ТЮТЧЕВ: ТАЙНЫЙ СОВЕТНИК И КАМЕРГЕР 11 глава




Речь шла не только о материальных обязательствах, хотя обучение и воспитание троих детей было само по себе делом недешевым. Семью беспокоила нравственная ответственность за будущее детей, которые не имели никаких юридических прав ни на долю в родовом имуществе Тютчевых, ни на принадлежность к дворянскому сословию. Детям предстояла суровая жизненная борьба, и воспитание должно было к ней подготовить. Для предстоящей им жизни светский лоск был излишней роскошью. Так считали родные Федора Ивановича, убежденные в том, что именно тяга к светской жизни и тщеславие погубили Елену Денисьеву Вот почему они хотели поместить четырнадцатилетнюю Лёлю-маленькую на полный пансион в добропорядочную мещанскую немецкую семью: такое воспитание приучило бы девочку к порядку и экономии; «при ее приданом она с Божьей помощью вышла бы замуж в той же среде, где, вероятно, легче обрести счастье»{314}, — полагала Сушкова.

К сожалению, осуществиться этим разумным планам не было суждено. Дочь Тютчева и Денисьевой Елена была помещена в великосветский пансион госпожи Труба в Петербурге. Этот аристократический пансион находился под покровительством благоволившей к поэту великой княгини Елены Павловны, знавшей о незаконном происхождении девочки. Не исключено, что именно великая княгиня платила за ее обучение. Вот почему хозяйка пансиона допустила девочку в узкий круг своих восьми воспитанниц из высшего общества.

Сама Лёля-маленькая ничего не знала о своем незаконном происхождении и считала себя дочерью камергера Тютчева. Она носила траур. Это заметила одна великосветская дама, княгиня Софии Гагарина, мать ее близкой подруги, и поинтересовалась, по ком она носит траур. Услышав, что дочь камергера уже несколько месяцев носит траур по матери, дама искренне удивилась: совсем недавно она видела Эрнестину Федоровну живой и здоровой. Княгиня подробно расспросила девочку о ее родителях, прекрасно все поняла и отошла, не попрощавшись и уведя за руку свою дочь. Лёля была поражена и, вернувшись из пансиона домой к бабушке, стала настойчиво выспрашивать у Анны Дмитриевны Денисьевой то, что так долго от нее скрывали, и, «узнав всю правду, предалась чрезмерному горю, плакала и рыдала, проводила бессонные ночи и почти не принимала пищи, умоляла только о том, чтоб ее не посылали больше в пансион Труба. При таких условиях бывшая у нее в зародыше чахотка развилась с чрезвычайной быстротой и в начале мая 1865 г. ее не стало, а на другой день скончался от той же болезни и ее брат Коля, который незадолго пред тем вступил во второй год своей жизни»{315}.

Смерть девочки развязала запутанный узел серьезных проблем. При жизни Лёли-маленькой Китти по просьбе отца навестила ее в пансионе, а Анна, которая была воспитательницей дочери императора, посылала своей сводной сестре подарки, причем делала это якобы от имени великой княжны. Эти поступки дочерям поэта казались вполне естественными, «такими же естественными, как казались бы немыслимыми до смерти этой бедной женщины»{316}. После этого Лёля стала называть себя в пансионе сестрой двух фрейлин Тютчевых, Анны и Дарьи. Фрейлины были на виду, а расточаемые им милости вызывали нескрываемую зависть придворных.

Княгиня Гагарина посчитала нужным рассказать императору о своем знакомстве с девочкой и о ее честолюбивых притязаниях, и эта интрига увенчалась успехом. Александр II был крайне недоволен и в резкой форме выразил свое неудовольствие императрице. Мария Александровна была вынуждена потребовать от камергера Тютчева, чтобы до тех пор, пока Анна состоит при великой княжне, между ней и Лелей не было бы никаких отношений. Камергеру было официально заявлено, что подобные отношения ставят под угрозу придворную службу Анны. Анна была сильно удручена. «Я плачу свою часть долга за то немыслимое пренебрежение приличиями и стыдливостью, которое проявил папа: быть может, другие повинны в подобных вещах не менее, чем он, но никто не выставляет этого на всеобщее обозрение. Чувство стыда стало для меня привычным ощущением»{317}.

Старшая дочь поэта давно уже с трудом переносила душную придворную атмосферу и испытывала желание покинуть двор. Летом 1865 года состоялась ее помолвка, которую она долго держала в тайне даже от родных: они не имели представления о решении дочери. Анна несколько раз откладывала объяснение с ними, и ее сокровенные записки объясняют причину столь необычного поведения.

«Вчера я провела день в Петербурге, потому что папа очень страдает от подагры и вынужден оставаться в постели, что приводит его в очень дурное настроение. Он сделал мне ряд колких замечаний о девицах, которые не выходят замуж, и о невыносимости и глупости моего существования при дворе. Тем не менее, я не испытываю ни малейшей потребности поделиться с ним тем, что сейчас занимает меня. Наоборот, мне неприятно думать о минуте, когда я должна буду сказать ему об этом. Сперва он будет очень рад, потому что ему хочется видеть меня замужем и он очень досадует, что я столько лет запряжена в однообразное, тусклое, исполненное тяжелого труда существование. Но как только минет первая минута удовлетворения, он захочет применить к Аксакову и ко мне, к нашим взаимным чувствам, к нашим характерам, к нашим планам на будущее скальпель своего анализа, всегда тонкого и остроумного, но чрезвычайно тлетворного, потому что анализ этот зиждется на принципе исключительно человеческом, скептическом и негативном. О том, что составляет основу наших чувств и наших отношений, я никогда не смогу и не захочу ему сказать, так как он этому не поверил бы и не понял бы этого. В браке он видит только страсть и не допускает ничего, кроме страсти, и признает его приемлемость лишь пока страсть существует. Никогда он не признал бы, что можно поставить выше личного чувства долг и ответственность перед Богом в отношении мужа к жене и жены к мужу и что понятый таким образом брак освящен и способствует нравственному возвышению. Я никогда не могу говорить о своем сокровенном с отцом, и потому, несмотря на привязанность его ко мне и мою к нему, несмотря на все хорошее, что я признаю в нем, я чувствую себя так глубоко и непоправимо чуждой ему»{318}.

В конце 1865 года Анна приняла решение выйти замуж, что автоматически вынуждало ее покинуть службу. «Двор ей стал невыносим…»{319} — по словам графа Шереметева. В январе 1866 года Анна Федоровна Тютчева в возрасте тридцати шести лет стала женой известного славянофила, публициста и поэта Ивана Сергеевича Аксакова, с огромным облегчением рассталась с Петербургом и переехала в Москву. Это был союз единомышленников. Анна Федоровна не просто разделяла воззрения своего мужа, а давно уже имела репутацию воинствующей славянофилки.

Весьма характерна реакция Льва Николаевича Толстого на сообщение о предстоящей свадьбе: «Как их будут венчать? и где? В скиту? в Грановитой палате или в Софийском соборе в Царьграде? Прежде венчания они должны будут трижды надеть мурмолку и, протянув руки на сочинения Хомякова, при всех депутатах от славянских земель произнести клятву на славянском языке»{320}.

Федор Иванович очень хорошо относился к своему зятю, но и на сей раз остался верен себе и отпустил шутку в письме жене по поводу столь позднего замужества дочери. Свадебный убор невесты был украшен флердоранжем — белыми цветами померанцевого дерева, символом невинности: «…в волосах у нее уже была веточка флердоранжа, столь медлившего распуститься…»{321}.

Анна Федоровна ощущала себя подлинной главой большой семьи, и очень часто именно ее голос оказывался решающим. Ровно за год до своего собственного замужества она помогла устроить судьбу своей самой младшей сестры Марии. В конце осени 1864 года почти все семейство Тютчевых находилось в Ницце. Этот небольшой средиземноморский городок благодаря обилию русских путешественников на глазах превращался в модный курорт, который посещала даже царская фамилия. В связи с пребыванием царской семьи в Ницце там стояла на якоре русская эскадра. 18/30 ноября 1864 года камер-фрейлина императрицы графиня Антонина Дмитриевна Блудова представила Марии Тютчевой флотского офицера — флигель-адъютанта императора и командира фрегата «Олег» Николая Алексеевича Бирилева. Прошло меньше месяца. Накануне нового, 1865 года командующий эскадрой дал бал, после которого девушка объявила родителям о своем решении стать женой Бирилева.

Во время Крымской войны Бирилев в чине лейтенанта флота прославился своими десятью дерзкими вылазками в тыл врага и был тяжело контужен в голову. Он заслужил орден Святого Георгия 4-й степени и быстро дослужился до чина капитана первого ранга. О его решительном сватовстве, поддержанном самой императрицей, шутили: «Это его 11-я вылазка». Хотя Бирилев и стал флигель-адъютантом императора, в нем не было никакого светского лоска. Герой обороны Севастополя отличался добросердечием и бесхитростностью и говорил исключительно по-русски.

Окончившая Смольный институт Дарья Тютчева трактовала его как невоспитанное, необразованное, не умеющее держать себя в обществе дитя природы. Федор Иванович выражался еще более определенно и резко: «Что она нашла в нем? Он просто идиот — особливо к вечеру, — мозг его заметно потрясен контузией. Конечно, дочь моя любит его, но любит как дитя, за которым она должна ухаживать. Я не хотел этого брака, но впуталась императрица и дочь моя — Анна, — разумеется, из желания какого-то отвлеченного — помочь влюбленному герою, — тогда как всем это казалось просто непостижимым. Будет ли моя бедная Магу счастлива! Умственная несостоятельность Бирилева и жену мою сокрушает»{322}.

Родители и сестра Дарья устраивали Марии после ее помолвки самые настоящие сцены, но старшая сестра решительно приняла ее сторону — и только проявленная Анной твердость помогла состояться этой свадьбе. Бьющая в глаза простота бравого моряка оскорбляла аристократизм Тютчевых. По словам Анны, «они оба — мама в особенности — глубоко уязвлены в своем светском тщеславии и утверждают, что он дурак, что Мари покроет себя стыдом, решившись на это замужество. В самом деле, его нельзя назвать умным человеком в нашем представлении, однако, когда он находится в своей среде, когда его ничто не стесняет, он совсем не таков, каким видят его папа и мама»{323}. Прошло менее полутора лет, и жизнь все расставила по своим местам. В мае 1866 года Мария Федоровна Бирилева написала в своем дневнике печальные строки: «Мама была права, права, права!»{324}

Федор Иванович, в отчаянии покинувший Петербург в августе 1864 года, через несколько дней после похорон Денисьевой, пробыл за границей более семи месяцев. Эрнестина Федоровна встретила Любимчика с пылкой нежностью, но ожидаемого сближения не произошло, и супруги даже за границей продолжали жить на два дома. Только 3/15 марта 1865 года Тютчевы уехали из Ниццы. Хотя начальство всегда смотрело более чем снисходительно на ежегодные отлучки председателя Комитета цензуры иностранной от своей должности, но на этот раз столь продолжительное отсутствие едва не стоило ему потери места.

Дело в том, что в это время в Петербурге предпринималась очередная попытка преобразовать цензуру. Интересы руководимого им ведомства требовали, чтобы действительный статский советник Тютчев находился на своем месте. Но Федор Иванович и в этой критической для его карьеры ситуации не изменил себе и не стал торопиться с возвращением в столицу. Он десять дней провел в Париже, где дважды встречался с Александром Ивановичем Герценом. Председатель Комитета цензуры иностранной искушал судьбу: за личные контакты с политическим эмигрантом, книги которого были строжайше запрещены в России, можно было поплатиться не только отставкой, но и ссылкой в Овстуг. Судьба не поддалась искушению, предложенному ей гениальным поэтом, и Федор Иванович сохранил свой пост. Более того, 30 августа/11 сентября 1865 года Тютчев был пожалован чином тайного советника (III класс Табели о рангах соответствовал чину генерал-лейтенанта).

Этот чин стал высшей точкой его карьеры: должность председателя Комитета цензуры иностранной не позволяла ее обладателю удостоиться более высокого чина. Не приходилось ему рассчитывать в будущем и на награждение новыми орденами в дополнение к уже имевшимся. Он получил всё, что только можно было получить на этой должности. Тайный советник наслаждался своей независимостью и не желал интриговать ради обретения высокого дипломатического поста за границей. Не хотел он унижать себя и просьбами о прибавке жалованья. Его подлинным служебным поприщем были светские салоны и гостиные. Ум и перо — предметом всеобщей зависти. Очарование «божественного старца» никого и никогда не оставляло равнодушным и заставляло забывать о его непрезентабельной внешности неопрятного старика.

И только импульсивный публицист, желчный и несдержанный князь Петр Владимирович Долгоруков, едва ли не единственный прижизненный недоброжелатель Тютчева, не побоялся нарисовать шаржированный портрет великого поэта:

«Кто в Петербурге не знает этого приятного собеседника, этого добродушного остряка; кто не видел его, идущего с полунаклоненной набок головою — головою, исполненною поэтических фантазий, но вместе с тем и ненависти к гребню и прическе; с вечным выражением скуки на лице; с длинными седыми волосами, которые, истинное подобие его слабого характера, развеваются в сторону, куда ветер дует; в длинном галстуке и в полузастегнутом фраке, назначенных скрывать от дурного людского глаза рубашку заслуженную и ветхую деньми: кто в Петербурге не видел Федора Ивановича? Но тем, которые хорошо знают этого добрейшего и честного человека, тем хорошо известна чрезмерная слабость его характера. Есть люди, которые устоят против искушений денежных, люди неподкупные, но которыми можно завладеть вежливостью, ласками, лестью и, в особенности, ежедневным собеседничеством. Федор Иванович принадлежит к числу этих людей, не способных ни на какую борьбу, людей, которых купить нельзя, а приобрести можно. Мы на своей, уже полувековой, жизни много встречали таких личностей, но редко видели человека, столь сильно подверженного влиянию окружающей его среды, каков Федор Иванович. И нигде личности этого рода не совершают столь быстрого падения, как в правлении самодержавном: добрые качества таких людей стушевываются под зловредным влиянием двора самодержавного»{325}.

 

* * *

 

Продолжительное пребывание за границей и замужество двух дочерей — все это вызвало значительные траты и не могло не сказаться на имущественном положении Тютчевых. Имение, столь долгое время находившееся без хозяйского присмотра, постепенно приходило в упадок. Управляющим в Овстуге был Василий Кузьмич Стрелков. Его отец принадлежал к числу тютчевских дворовых еще в селе Троицком под Москвой, которым ранее владела душегубица Салтычиха. Молва называла Василия Кузьмича незаконным сыном Ивана Николаевича Тютчева, отца поэта. Стрелков, считавшийся воспитанником Ивана Николаевича, получил благодаря попечению барина не только недоступное крестьянскому мальчику образование, но и вольную, после чего стал управлять брянским имением. Тютчевы относились к нему с полным доверием и полагали хорошим, честным и преданным человеком. Однако крестьяне ли в Овстуге слишком много пили или недостаточно усердно работали на барщине, климат ли мешал или экономическая конъюнктура в Брянском уезде была неблагоприятной, только почему-то дела в имении шли с каждым годом все хуже и хуже, и постоянно простаивал построенный еще при Иване Николаевиче сахарный завод. А у самого Василия Кузьмича скопился тем временем небольшой капитал, и стал Стрелков брянским купцом третьей гильдии и землевладельцем.

Желая повысить доходность имения, Тютчев, после десятилетнего перерыва, решился на поездку в Овстуг и в конце лета 1865 года привез с собой специалиста по сахарному производству, который с большим непотребством отозвался как о самом Василии Кузьмиче, так и о его злоупотреблениях. Стрелков был смещен и покинул Овстуг. Дом его был перестроен и заново отделан, и Мария Федоровна Бирилева открыла в нем училище для крестьянских детей{326}. Сахарный завод, обновление и перестройка которого заставили Тютчевых влезть в долги, они застраховали на сумму в 30 тысяч рублей серебром и сдали в аренду известному сахарозаводчику Мальцеву за 3500 рублей серебром в год. Это было, как они считали, не очень выгодно, зато спокойно{327}.

Приближалась старость, и покой был необходим как Эрнестине Федоровне, так и Федору Ивановичу. Здоровье нашего героя оставляло желать лучшего. Приступы подагры происходили с удручающей регулярностью и с каждым разом продолжались все дольше и дольше. Тютчев едва волочил ноги. Тоска по Лёле оставалась неизбывной. Сердечная рана не заживала. В первые месяцы после смерти Елены Александровны поэт не мог, да и не считал нужным скрывать от окружающих свои переживания. Он демонстративно опубликовал в февральской книжке «Русского Вестника» за 1865 год несколько стихотворений, посвященных памяти своей возлюбленной, что вызвало нескрываемое раздражение его родных. Со временем Федор Иванович научился скрывать свои чувства. Казалось, что после возвращения в столь милый ему Петербург «он распростился со своей великой печалью и снова доволен жизнью»{328}, — как полагала дочь. Он по-прежнему ежедневно выезжал в свет, блуждал из салона в салон и очаровывал петербургских дам, старых и молодых. Но это была всего лишь видимость. 23 ноября 1865 года, в день своего рождения, поэт написал стихотворение, которое не было напечатано при его жизни.

 

Нет дня, чтобы душа не ныла,

Не изнывала б о былом,

Искала слов, не находила,

И сохла, сохла с каждым днем…{329}

 

Врачи настоятельно рекомендовали ему поехать на воды — Тютчев твердо решил не уезжать из России и, едва ли не впервые в жизни, отказался поехать за границу. «Вот уже скоро два месяца, что я занемог, и до сих пор не хожу, а волочу ноги. <…> Было время, года четыре тому назад, что отправился бы лечиться хоть на край света, но тогда я был не один — и для меня не было даже и возможности одиночества…»{330} — писал он брату Николаю.

 

* * *

 

Однако политические новости продолжали занимать Тютчева с прежней силой. Запад на какое-то время ему опротивел, и только вопрос о политическом и национальном возрождении восточных славян волновал его ум и воодушевлял его лиру. «…Мой муж не может более жить вне России; главное устремление его ума и главная страсть его души — повседневное наблюдение за развитием умственной деятельности, которая разворачивается на его родине, — отмечала Эрнестина Федоровна. — В самом деле, деятельность эта такова, что может всецело завладеть вниманием пылкого патриота»{331}. Поэт оставался убежденным сторонником славянского всеединства под эгидой России. Он полагал, что славяне не должны видеть в России только внешнего союзника. По его мнению, их следовало убедить в том, что все славянские народы без исключения составляют органическое целое с Россией: они всего лишь составные части единого живого организма. Для этого представился удачный повод. 23 апреля 1867 года в Москве в здании Манежа состоялось торжественное открытие Этнографической выставки, которая была посвящена традиционной культуре народов Российской империи и славян, живущих в пределах других стран: Австрийской империи, Прусского королевства, Саксонии, Оттоманской Порты, Черногории, Сербского княжества. В мае на эту выставку прибыли многочисленные славянские делегации, но поляки на выставку демонстративно не были приглашены. В стихотворении «Славянам», написанном Тютчевым по этому поводу, поляки были названы «Иудой» и «позором» в дружной славянской семье. Выставка стала поводом для «сходки Всеславянской», на которую Тютчев и славянофилы возлагали большие надежды.

 

Мы ждем и верим Провиденью —

Ему известны день и час…{332}

 

Однако Славянский съезд стал всего лишь поводом для празднеств и банкетов в честь прибывших гостей.

Грядущее возрождение восточных славян и последующее объединение всех славянских народов плохо совмещались с существованием Австрийской империи Габсбургов — и Тютчев проповедовал ее неизбежный распад в будущем. Действительно, во внешней политике империя Габсбургов потерпела ряд неудач, проиграв войны с Сардинским королевством и Францией в 1859 году, с Пруссией и Италией в 1866 году, что привело в конце следующего года к образованию Австро-Венгрии — дуалистической монархии, в которой Венгрия имела автономные права. Тютчев полагал, что это преобразование не спасет страну от неминуемого исчезновения с политической карты, ибо у Австрии ее ахиллесова пята находится повсюду «Австрия развалится и, как повешенный на дереве, будет задушена своей собственной политикой»{333}. До последнего дня своей жизни он так и не смог простить Австрии ее лицемерной политики во время Крымской войны и считал, что Россия должна поддерживать национально-освободительное движение славянских подданных Австро-Венгрии. Брат Эрнестины Федоровны барон фон Пфеффель славянофилам не сочувствовал и не скрывал своего беспокойства по поводу пророчеств глубокоуважаемого им Федора Ивановича: «Боюсь, дорогие друзья, что движение, которое поддерживает своим талантом ваш муж и отец, споспешествует прежде всего революции и может повлечь за собой волнения, опасные не только для Австрии, но и для всеобщего мира. Разве мало у нас в Европе уже сейчас поводов для потрясений, разве мало воспламеняющегося материала, чтобы была надобность подбрасывать в него еще и эти пылающие головни?»{334}

Бег времени продолжался, в избытке появлялись новые поводы для социальных и политических потрясений — и настоящее мучительно тревожило нашего героя. За два дня до начала Франко-прусской войны 1870 года Тютчев выехал из Петербурга в Карлсбад на лечение и, к счастью, успел проехать через Пруссию до официального введения различного рода ограничений для иностранных путешественников. «Война объявлена, — писал Тютчев жене 6/18 июля 1870 года из Варшавы. — Можно сказать, что это начало конца света»{335}. Он полагал, что поражение Франции неминуемо. Эта страна станет жертвой прогнившей современной цивилизации. Франция заслужила свое падение «глубоким внутренним разложением нравственного чувства»{336}. Однако методическая жестокость победителей, ужасающая «правильность» избиений и грабежей, угроза бомбардировки Парижа — всё это потрясло поэта. «Это гунны, ходившие в школу» — так сказал он о пруссаках{337}.

Федор Иванович предвидел, что неизбежное поражение Франции логически приведет к объединению Германии под верховенством Пруссии. Возникновение единой и сильной Германии станет угрозой для России. В письме дочери Анне Тютчев высказал прогноз, который показался ей фантастическим: Германская империя «в итоге неизбежно обратится против нас и навлечет на нашу бедную страну несчастья, более ужасные, чем те, которые ныне поразили Францию»{338}. История подтвердила справедливость этих слов.

Ужасные несчастья угрожали России не только извне. 4 апреля 1866 года мелкопоместный дворянин Д. В. Каракозов — при свете дня и на глазах у огромной толпы — совершил неудачное покушение на Александра II, который прогуливался у решетки Летнего сада. Федор Иванович был потрясен, свои чувства выразил в стихах, которые, однако, не посчитал нужным напечатать.

 

Всё этим выстрелом, всё в нас оскорблено,

И оскорблению как будто нет исхода:

Легло, увы, легло позорное пятно

На всю историю российского народа!{339}

(«Так! Он спасен! Иначе быть не может!..»)

 

Уже тогда поэт понял, что это было всего лишь первое предупреждение, данное власти. За ним неизбежно должны были последовать следующие.

Первого июля 1871 года в Петербурге начался судебный процесс над участниками студенческих волнений и членами общества «Народная расправа», основанного в 1869 году Сергеем Геннадиевичем Нечаевым. Этот революционер-анархист исповедовал принцип «цель оправдывает средства» и сознательно применял методы мистификации и провокации. В своем «Катехизисе революционера» он проповедовал разрыв участников революционного движения с законами, приличиями и нравственностью существующего мира. Эти аморальные методы вызвали протест члена организации студента Иванова, и тогда Нечаев организовал его убийство и скрылся за границу. Обвинение было выдвинуто против 77 человек, но самого Нечаева на скамье подсудимых не было.

Тайный советник Тютчев внимательно следил за процессом, аккуратно посещал все судебные заседания и в письме дочери выразил свое отношение к процессу и новой системе судопроизводства. «Первая часть процесса только что закончилась, и… вынесенный приговор должен казаться справедливым. Я был поистине восхищен талантом некоторых адвокатов. <…> Право, поразительно, как эти новые судебные установления быстро привились у нас. Вот где могучий зародыш новой России и лучшее ручательство ее будущности. Что касается самой сути процесса, то она возбуждает целый мир тяжелых мыслей и чувств. Зло пока еще не распространилось, но где против него средства? Что может противопоставить этим заблуждающимся, но пылким убеждениям власть, лишенная всякого убеждения? Одним словом, что может противопоставить революционному материализму весь этот пошлый правительственный материализм?»{340},[27]

Для Тютчева были очевидны отрицательные ответы на все эти риторические вопросы. И он опасался, что новая, пореформенная Россия не имеет в запасе достаточного времени, чтобы укрепиться перед лицом неизбежного в будущем нового революционного натиска. Власть уповала только на репрессивные меры, собственные материальные силы казались ей неисчерпаемыми, и это обстоятельство создавало, по мнению Тютчева, ошибочное ощущение безопасности. «Если власть за недостатком принципов и нравственных убеждений переходит к мерам материального угнетения, она тем самым превращается в самого ужасного пособника отрицания и революционного ниспровержения, но она начинает это осознавать только тогда, когда зло уже непоправимо»{341}.

 

* * *

 

Впрочем, достаточные поводы для потрясений можно было найти не только в сфере практической политики. Частная жизнь нашего героя шла своим чередом и по-прежнему была далека от безмятежности. Федор Иванович начал оказывать знаки внимания Елене Карловне Богдановой, даме постбальзаковского возраста, пережившей двоих мужей (один из которых запутался в денежных махинациях и покончил жизнь самоубийством). Исследователи не скрывают своего недоумения по поводу характера этих отношений. Дошедшие до нас тютчевские письма, адресованные этой даме, не позволяют однозначно ответить на вопрос о том, что именно связывало Федора Ивановича с Еленой Карловной, помимо общих воспоминаний о покойной Лёле, чьей подругой была госпожа Богданова. «Что это — подлинное зарево нового пожара, или зарницы недавно пробушевавшей и еще не совсем умолкнувшей грозы, роковое наследие незаконной страсти, естественный и неизбежный мост от той, ушедшей, к этой, оставшейся, бывшей связанной с покойной узами дружбы и через нее сделавшейся известной и близкой осиротевшему старцу? Последняя вспышка темперамента на пороге вечного успокоения, или “боготворение” поэта, не требующее разделения, но жизнь без которого для него невозможна? Любовь это, или простая дружба? Или всё вместе?..»{342}

Тютчев постоянно стремился продемонстрировать даме свою приязнь: предлагал испытывавшей материальные затруднения женщине собственную карету, считал возможным послать ей бутылку свежих сливок и фунт масла, сопроводив этот прагматичный дар остроумной запиской. (Следует знать, что с хорошими молочными продуктами в Петербурге дело обстояло из рук вон плохо: хранить их не умели; и даже в приличных домах сливочное масло нередко оказывалось затхлым, а сливки прокисшими.) Назойливая заботливость пожилого и часто болевшего мужчины не смущала вдову. Она охотно принимала все эти дары и зачастую помыкала дарителем, демонстрируя свою женскую власть над ним. Если многолетний роман Тютчева с Денисьевой вызывал у родных поэта легко объяснимое чувство глубокой печали, то его непонятные отношения с Богдановой служили для них источником нескрываемого раздражения. Но отцу и мужу и на сей раз все прощалось — столь велико было его обаяние: «Пап а уехал в субботу. Он великолепно выглядит, находится в прекраснейшем настроении, я его уже давно таким не видала и теперь, когда очарование его визита миновало, чувствую огромную пустоту, ибо он в самом деле очарователен!»{343}

Как всегда, наш герой абсолютно не интересовался мнением родных и не считал нужным принимать его во внимание. Более того, он полагал уместным посвящать Елену Карловну в интимные подробности жизни своих близких, будь то тяжелые и неудачные роды Анны или женитьба сына Ивана. «Все прошло, как следует. Невеста, даже и в этот момент, увы, не смогла стать красивой, но она очень хорошо держалась. После церемонии все присутствующие перебрались к Сушковым, где выпили за здоровие новобрачных, а вечером, в шесть часов, Китти и я поехали проводить их на железнодорожный вокзал, с которого эти счастливцы данной минуты отправлялись, на расстоянии часа с четвертью от города, получить окончательное обладание друг другом»{344}.

Браки, заключенные его сыновьями, вызвали у Тютчева нескрываемое разочарование и служили ему поводом для едких острот. «Несомненно, странно видеть в молодых людях это глубочайшее равнодушие к внешним прелестям у женщин, на которых они собираются жениться; но, в конце концов, это их дело, и я не считаю себя вправе навязывать им поклонение Красоте, как не считал себя вправе препятствовать им поститься, если б таково было их желание»{345}. 14 июня 1868 года старший сын поэта Дмитрий венчался с Ольгой Александровной Мельниковой, которая была на 11 лет старше его. «Предстоящий брак, конечно, довольно своеобразен. Точно ребенок, который из любви к своей доброй няне вдруг бы женился на ней»{346}.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: