Некоторые проблемы языковой эволюции и культура речи




 

В основу параграфа положен написанный автором раздел статьи: А. Н. Леонтьев и А. А. Леонтьев. О двояком аспекте языковых явлений. «Научные доклады высшей школы. Философские науки», 1959, № 2, а также статья «Будущее языка как проблема культуры речи». «Вопросы культуры речи», вып. VIII. М, 1967.

Соотношение языка как общественного явления и как явления психологического, языка как системы и языка как способности есть соотношение динамическое, раскрывающееся в их взаимопереходах. Анализ этого соотношения, являющийся одной из важнейших задач теории речевой деятельности (но в этой книге затронутый, к сожалению, недостаточно), требует поэтому прежде всего исследования процессов перехода объективно-языковых явлений в явления «индивидуальные», психологические и, с другой стороны, перехода явлений, возникающих в качестве психологических образований, в явления общественного сознания.

Каждое отдельное поколение и каждый отдельный человек, принадлежащий к данному поколению, присваивает или, применяя более привычный термин, усваивает язык. Язык становится достоянием каждого отдельного индивида, средством общения, а равно средством мышления и средством осознания действительности.

Усвоение языка начинается у человека в раннем детстве и происходит, разумеется, по законам психического развития, т. е. по законам психологическим. В ходе развития индивидов это усвоение становится все более полным; оно, однако, никогда не достигает у индивида всей полноты языка как общественного явления. Ход этого усвоения достаточно хорошо исследован, его законы известны. Прежде всего оно всегда характеризуется избирательностью. Это значит, что отдельные индивиды, группы индивидов, целые поколения усваивают в языке то и настолько, что и насколько отвечает их потребностям, причем не только потребностям в общении, но и потребностям мышления, потребностям в осознании, потребностям в любой сознательной деятельности.

Избирательность отдельных людей, групп, поколений по отношению к языку как общественно-исторической категории важно подчеркнуть еще и потому, что в этом процессе происходит отрицательное по форме изменение языка; некоторые его элементы не усваиваются последующими поколениями людей и омертвевают, перестают быть явлениями действительного языка.

Процесс усвоения, очевидно, не безразличен для усваиваемого языка как общественного явления; усвоение есть вместе с тем условие развития языка, взятого с его отрицательной стороны, со стороны того, что отмирает в языке. Впрочем, если учесть, что при усвоении языка новое поколение усваивает и новообразования, появившиеся лишь в речевой практике предыдущего поколения, то можно сказать, что усвоение есть условие развития языка вообще, во всех его формах.

Ярким примером такого новообразования, ставшего неотъемлемой частью «языкового опыта», является распространение в русском языке сложносокращенных слов.

Этот процесс, в первые годы XX столетия игравший в русским словообразовании незначительную роль (ср.: ЦО, Продвагон), в первые годы после Октябрьской революции приобретает большой размах. Интересно, однако, что представители дореволюционного поколения, как правило, встречают его неодобрительно. В. И. Ленин, тонкий знаток и ценитель русского языка, говорит об «уродливости» слова «совнархоз» (СНОСКА: См.: В. И. Ленин. Соч., т. 29, стр. 166). А. М. Горький отмечал в 1931 г., что «слово «универмаг» стало обычным. Если бы вы сказали его 15 лет назад, на вас бы вытаращили глаза» (СНОСКА: А. М. Горький. Собр. соч. в 30-ти т., т. XXVI. стр. 66.). В. В. Маяковский неоднократно высмеивал склонность к употреблению сложносокращенных слов: «Товарищ Иван Ваныч ушли заседать — на заседании «Л-бе-ве-ге-де-же-зе-кома» (СНОСКА: В. В. Маяковский. Прозаседавшиеся).

К середине 30-х годов, однако, сложносокращенные слова вошли в плоть и кровь языка, так как в жизнь вступило новое поколение, которое, овладевая языком как раз в период наибольшего распространения сложносокращенных образований, впитало их вместе с другим «языковым опытом» предыдущих поколений. Оно уже не чувствовало «уродливости» сложносокращенных слов, для него они являлись частью «языкового опыта». Сформировалась новая словообразовательная модель.

Таким образом, развитие языка во всех формах протекает через усвоение его различными поколениями; отдельные элементы старого качества исчезают, а элементы нового качества закрепляются в результате употребления, характерного для той или иной возрастной группы. Механику этого процесса (применительно к фонетическим особенностям) вскрыл, в частности, Е. Д. Поливанов (СНОСКА: См.: Е. Д. Поливанов. Факторы фонетической эволюции языка как трудового процесса. «Ученые записки Института языка и литературы, РАНИОН. Лингв. секция», т. 3. М., 1929, стр. 20—22), как известно, опиравшийся на работы И. А. Бодуэна де Куртенэ; но; конечно, не со всеми положениями его статьи мы можем ныне согласиться.

Почему усвоение оказывает такое действие на язык? Язык имеет реальное существование, только будучи усвоенным конкретными людьми. На дописьменном этапе единственной формой существования языка, бесспорно, являлось существование его в головах отдельных людей. Правда, написанное или напечатанное языковое произведение оказывается отделенным от говорящих индивидов, оно выступает в форме, как бы выключенной из общения. Но в своем специфическом качестве, как явление языковое, оно существует только будучи прочитанным, усвоенным, т. е. превратившись в явление психологическое. «Что... касается письменной речи, то здесь общение оказывается разорванным тем промежутком времени, который проходит между написанием и прочтением написанного. Можно сказать, что акт речи завершается здесь тогда, когда написанное прочитывается» (СНОСКА: А. И. Смирницкий. Синтаксис английского языка. М., 1957, стр. 11).

Процесс усвоения языка отдельными индивидами и поколениями людей составляет, однако, лишь одну сторону рассматриваемых взаимопереходов. Вторую, и наиболее важную с языковедческой точки зрения, сторону составляют процессы перехода языковых явлений как явлений индивидуально-психологических в явления объективные, собственно языковые.

Отдельные люди, усваивая язык, пользуются им не только в общении, но и во всей своей языковой по форме, т. е. сознательной психической деятельности. Язык так же участвует в мышлении, как и в общении, оформляя мысль или фиксируя ее для индивида. Язык участвует в таких, не собственно мыслительных, функциях как осознание эмоциональных переживаний путем их означения или означение запоминаемого содержания и включение его в соответствующие словесные связи для удержания в памяти и т. д.

В этой речевой, или, точнее, языковой, по своей форме деятельности, иногда включаемой, а иногда не включаемой в непосредственное общение, усвоенные элементы языка могут претерпевать (и действительно претерпевают) известные изменения. Эти изменения могут быть двоякого рода.

Во-первых, это могут быть изменения, в результате которых осуществляется лишь более точное, более полное усвоение индивидом существующей действительности языка. Например, в процессе овладения специальными знаниями человек обычно знакомится с новыми для него значениями уже известных слов. Специальные значения (СНОСКА: Мы не касаемся здесь вопроса об омонимии) слов бабка, кулачок, зуб, спуск, передача, объективно существующие в языке, начинают существовать и субъективно для данного говорящего индивида. При этом, конечно, факт усвоения им этих значений никак не может влиять на язык. Поэтому этого рода изменения мы вообще не будем рассматривать.

Во-вторых, изменения могут вести к частичному обогащению языка. Это происходит в том случае, когда говорящий субъект, используя структурные особенности языка и имеющиеся в языке «материальные» элементы, сознательно или бессознательно видоизменяет произношение того или иного слова, создает новое значение слова, новое слово, новую грамматическую форму и т. д.

Типичнейший пример целого ряда таких нововведений, не вошедших, правда, в общеязыковый фонд, дает нам «семейный язык» братьев Иртеньевых (СНОСКА: См.: Л. Н. Толстой. Юность). «...У нас с Володей установились, бог знает как, следующие слова с соответствующими понятиями: изюм означало тщеславное желание показать, что у меня есть деньги; шишка (причем надо было соединить пальцы и сделать особенное ударение на оба ш) означало что-то свежее, здоровое, изящное, но не щегольское; существительное, употребленное в множественном числе, означало несправедливое пристрастие к этому предмету и т. д.» (СНОСКА: Л. Н. Толстой. Собр. соч. в 14-ти т., т. 1. М., 1951, стр. 267).

Если такие индивидуальные изменения затем поступают в общение, они оказываются тем материалом, который лежит в основе дальнейшей эволюции языка как общественного явления. В случае, если они входят в общее употребление, они становятся явлениями общественного сознания, объективными фактами языка.

Таков принципиальный механизм эволюции языка, взятый в плане взаимоотношений говорящего индивида и языка как системы.

Легко, однако, видеть, что проблематика, о которой шла речь выше, в системе дисциплин, составляющих современное языкознание, тяготеет гораздо больше не к теории эволюции (которая вообще не существует пока как целое), а к тому, что можно назвать теорией культуры речи, если, конечно, подходить к ней не как к чисто описательной или тем более нормативной дисциплине, а опираться на моделирование интересующих культуру речи речевых процессов во всей полноте их социолингвистической и психолингвистической обусловленности. Именно такой подход провидел Л. П. Якубинский, писавший в свое время: «Современный русский язык не свод различных уста новившихся, застывших правил о том, как нужно произносить слова, склонять, спрягать, составлять фразы и т. п., а непрерывный процесс, непрерывное движение. Мы должны научиться понимать законы этого движения для того, чтобы им руководить и быть сознательными строителями той истории, которая пред стоит русскому языку в будущем» (СНОСКА: А. Иванов, Л. Якубинский. Очерки по языку. Л.—М.,1932, стр. 41).

Такая постановка вопроса — в плане языкового будущего — может вызвать недоумение. Остановимся на этой проблеме несколько подробнее.

Современная теоретическая лингвистика обращена исключительно в прошлое и настоящее языка. Проблема «языкового будущего», проблема предвидения и тем более сознательного планирования развития языка не пользуется в ней популярностью и чаще всего рассматривается как ненаучная.

Характерно с этой точки зрения высказывание одного из крупнейших лингвистов Запада — Эухенио Косериу, высказывание крайне пессимистическое: «Мысль о возможности предвидеть языковые изменения лишена основания. Вообще, будущее не является предметом познания, а предвидение — проблемой науки. Когда же речь идет о речевой деятельности, то указанная мысль означает претензию на логически невозможное: на определение того, как в будущем будет организована свобода говорящих в плане выражения... Можно утверждать лишь, что в определенных известных нам условиях могут произойти изменения тех или иных типов. Однако нельзя сказать точно, какими будут конкретные изменения и произойдут ли они в действительности или нет» (СНОСКА: Э. Косериу. Синхрония, диахрония и история. «Новое в лингвистике», вып. III. M., 1963, стр. 305).

Сформулируем сказанное Косериу несколько иначе. Можно предвидеть лишь, из каких возможностей язык «сделает выбор». Какую возможность он «выберет», нельзя предсказать; нельзя предсказать также, выберет ли он ее вообще. Иначе говоря: можно предсказать, каковы будут языковые инновации, но нельзя предсказать, каковы будут языковые изменения, т. е. какая или какие из инноваций реализуются.

Так ли это?

Начнем с того, что сам круг языковых инноваций ограничен. Их существование совсем не означает, что любой компонент системы языка может быть реализован в бесконечном множестве вариантов. Уже в самой системе заложены ограничения. Так, вполне возможно появление новых, не существовавших ранее падежных словоформ (типа жестов)и даже новых типоформ (СНОСКА: Мы пользуемся здесь удачным термином А. И. Смирницкого), как это произошло в известный период истории русского языка в результате выравнивания парадигмы существительных «нестандартных» склонений по формам косвенных падежей: камы, каменев камень, камня и т. д. Однако, как правило, на этом уровне не возникает таких инноваций, которые вели бы к нейтрализации падежных, числовых и других противопоставлений (СНОСКА: Такая нейтрализация иногда возникает как результат изменений, происшедших на других уровнях системы языка, скажем в звуковом строе. Но язык «стремится» в таких случаях компенсировать нейтрализацию каким-либо иным способом: например, излишнее единообразие парадигмы слова путь в сочетании с аналогией с существительными типа конь обусловливает (пока в качестве инновации, а неизменения!) появление форм путя, путю. Мы оставляем сейчас в стороне некоторые явления разговорной речи (см.: А. А. Леонтьев.Слово в речевой деятельности. М., 1965, стр. 201—202)). Точно так же ограничены возможности фонетической реализации системы фонем данного языка, хотя здесь круг вариантов шире, ибо полный «запрет» нейтрализации обычно распространяется лишь на определенные позиции и противопоставления и даже в случаях нарушения этого «запрета» правильный фонологический облик слова может быть легко восстанови лен из контекста.

Но даже там, где система языка допускает множественность реализаций, она проявляется далеко не обязательно. Конечно, всегда остается возможность любой индивидуальной, тем более окказиональной, случайной реализации: у бедя дасборг (Л. Кассиль. Кондуит и Швамбрания). Мы говорим сейчас о том, что имеет реальные шансы стать языковым изменением, стать общеязыковым явлением.

Можно услышать: приговор и приговор, километр и километр. Что здесь «правильно» и почему невозможно пригород или килограмм?Возьмем эти два хорошо исследованных случая и попытаемся на их примере раскрыть свою точку зрения.

Нередко, рассуждая о том, как правильно говорить, исходят из голой аналогии: приговор, потому что пригород; километр, потому что килограмм.

На самом деле проблема значительно сложнее, и это легко увидеть, если поставить наши слова в ряд сходных явлений. Бок о бок со словом приговор существуют привод, прикус, призыв, тоже двуударные. Ударение на префиксе все эти слова имеют обычно в своем узкопрофессиональном значении: так, для дрессировщика служебных собак у собаки мыслим только прикус. Точно так же форма приговор идет из профессиональной речи судебных деятелей — адвокатов, судей, прокуроров (СНОСКА: См.: В. Г. Костомаров. Культура речи и стиль. М., 1960, стр. 15—16). Рядом с километр существуют тоже двуударные миллиметр, сантиметр. С ударением на первом компоненте они носят ясно выраженный просторечный характер.

В каждом из наших случаев существует какая-то общая закономерность, одним из проявлений которой и является двуударность. Отглагольные имена на при-, в отличие от слов с другими префиксами, допускают двоякое ударение, но формы при-... и формы при-... употребляются совсем небезразлично: каждая из этих форм соответствует определенному «слою» внутри общенародного языка. Употребив прикус вместо прикус, мы, правда, не получим изменения в объективном значении слова, но мы определенным образом охарактеризуем свою речь и свое место в языковом коллективе.

То же с километром и километром. «При введении в 20-х годах метрической системы в общенародное употребление вошло слово километр, которое почти сразу же, по образцу широко известных терминов — барометр, манометр, термометр — и новых, вроде спидометр, стало произноситься повсеместно как километр, вопреки требованиям языковедов произносить километр, как это было тогда, когда слово километр фактически не бытовало в русской языковой действительности, будучи достоянием лишь научно-технической терминологии» (СНОСКА: С. И. Ожегов. Очередные вопросы культуры речи. «Вопросы культуры речи», вып. 1. М., 1955, стр. 25). И здесь мы тоже сталкиваемся с взаимодействием двух различных «языковых стихий» внутри русского языка, а именно с отмеченным еще Е. Д. Поливановым (СНОСКА: См.: Е. Д. Поливанов. О фонетических признаках социально-групповых диалектов и в частности русского стандартного языка. «За марксистское языкознание». М., 1931, стр. 125—126) процессом изменения субстрата литературного языка (от «внетерриториального языка русской интеллигенции» произошла «перемена в сторону расширения... в социальном отношении») и его функций («перестав быть «языком русской государственности», общерусский стандарт стал языком советской культуры»). Форма километр, закономерная в современной литературной речи, пришла в нее из просторечия (а миллиметр, сантиметр и остались просторечными): тип... метр противопоставлен типу ...метр как более просторечный менее просторечному, хотя степень этого противопоставления у разных слов разная.

Различие прикуса и прикуса, километра и километра — это различие разных социальных норм внутри единой общенародной нормы.

В различии подобных форм могут отражаться и другие противопоставления. В истории русского языка уже несколько столетий происходит процесс, который можно назвать «аллегризацией» фонетики: allegro-формы, или формы быстрой речи, характерные для живой беседы, вытесняют lento-формы, формы медленного, «полного» произношения, связанные с речью ораторской и вообще монологической. Этот процесс был заметен уже в эпоху падения редуцированных. П. С. Кузнецов в своем выступлении на дискуссии о синхронии и диахронии в языке говорил: «Редуцированные начинают исчезать... в allegro-формах, а в lento-формах, например в церковном чтении и пении, они еще сохраняются, что отражается и в нотных обозначениях текстов, поющихся в церкви» (СНОСКА: См. сб. «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960, стр. 102—103). То же продолжается и сейчас. «На протяжении всей историй русского литературного языка особенности разговорного стиля постепенно проникают в нейтральный (теряя при этом характер разговорности). В последнее время этот процесс приобрел особую интенсивность» (СНОСКА: См.: М. В. Панов. Фонетика. «Русский язык и советское; общество. Проспект». Алма-Ата, 1962, стр. 86), затронув также поэтическую речь, с чем связано появление «говорного» стиха (Б. М. Эйхенбаум). Причина такой «аллегриации» — тот же самый, закономерно протекающий и особенно интенсивно проходящий в советское время процесс демократизации русского литературного языка — расширение его социальной базы и функций. Здесь сталкиваются разные стилистические нормы.

Можно было бы сказать и килограмм, миллиграмм, и т. д. Но различие килограмма, миллиграмма и килограмма, миллиграмма не несет функциональной нагрузки → представленные этими словами модели не отражают ни различия профессионального и общего языка, ни различия просторечия и литературной речи, ни различия в стилях произношения. Это просто случайное отклонение, в общем-то допустимое системой языка, но не поддерживаемое никакими внеязыковыми факторами. Поэтому слово килограмм, прозвучав, исчезло бы, оставшись сугубо индивидуальным новообразованием (СНОСКА: «Факт нормы может быть «функциональным»...лишь при отношению к другой норме»,— пишет Э. Косериу («Синхрония, диахрония и история», стр. 176). — Подчеркнем еще раз, что мы говорим о «нормативном противопоставлении» не изолированных слов, а моделей). А различие километра и километра, приговора и приговора, поддержанное различием норм языка, удерживается в нашей речевой деятельности. Вообще, по-видимому, все удержавшиеся в ней и сосуществующие варианты, вызывающие гнев пуристов и заставляющие ломать голову специалистов по культуре речи, всегда связаны с социально-групповыми или функционально-стилистическими различиями в речевой деятельности носителей языка. Нельзя не согласиться с шутливым наблюдением, что «доценты носят портфели», в то время как «доценты носят портфели». Можно было бы дополнить его и тем, что именно «доценты использовывают все средства, оплачивают за проезд в троллейбусе» и т. д.

Какова же будет дальнейшая судьба доцента, приговора, километра? Она в принципе может быть троякой:

1. или между соответствующими вариантами установится своего рода равновесие, и каждый из них закрепится за определенной социальной или стилистической нормой, как это случилось с приводом и приводом;

2. или от относительного равновесия варианты будут «двигаться» в сторону вытеснения нового варианта старым: доцент явно теряет свои позиции в пользу доцента. Еще более характерный случай — молодежь, вытесненная молодёжью;

3. или они будут «двигаться» в сторону вытеснения старого варианта новым: довлеть над кем вытесняет довлеть кому.

Иначе говоря, во втором и третьем случаях происходит своего рода сдвиг норм: или общеязыковая норма «заглатывает» стилистическую или социальную, или же, напротив, эта последняя становится общеязыковой. И это единственная форма языкового развития: она предполагает временное сосуществование элементов и выбор одного из них.

В свете сказанного выше интересно обратиться к тому, как определяется норма (в плане нормализации, а не как коррелят системы) специалистами по культуре речи. «Норма есть вскрытая, осознанная реальность языка в его развитии, закономерность, отраженная в обобщенном и общеобязательном правиле... Предлагаемая норма лишь тогда действительно становится нормой, когда отражает объективные законы языка... Жизненной силой обладает лишь та норма, которая отражает реальные тенденции развития языка...» (СНОСКА: В. Г. Костомаров. Культура речи и стиль. М., 1960, стр. 14).

Занимаясь нормализаторской деятельностью, мы выясняем, каковы тенденции развития языка, и закрепляем эти тенденции в виде правил. Имея два варианта типа приговор и приговор, мы должны осознать, относится ли их соотношение к типу 1), 2) или 3), или признать оба, закрепив за каждым свою сферу функционального употребления, или выделить какой-то вариант в качестве перспективного и сделать его нормативным вариантом.

Значит, уже говоря о понятии нормативности и занимаясь нормализаторской деятельностью, мы, в сущности, не можем обойтись без заглядывания в будущее языка, хотя, быть может, и не осознаем этого до конца.

Более того, мы, в опровержение мнения Косериу, не только с большой долей вероятности можем судить о том, «какими будут конкретные изменения» (и не только можем, а делаем это в практике культуры речи на каждом шагу), но и в целом ряде случаев с полной уверенностью предсказываем будущее состояние языка. Это происходит тогда, когда мы можем на достаточно значительный срок вперед предсказать те внешние экстралингвистические факторы, которые обеспечивают сдвиг норм. Так, Е. Д. Поливанов был совершенно логичен, когда он, констатировав процесс «аллегризации», утверждал далее: «Интересно отметить, что если будущее (например, XXV в) историки русского языка стали бы определять современный нам язык на основании стихов Маяковского, то они пришли бы к заключению, что уже в начале XX в. неударенные гласные не произносились, а только по традиции — писались (на самом деле они, конечно, и исчезнут в произношении в будущем русском языке)».

Итак, проблема предсказания языкового будущего есть, в сущности, проблема лингвистической социологии, а не лингвистики. А значит, нужно обратиться к социологам и спросить, умеют ли они предсказывать будущее?

«Умеем»,— ответят они и сошлются на интересный сборник «Количественные методы в социологических исследованиях», выпущенный в Новосибирске в 1964 г. Существует несколько типов математических моделей, позволяющих с довольно большой точностью предсказывать динамику социального и культурного развития. Примером такой модели является «цепная динамическая модель воспроизводства населения», определение «на перспективу» его половозрастного состава (такая работа уже проделана для Новосибирска). Делаются небезуспешные попытки разработать аналогичную модель для миграции населения. Во всяком случае, социологи рассматривают проблему предсказания «социологического будущего» как одну из важнейших проблем своей науки.

Следовательно, мы можем, по крайней мере в принципе, предсказывать будущее языка. А значит, можем и активно направлять его развитие. Ниже мы покажем, что как раз эта задача ставилась в советской науке еще на заре ее истории—в 20-х годах.

К сожалению, возможности технологической организации речи футуристами сильно преувеличивались. На деле они весьма незначительны. Основной путь активного воздействия на язык, как можно видеть даже из сказанного выше, — это перестройка языкового коллектива. Поскольку мы можем говорить о «сознательной переделке», скажем, его социальной структуры (такой «сознательной переделкой» явилась, например, ликвидация эксплуататорских классов и создание социалистического общества), постольку осуществимо и сознательное воздействие на будущее языка.

И это все. В любой момент истории языка любой его элемент находится, так сказать, в динамическом равновесии и испытывает на себе воздействие целого ряда лингвистических, социологических, психологических и иных факторов, большая часть которых для нас пока загадочна. Претензия на сознательное регулирование означает при этом чаще всего попытку вырвать то или иное явление или класс явлений языка из цепи обусловленностей и взаимозависимостей и направить его эволюцию по произвольно выбранному пути, что едва ли возможно.

Школа является единственным проводником действительно сознательного вмешательства в развитие языка. По существу, основная функция школьной грамматики, как указывал А. М. Пешковский, и сводится к усвоению норм общенародного (и более узколитературного) языка. Однако в современной школе эта функция грамматики недооценивается. Именно такой недооценкой обусловлено известное «падение» языка прессы и радиовещания — стилистическая неряшливость, шаблонность и неумение адекватно пользоваться в выразительных целях имеющейся в нашем распоряжении системой языковых средств.

Сейчас мы пожинаем плоды того пренебрежительного отношения к культуре речи в школе, которое было, к сожалению, так типично для 30—50-х годов.

 

 

К теории культуры речи

 

Одно и то же явление в одном речевом акте и даже ситуации, жанре может быть воспринято как вполне адекватное, тогда как в других условиях единодушно воспринимается как грубая ошибка, как преступление против речевого этикета, отклонение от норм культуры речи. Абсолютной правильности, нормативности слова и выражения «на все случаи жизни» не существует. Правильность литературного выражения выступает функцией коммуникативно-стилистической целесообразности каждого данного высказывания (а также — с убывающей силой зависимости — каждой данной ситуации, речевого жанра, функционального стиля, вообще более широкой и всеобщей сферы применения языка). Такая функциональная целесообразность языковой единицы, отраженная в общественно узаконенной широко распространенной оценке ее как адекватной или недостаточной в таком-то типе речевого задания, должна быть признана важнейшим критерием отнесения данной единицы к норме.

Критерий коммуникативной целесообразности тесно связан с понятием речевой деятельности. Высказывание целесообразно, если в результате его использования достигнута цель, поставленная говорящим в «деятельностном» акте, если потребность говорящего (в широком смысле) удовлетворена при помощи этого высказывания и не возникло никаких дополнительных факторов (непонимание, эмоционально-отрицательная оценка и т. д.), препятствующих завершению деятельностного акта.

Критерий коммуникативной целесообразности существен при определении нормативности явления и вообще культурности речи, ибо язык прежде всего — средство общения, а всякое общение целенаправленно (СНОСКА: Есть глубокий лингвистический смысл в следующем известном высказывании: «...нельзя говорить одинаково на заводском митинге и в казачьей деревне, на студенческом собрании и в крестьянской избе, с трибуны III Думы и со страниц зарубежного органа. Искусство всякого пропагандиста и всякого агитатора в том и состоит, чтобы наилучшим образом повлиять на данную аудиторию, делая для нее известную истину возможно более убедительной, возможно лучше усвояемой, возможно нагляднее и тверже запечатлеваемой» (В. И. Ленин. Соч., т. 17, стр. 304)). Поэтому важной предпосылкой предлагаемого подхода является построение типологии речевых заданий, разграничение форм языка и речи (устная и письменная, монолог и диалог и др.), речевых жанров и стилей, а также выделение типовых ситуаций и типовых средств общения. Оптимальным было бы создание целостной теории речевого поведения, или теории речевой деятельности, куда все эти моменты входили бы на правах структурных компонентов.

Такая мысль не нова, и здесь хотелось бы лишь привлечь внимание к ее реализации в работах предшествующих лет. Исходя от И. А. Бодуэна де Куртенэ, она получила развитие у его петербургских учеников. Е. Д. Поливанов отмечал, что «значение» слова в практике речевого общения всегда дополняется и «прецизируется», во-первых, контекстом; во-вторых, «разнообразными видоизменениями звуковой стороны»; в-третьих, жестами. «Не надо думать, что эти стороны речевого процесса есть нечто, не подлежащее ведению лингвистики, то есть науки о языке. Только, разумеется, рассмотрение этих фактов... составляет особый самостоятельный раздел лингвистики...» (СНОСКА: Е. Д. Поливанов. По поводу «звуковых жестов» японского языка. «Сборники по теории поэтического языка», I. Пг., 1916, стр. 32). Л. П. Якубинский вслед за ним сожалел, что современное языкознание «не ставит своей задачей изучение функциональных многообразий речи во всем их объеме» (СНОСКА: Л. П. Якубинский. О диалогической речи. «Русская речь», I. Пг., 1923, стр. 194). В программе курса по эволюции речи изучение функциональных многообразий (функциональных стилей) речи прямо связывается им с «целями речи» (СНОСКА: См.: Л. П. Якубинский. Программа курса лекций «Эволюция речи». «Записки Института живого слова», I. Пг., 1919, стр. 85) и т. д.

Особый интерес представляет незаслуженно забытая концепция «лингвистической технологии», у истоков которой стоят два направления: одна из литературных школ, получивших общий ярлык «русского футуризма» (СНОСКА: Весьма неправомерно, ибо таким образом были объединены разные взгляды разных людей; это название, по замечанию Ю. П. Тынянова («Архаисты и новаторы». Л., 1929, стр. 581), «нечто вроде фамилии, под которой ходят разные родственники и даже однофамильцы»), и петербургская лингвистическая школа. Точка зрения футуризма четко сформулирована в статьях С. Третьякова в журнале «ЛЕФ»; сущность ее следующая: «И если программой-максимум футуристов является... сознательная реорганизаций языка применительно к новым формам бытия..., то программой-минимум футуристов-речевиков является постановка своего языкового мастерства на службу практическим задачам дня», с тем чтобы «сделать всех активными хозяевами языка» (СНОСКА: С. Третьяков. Откуда и куда? [Перспективы футуризма]. «ЛЕФ». М.—Пг., 1923, № 1, стр. 202), чтобы массы «могли бы сообразно задачам пользования им находить те формы, которые являются для каждого данного случая наиболее целесообразными» (СНОСКА: С. Третьяков. «Трибуна ЛЕФа». «ЛЕФ»,1923, № 3,стр. 160—164). Эта точка зрения оказалась в своих основных чертах совпадающей с теми выводами, к которым пришли бодуэновцы, и прежде других Л. П. Якубинский, который указывал: «Задача науки не только исследовать действительность, но и участвовать в ее преобразовании; языкознание отчасти выполняет эту задачу, поскольку оно давало и дает теоретическую основу для разработки практики воспитания и обучения речи в школе; но его значение — значение прикладное — неизмеримо возрастает, если оно направит свое внимание на такие объективно существующие в быту и обусловленные им технически различные формы организованного речевого поведения человека, как устная публичная (т. е. «ораторская») речь или речь письменная публичная, в частности публицистическая... Техника речи подразумевает технологию речи; технология речи — вот то, что должно родить из себя современное научное языкознание, что заставляет его родить действительность» (СНОСКА: Л. П. Якубинский. О снижении высокого стиля у Ленина. «ЛЕФ», 1924, № 1, стр. 71—72. Характерно, что еще в 1918 г. в качестве одной из основных задач Института живого слова им было выдвинуто «создание науки об искусстве речи»). На сходных позициях стоял Г. О. Винокур, прямо заявлявший: «...поскольку говоришь о стиле, необходимо становиться на телеологическую точку зрения... не доказано еще, что лингвистика органически чужда телеологии. Наоборот, можно доказать обратное...» (СНОСКА: Г. О. Винокур. Новая литература по поэтике. «ЛЕФ», 1923,№ 1, стр. 240. Ср. также его идею «телеологической рационализации пользования языком» («Культура языка». М„ 1925, стр. 24. Аналогичные мысли высказывал Б. М. Эйхенбаум). Действительно, речевая деятельность, как и всякая деятельность, связана с предварительной постановкой цели и подбором средств оптимального ее достижения (СНОСКА: Во всяком случае, таково понимание деятельности в современной психологии и физиологии высшей нервной деятельности (см., например: А. Н. Леонтьев. Проблемы развития психики, изд. 2, доп., М., 1965; Н. А. Бернштейн, Очерки по физиологии движений и физиологии активности. М., 1966)).

В 30-х годах схожие воззрения находим в кругу М. М. Бахтина, например: «...методологически-обоснованный порядок изучения языка должен быть таков: 1) формы и типы речевого взаимодействия в связи с конкретными условиями его; 2) формы отдельных высказываний... в тесной связи со взаимодействием, элементами которого они являются...; 3) исходя отсюда, пересмотр форм языка в их обычной лингвистической трактовке» (СНОСКА: В. Н. Волошинов. Марксизм и философия языка. Л., 1929,стр. 114).

От Бодуэна же, без сомнения, идет линия разработки этих проблем в пражской школе, которой, кстати, принадлежит приоритет в толковании «правильности» как соответствия языкового средства данной цели: любое словесное проявление должно оцениваться «в терминах его адекватности цели, с точки зрения того, удовлетворительно ли оно выполняет данную цель» (СНОСКА: V. Prochaska. Poznamky k prekladatelske technice. SaS,VIII, I, 1952, стр. З (цит. по статье: Т. В. Булыгина. «Пражская лингвистическая школа». В сб.: «Основные направления структурализма». М., 1964, стр. 122; в этой же статье прекрасно изложены воззрения пражцев по данному вопросу)).

Сейчас работы, направленные на создание единой теории речевого поведения, ведутся в разных странах, хотя и под разными углами зрения. Таково японское направление «языкового существования», информация о котором у нас пока еще крайне недостаточна; во всяком случае представители этого направления рассматривают язык «как целенаправленное действие, целенаправленную деятельность человека» (СНОСКА: Цит. по статье: Н. И. Конрад. О «языковом существовании». «Японский лингвистический сборник». М., 1959, стр. 6; см. также: С. В. Неверов. Об истоках теории языкового существования. В сб.: «Историко-филологические исследования». М, 1967). В сущности, это и есть общая теория речевой деятельности, специализированная в направлении потребностей практической культуры речи. Таковы же некоторые американские работы по «массовой коммуникации», в особенности те из них, которые относятся к так называемому анализу содержани



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-03-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: