольно хорошо знаю; в английском сделал хорошие начала, и надеюсь, нынешнее лето усовершенствоваться в оном. Кроме того, может быть, займусь еще итальянским, потому что открылся случай. Латинский только никак в голову не идет. Главное дело было бы приобресть практические знания, чего в лицее сделать нельзя»{50}. Размышляя о собственной карьере, князь прекрасно выразил дух времени и очень точно сформулировал основные тенденции эпохи. Так могла рассуждать и родня Тютчева.

Федора Тютчева, благодаря хлопотам троюродного дяди графа Остермана-Толстого, причислили к русской миссии сверх штата. Ему надлежало уяснить и практически освоить множество мелочей, из которых впоследствии складывалась его ежедневная дипломатическая служба. Если князь Горчаков уже на лицейской скамье заблаговременно подготовился к будущей деятельности, то Тютчеву еще только предстояло научиться «писать депеши, держать журнал, делать конверты без ножниц, различные формы пакетов и пр. и пр.»{51}. В течение нескольких лет молодой дипломат, обладавший в те годы каллиграфическим почерком, изысканным и четким, терпеливо переписывал многочисленные служебные документы и отправляемые в Петербург депеши, которые по сию пору хранятся в Архиве внешней политики России. Это и было его основной служебной обязанностью. Выдвинуться на этом поприще и досрочно получить чин за отличие было невозможно. В итоге Тютчев возненавидел сам процесс писания и впоследствии даже свои стихи предпочитал диктовать, а уж если записывал их сам, то делал это крайне неаккуратно, корявым и крючковатым почерком, не имевшим ничего общего с каллиграфией его юности. С годами Тютчев стал писать такими немыслимыми каракулями, что сам невольно поражался своему отвратительному, мерзкому и свинскому, как он признавался, почерку. Примечательно, что в этой метаморфозе не было ничего из ряда вон выходящего. Обладатель великолепного почерка лицеист Горчаков писал охотно и много (сохранились и впоследствии были напечатаны его образцовые конспекты лекций профессора Куницына), зато у канцлера Горчакова почерк стал крупным и некрасивым — и князь «мастерски диктовал, диктовал охотно, с увлечением, прекрасно, но терпеть не мог писать»{52}.

 

* * *

 

Жалованье дипломатов ощутимо превосходило денежное содержание, которое получали чиновники, служившие в России, ибо дипломатам оно выплачивалось не ассигнациями, а звонкой монетой — золотом и серебром. (Один серебряный рубль, так называемый целковый, официально обменивался на 3 рубля 50 копеек ассигнациями. Золотой червонец соответствовал трем рублям серебром, а золотой империал — десяти целковым.) Выражаясь современным языком, труд дипломатических чиновников оплачивался твердой, свободно конвертируемой валютой. Однако и неизбежные для дипломата расходы на представительство были велики и значительно превышали его официальное жалованье. Вот почему родители Тютчева многие годы регулярно посылали сыну по шесть тысяч рублей ассигнациями в год. Эта родительская пенсия заметно превосходила государево жалованье, которое, подчеркнем это обстоятельство, ему стали выплачивать только начиная с 17/29 апреля 1828 года, то есть после назначения на штатную должность второго секретаря миссии в Баварии{53}.

Назначения пришлось ждать без малого шесть долгих лет. Иными словами, почти шесть лет наш герой ни копейки не получал из государственной казны, и его содержали родители.

Типично российская история. Блестяще образованный молодой человек и столбовой дворянин день за днем и год за годом терпеливо переписывал не им сочиненные бумаги всего лишь для того, чтобы раз в три-четыре года — да и то после длительных и весьма болезненных для его самолюбия проволочек — получить очередной чин. Однако получение нового чина первоначально никак не было связано с ростом оклада по причине его отсутствия, а впоследствии сопровождалось столь незначительным повышением жалованья, что об этом даже не стоило серьезно говорить. Спрашивается, для чего он это делал? Вряд ли он сам мог дать вразумительный ответ на этот вопрос. Так служило все потомственное дворянство. Считалось, что дворянин служит из чести. Впрочем, уже в начале XIX века поэма Василия Львовича Пушкина «Опасный сосед» (1811) чутко зафиксировала некоторый сдвиг в настроениях дворянства. К подобному объяснению стали относиться иронически: одно из действующих лиц поэмы, безносая кухарка при борделе, заявила: «Из чести лишь одной я в доме здесь служу». Социальная инерция была так высока, что десятилетие шло за десятилетием, но ирония была сама по себе, а поведение служивого дворянства было само по себе. И спустя столетие практически ничего не изменилось.

Один из наиболее известных «мирискусников», сын генерала и потомственный дворянин Мстислав Валерианович Добужинский (1875—1957), окончивший университет по первому разряду, вспоминал о собственном служебном дебюте, который совпал с началом XX века: «В те времена, можно сказать, все служили. Это была старая традиция, которая еще крепко держалась в России, особенно в “чиновничьем городе” Петербурге. Служили потому, что это было “принято” и давало общественное положение, а в будущем какую-то пенсию. <…> Глупее всего было то, что, закабалив себя ради жалованья, я на своей службе не получал пока ни копейки! Полагалось выдержать какой-то законный срок! (Только почти через два года я стал получать настолько приличное жалованье, что наконец мог не пользоваться той субсидией, которую получал от моего отца.) <…> И первое жалованье — 45 рублей в месяц — было назначено только через полтора года, когда я перестал быть “И. О.” и был “осчастливлен” утверждением в должности и в чине коллежского секретаря. Многие находили, что это редкое по быстроте начало служебной карьеры, и даже поздравляли!»{54}

Вероятно, и Тютчева поздравляли в свое время, ибо дипломатическая карьера была заветной мечтой многих чиновников, но лишь редкие счастливцы могли ее реализовать, а круг чиновников, служивших за границей, был еще уже. Со времен гоголевского «Невского проспекта» было известно, что чиновники Иностранной коллегии «отличаются благородством своих занятий и привычек. Боже, какие есть прекрасные должности и службы! как они возвышают и услаждают душу! но, увы! я не служу и лишен удовольствия видеть тонкое обращение с собою начальников»{55}. В словах Гоголя видна нескрываемая ирония, но, действительно, обращение начальников с Тютчевым иначе как исключительно тонким назвать нельзя.

 

* * *

 

Уже через три года после того как Тютчев прибыл в Мюнхен[6], его непосредственный начальник посланник в Баварии граф Иван Илларионович Воронцов-Дашков направил в Петербург ходатайство о пожаловании молодому чиновнику придворного звания камер-юнкера. Нравы той далекой эпохи были таковы, что посланник, мотивируя свое представление, посчитал возможным в официальном документе сослаться на родственные связи своего подчиненного. Документ стоит того, чтобы его процитировать.

«Этот чиновник, наделенный незаурядными способностями, не потерял понапрасну те три года, что находился при моей миссии. Употребив это время с большой пользой для себя, он вполне успешно выполнял и свои обязанности по службе, что побудило меня склониться к просьбам графини Остерман, близкой его родственницы. В продолжении минувшего года графиня не раз говорила мне о том, сколь признательна была бы она, если б я попросил ваше превосходительство перед государем императором о даровании г-ну Тютчеву придворного звания. Г-жа Остерман прибавляет, что о том же настоятельно просит и отец молодого человека, немощный старец, который настойчиво домогается, чтобы эта честь была оказана его сыну. Я не смею просить об оказании подобной милости как о награде за те три года, которые г-н Тютчев служил при моей миссии, поскольку труд, которым он занимался, не имеет большого значения и не дает ему права на сие изъявление монаршей благосклонности. Однако я решаюсь присоединиться к просьбам графини Остерман и ходатайствовать в его пользу, ибо не сомневаюсь, что в будущем он оправдает высочайшую милость своим усердием и преданностью службе»{56}.

Ходатайство было уважено. Высочайшая милость воспоследовала. Федор Тютчев, не достигший еще двадцати трех лет, получил звание камер-юнкера и сопряженное с ним право на дорогой и нарядный придворный мундир. Во времена Александра I это звание было именно милостью, а не наградой за службу: царь жаловал им исключительно «по известности фамилии или во уважение службы родственника»{57}. К слову сказать, честолюбивый князь Александр Михайлович Горчаков буквально до последних дней жизни не мог забыть ту досаду, которую он пережил в молодые годы, когда глава русского дипломатического ведомства граф Нессельроде отказался поддержать такую же просьбу влиятельного горчаковского родственника. «Да ни за что! — ответил Нессельроде. — Посмотрите, он уже теперь метит на мое место»{58}. Это звание Горчаков смог получить лишь через несколько лет, но предчувствия не обманули графа: именно князь Александр Михайлович стал его преемником на посту министра иностранных дел. Тютчева же в излишнем честолюбии граф, судя по всему, не подозревал. Племянник знаменитого генерала был для него всего лишь одним из многих блестящих и многообещающих молодых людей, о которых в старости говорят, что у них в прошлом было большое будущее.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: