Александр Цыганов ВОЛОГОДСКИЕ РАССКАЗЫ




ЗА МИЛУЮ ДУШУ

(Из недавнего)

Сыну

Отец с матерью уехали в отпуск, но об этом мой старший брат Игорь не знает, потому что он служит в армии.

А я теперь живу у бабушки Кати. Она такая добрая, хоть рану лечи. У нее нет дедушки: он сгорел в сталинградском огне. Так мне ответила бабушка, а потом долго смотрела на мутно улыбавшегося парня, потому что фотография на стене, где он изображен, похожа на старый горчичник.

Сейчас я лежу в постели, а бабушка раздабривает спичечный огонек трубчатой берестой и негромко бормочет:

– Гори, родимая, гори… Загорайся, что ты!

А скоро банное тепло входит и в кухню, где мы завтракаем. В это время прибегает Санька Чуваш, недавно приехавший с женой в нашу деревню.

– Тетя Катя! – Санька мотает головой, унимая дыхание. – У Маруськи скула выскочила, посмотри! А я пока за фершалом в Теряево слетаю!..

Мы идем по снегу, который хрустит, как молодая капуста на зубах, а Санька Чуваш, лихо работая руками и ногами, бежит в другую сторону. Мне кажется, что Саньке хочется взлететь, но это у него не получается, и потому он злится.

В доме Чуваша застаем несколько женщин, среди которых неподвижно стоит и сама Маруся. У нее удивленное выражение лица. Тут же суетится Веня-лесничий с большим кадыком на тонкой морщинистой шее.

При нашем появлении все расступаются, и бабушка внимательно исследует сдвинутую скулу Маруси, попутно вытерев у той слезинку под глазом. Потом смотрит на меня:

– Милушко, кто это там по улице-то бежит? Чисто заяц!

Я лезу к окну, но тут сзади раздается приглушенный вскрик.

– Ну, бабка Катя! – восхищенно цокает Веня-лесничий. – Дала разá – и все лечение!

Сама Маруся, еще не веря в исцеление, трогает лицо перед зеркалом и вдруг хохочет:

– Мой-от скимник учесал в Теряево. Ничо: пусть с похмелья-то проветрится!

– Слышь, теть Катя, – грустно обращается к бабушке лесничий, – помоги тогда уж и мне: нос болит, не знаю чего и делать…

– А ты, парень, больше колупай, тогды и совсем отвалится, что ты!.. Омой его хорошенько чистой водицей да махонькую тряпицу наложь, а грязными-то папоротками за него поменьше хватайся.

Тут возвращается Санька Чуваш и с порога скороговорит:

– Счас-счас… Марусенька… фу-у… это, врачиха придет! – Но он быстро соображает, что все уже в порядке, и только качает головой: – Ну, женщины, женщины!.. У вас вот всегда заторопка вместе со спотычкой живут…

* * *

Вода в проруби похожа на сказочный глаз, обложенный увалом сверкающего снега, и я боюсь, что после очередного наклона бабушку заманит в себя эта чаруса, и тогда ей не хватит сил удержаться за края наледи своими голыми руками.

Наконец бабушка укладывает выполосканное белье на гнутое коромысло, и мы тихонько движемся по тропинке в горушку.

В огороде развешиваем тотчас крахмально захрустевшее белье на веревку; мне страшно и одновременно тревожно-радостно за бабушку: в этакий мороз, когда любой порыв ветра ощущается на лице порезом, она удивительно спокойно колдует открытыми руками на стуже, не замечая и поземки, неистово-сухо стегавшей ее ноги над съехавшими к икрам бумажными чулками.

В избе бабушка мимоходом прикладывает к теплому припечью ладони и, деловито проговорив: «Гли-ко, и не чуют», – идет на кухню мыть пол. Потом она перебирает лук на полатях и носит дрова на завтра. А ближе к вечеру принимается готовить кормежку скотине.

С цинковым ведром бабушка уходит во двор, и вскоре оттуда слышится ее громкий голос, а из полуоткрытых дверей вырывается овца. Она блеет и не знает, что делать: свежий воздух опьяняет ее.

На поимку беглянки бабушка кличет меня.

Проходивший мимо сосед Витя Ложкин помогает нам, оставив на дороге вязанку виц, чтобы овца думала, что и здесь ей хода не будет.

– Биля-биля, биля, иди, милая, домой, – искательно приглашает бабушка. – Иди, я тя накормлю да застану.

Овца нерешительно двигается к хлеву, поминутно останавливаясь и вздрагивая.

– Биля-биля, биля, – наладилась бабушка, – иди-иди, милая!.. У-у, нишшая палка, – говорит она, когда за овцой закрывается воротница.

* * *

В сумерках к нам на посиделки приходит Лидия Аропланиха, прозванная так за вечную спешку.

– Ну и мороз на дворе, – жалуется Лидия, вешая пальто на покупную вешалку с нотным расположением крючков. – В такой мороз только волков морозь!.. Как живется-работается-то, хозяюшка?

– А как и всю жизнь, – бабушка с улыбкой смотрит на Лидию. – За милую душу. Да ты проходи, девушка, я только руки сполосну.

В передней от тепла лениво шевелятся занавески, и равномерно тихо шумит на разрисованном алыми розами подносе медный самовар; в доме покой и некое общее блаженство. Хорошо.

– На-ко, родимый, – бабушка подсовывает мне кружку молока, отрезает кусок пышного пирога. – Ты ешь, а сам слушай, если в охотку.

Я принимаюсь за еду.

– Так какой у нас год-от? – спрашивает бабушка Лидию.

– А… как это, какой? – та в замешательстве пожимает плечами.

– Ну викосный или нет?

– А високосный, девка!

– Черти родятся.

– Батюшки мои: да что еще за черти?

Бабушка посмеялась:

– Да мама моя, покойная головушка, говаривала так… Как, мол, високосный год, так черти и родятся. В эту-то пору и случаются, значит, всякие истории. Сколько живу, а без их, истинный бог, не обходилось…

Я сижу с разинутым ртом.

– Ешь-ешь, батюшко.

Я опять принимаюсь за молоко и пирог, но делаю уши «топориком» – слушаю.

– А что за истории-то? – Лидия, отставив недопитую чашку чая, пододвигается ближе и, подперев щеку ладонью, со вниманием склоняет голову.

– Да всякие, всех и не упомнишь: голова ноне не та. У меня вон еще тятя, когда жив был, шел пораз зимарем и слышит: кто-то ему навстречу с писнями вышагивает. Тятя-то за кустики – да оттуда и пригляделся: батюшки-светы, леший поет-то!..

– Да дальше-то, Кузьмовна, дальше, – нетерпеливо подталкивает Лидия, заинтересованная рассказом.

– Дальше-то?.. А тятя видит такое дело, взял свои руки крест-накрест, вот так-от, – бабушка показывает, как отец захватил руки, – да и смотрит из-за кустов-то – чо это там леший надумает. А тот, девка моя, не доходя до тяти, взял да и свернул в лес. Токо гул за им стоит да сучья трещат. Помогло крестное-то знаменье, помогло…

– Ба-бушка… а леший большой бывает?

– Большой, большой он, дьяволок, выше темного леса вьется… Или вот тоже не забыть до самой смерти, – продолжает она, неподвижно глядя перед собой: – Двадцатые годы, небось, были-то… Верно, верно, двадцатые. Тятя как раз новый дом рубил: старый-то негож уж был. Ну, сделали мужики все честь по чести, тятя их за стол усадил…

– А кто еще-то был? – прищурив подслеповатые щелочки раскосых глаз, быстро встревает дотошная Лидия.

– Да кто был… Колька Таратайка с Павшинского, Миша Демушка… вот. Ну, значит, наладились мужики-то выпивать, и… кобель тут забегает. Черный весь из себя…

– Кобе-ель?

– Говорю дак! Подбегает к столу и на батька мово внимание устремляет. А тятя и виду не показывает, будто пустое место рядом. Выпили мужики, закусили; тятя тогды развернулся – да стаканом-то кобелю в лоб! Стакан вдребезги, кобель – в двери. Я ишо маленькая была о ту пору, а помню: то ли приболела, то ли так какого-то лешего все-то по лавкам, стойно оглашенная, носилась – это взад да вперед, взад да вперед… Ладно; и пошел у нас мор. Коровенка сдохла, а загодя годик и баран загнулся… ой, тоже!..

– Подожди, Кузьмовна! Да кто это был-то, все в ум не возьму?..

– Кто-кто. Хозяюшко.

– Господибожемой! – истово перекрестилась Лидия, очень набожная старушка.

– Вот-вот, сам хозяюшко и был, – продолжает бабушка и, подсунув мне еще пирога, поясняет: – Это только в новый-то дом войдешь, так кряду чётыре раза и скажи: «Батюшко-хозяюшко, не рассердись, пусти нас в избу». Тогда и входи. А тятя заместо этого – стаканом пó лбу! Да тут не только домовой, любая нюха кулаки расшиперит…

Я тем временем справился с едой и теснее придвинулся к бабушке.

– Ой ты, батюшко, – она ласково усмехается. – Напугался, чай, сердешный. Будет, давай: не слушай старых-то хрычовок, мы это шутейно.

– Гли-ко, товарка, у тя и пироги-то уж больно сдобны! – в который раз нахваливает Лидия. – Добры, добры! Где дрожжами-то разбогатела?

– А Ванька намедни с Мурманской послал.

– Маленько не отсыплешь?

– Забегай заутра, дам, отчего не дать-то? Седни-то на полати не забраться – темно, ишо хребет остатки доломаю.

Лидия негромко смеется.

– Заходи, матушка, – повторяет бабушка. – У меня там квашни еще на три останется, не меньше. Вчерась, правда, Маруська была, так пришлось дать.

– Ой, та-та вы-ыпросит! А не выпросит, так с руками живьем выдерет! – сердито бормочет Лидия, привычно-быстро зачесывая за уши снежные волосы. Потом долго молчит, часто моргает. – А спасибо тогда, Кузьмовна! С дрожжами-то сама знаешь, каково нынче…

– А не за што, – ответствует бабушка. – Не в городе, благословесь, и живем: хватись, и свои, глядишь, помогут…

– Господи-и! Разговоров-то об этом!

– Мгм… – Бабушка молчит. Только пальцы ее проворно перебирают тяжелые золотистые кисти скатерти, хранившейся еще с тех пор, когда они с дедушкой были совсем молодые.

– Э-э… ты чего это, девка? – спрашивает Лидия.

Бабушка тотчас поводит головой, точно отгоняет эту нежданно нахлынувшую минуту-печаль:

– Да вспомнила, Лидка, голодные годы, и сама, дура, не знаю зачем… Я, Валька Климиха, Ольга Самойлова… корочек насобирали… у меня тоже немного было. Идем, как сейчас вижу, из Благовещенья, а возле Горелого болота набросились на нас лиходеи какие-то да кусочки-то наши и отобрали… Ну ладно, што отобрали, им ведь тоже ись-то хотелось, дак исколотили-то зачем, не пойму?.. Пришла домой, села на лавку и заплакала красными слезами, до чего нехорошо на душе было. А на столе хоть шаром покати…

– Ба-аб… а какие песни леший пел?.. – неожиданно для всех вдруг робко спрашиваю я.

Лидия хлопнула себя по ноге и рассмеялась – как сухой горох по полу рассыпала.

– Ну и будет, не маленькие. – Бабушка прижимает меня к себе. – А какие, батюшко мой, пел… писен много на белом свете; сказывают, и людей для этого нарошно ставят, ездят по деревням да пишут… вот и горланил, охламон, делать-то ему больше нечего… – Она прислушивается к стуку в сенях, затем быстро отправляется туда: – Все-то забываю лампочку в коридоре ввернуть.

Возвращается с бригадиром Кленовым, который на ходу говорит:

– У меня такое дело до тебя, тетя Катя… прямо не знаю, какое!..

– Выпей-ко чайку с улицы, – предлагает ему бабушка, – а потом уж и о деле рассказывай.

Кленов здоровается с нами и, держа стакан обеими руками, делает крупные глотки.

– Так чо там стряслось-то, Сергий Иванович?

– Да стряслось, понимаешь… не знаю, как и начать…

– А нечего, батюшко Сергий Иванович, и начинать: на скотный двор опять ты пришел сватать.

– Ты-то, Екатерина Кузьминична, всегда выручишь, – кашляет бригадир, не пытаясь и вывернуться. – Ей-богу – никого нету, всех обежал. Леха Маракасов опять лыка не вяжет.

– Нет, нет, седни не могу, – отказывается бабушка. – Да и спиной не разогнуться: овца, паразитка, торкнула, дак все еще ноет.

– А ты в отгородку застань, – советует Сергей Иванович. – Я у себя отгородку сделал, любо-дорого посмотреть.

– А и… не надо. Попрошу Кольку Мишкина, в воскресенье и заколет. Будет знать, как грабли-то распускать.

Раскрасневшийся Кленов смеется и еще раз напоминает о своем деле:

– Дак как, Кузьмовна, с дежурством-то? Понимаешь, две коровы вот-вот должны отелиться, а и присмотреть некому, беда, да и только.

– Нет, нет, и не проси. Не пойду. А когда идти-то?

– Да надо бы сейчас.

– Отелы – что роды бабьи, сохрани господи. – Бабушка надевает фуфайку, ищет рукавицы.

Кленов, не в силах выразить благодарность, лишь усиленно мигает глазами и молча улыбается.

– Давай, батюшко, я тебя уложу, – бабушка раздевает меня и укладывает в постель. – Во-от, спи теперь, милушко, спи. – Маленькая, худенькая, она склоняет укутанное старым полушалком личико, щекочет губами мой нос: – Ты спи и никого не бойся: я вот тута, с тобой. А завтра с утра пирогов напекем. Твоих любимых, хошь?

– Хочу, баушка… – тяну я; тут мои глаза слипаются окончательно, я засыпаю…

 

И снится мне удивительный сон: будто идет по дороге леший, в полотняной серой рубахе, высокий-высокий, но нисколечко не страшный.

Леший о чем-то громко поет и ест бабушкины пироги с творогом.

 

СВЕТЛО И ЯСНО

Брату Коле

Бегал я тогда в четвертый класс. Учила нас Ирина Васильевна Хоботова, старая уже, строгая женщина, у которой в свое время сидели за партами еще наши родители.

Все четыре класса начальной школы, разделенные интервалами парт, располагались в просторной комнате полупустого дома, окруженного большим старым садом, пугавшим нас своей сказочной зеленой дремучестью.

Обязательно раз в месяц Ирина Васильевна устраивала встречи с ветеранами второй мировой, на которые ежеразно являлся ее муж – Алеша Дама-первая, прозванный так за стамой – негнущийся – указательный палец правой руки (в картах к тому времени мы уже соображали не хуже взрослых).

Однажды, во время вот такой очередной встречи с ветераном, в класс неожиданно вошла молодая девушка в сопровождении Хоботовой.

Ирина Васильевна сдержанным кивком поблагодарила мужа, и тот неторопливо отправился во двор заниматься своими хозяйскими делами.

Девушка была красива, и это понимали даже мы, четвероклашки, с молчаливым любопытством уставившиеся на нее, слегка покрасневшую от столь пристального внимания.

– Познакомьтесь, ребята, – представила девушку Ирина Васильевна. – Ваша новая учительница Наталья Анатольевна. Она будет вести литературу и историю.

На уроках Натальи Анатольевны было интересно, и все ее рассказы казались нам настолько правдивыми, точно она сама являлась каким-то чудодейственным образом очевидцем тех легендарных событий.

Помню, как-то после урока истории подскочил ко мне дружок Колька Ожогин и, угрожая воображаемым копьем, воинственно надрывался:

– Я – Пересвет, ты – Челубей! Защищайся! Я – Пересвет, ты – Челубей!

Для проживания Наталье Анатольевне выделили комнатку возле класса, но на выходные она уходила к тетке в Нефедьево, а дорога туда вела через нашу деревню.

В одну из суббот мы с Колькой, отстав от ребят и размахивая полевыми сумками, брели из школы, довольные, что впереди нас ожидало целое свободное воскресенье.

Заслышав чьи-то шаги, мы дружно обернулись и увидели Наталью Анатольевну.

– Ребята, – весело проговорила она, догнав нас на дороге у Дымарки, возле мостика через ручей. – Кажется, нам по пути? Не против, если я пойду с вами?

Она еще спрашивала об этом!.. Мы были, конечно, рады, но не показывали этого ни капельки. Только первое время не знали, как держать себя с учительницей, и лишь пыжились да молчали.

Но Наталья Анатольевна легко и непринужденно разрушила эту преграду, о чем-то рассказывая, и вскоре все стало на свои места. И мы уже со спокойной душой выбалтывали ей наши мальчишеские секреты, чего никогда бы в другом разе не допустили под самыми что ни на есть лютыми пытками.

Колька, например, рассказал, что еще только вчера Ленька Вешкарёв на спор съел лапку от живой лягушки и даже не поморщился.

Наталья Анатольевна удивленно хлопала глазами, а под нашими ногами с удовольствием шелестела ломкая разноцветная листва, упругим густым слоем усеявшая тропинку.

Вскоре мы подошли к деревне. Наталья Анатольевна поинтересовалась, любим ли мы читать.

– Я давно просил книжку про войну, – пожаловался Колька, – да все, говорят, нету.

– А знаете что, ребята, – вдруг предложила учительница, – я могу достать книг, каких хотите, только надо идти в Нефедьево. У меня ведь тетя завбиблиотекой. Но вот только как посмотрят на это ваши родители?

– Разреша-ат, – твердо заверил Колька.

Но его как раз и не отпустили: Колька мой сосед, живет через дорогу, поэтому я слышал, как он напрасно хныкал, выпрашиваясь у своего малоразговорчивого и постоянно занятого работой отца.

Моих, к счастью, дома не оказалось, и, похватав в карманы пожевать, я пулей вылетел на улицу, радостно сообщив Наталье Анатольевне, что мне разрешено.

Сколько потом было хожено-перехожено, но никогда не позабудется отчего-то и посейчас видимая зеленой та, до обидного короткая дорога к тетке и обратно! До сих пор музыкой звучит повествование о жестоких корсарах морей и о благородных храбрых людях, вступивших в смертельную схватку с пиратами. А как мне хотелось быть на месте того юнги!..

Но неожиданно рассказ обрывается, а в расширенных глазах Натальи Анатольевны застывает такая беззащитная ранимость, что меня прямо толкает к ней, как к матери…

– Ой, – переводит дыхание Наталья Анатольевна, прижимая руки в просвечивающих перчатках к щекам, – понимаешь, вспомнила рисунок: тот Сильвер своим железным костылем убивает одного матроса, который отказался быть в его шайке. До сих пор жалко того моряка!..

От Нефедьева я бежал на всех парусах, подпрыгивал и громко пел, держа обеими руками книгу с изображением старинного корабля и тисненой витиеватой надписью: «Р. Стивенсон. Остров сокровищ».

…С этого дня все переменилось: я жил постоянными думами о Наталье Анатольевне, она мне даже снилась, и я внезапно открывал глаза среди ночи, с замиранием вслушиваясь в стук собственного сердца. А мир все так же, как и в тот день, был полон глубокой сладкой тоски…

Но однажды Наталья Анатольевна не пришла в школу. Бобылиха Анюта, деревенская всезнайка, рассказала женщинам у колодца, что за новой учительницей приехал красивый жених на своей машине и увез ее в город.

Я сразу до белого каления возненавидел бобылиху и каждодневно не находил себе места, дожидаясь Наталью Анатольевну. Но она так уже больше и не пришла к нам в школу. Тогда я набрался смелости и обратился к Ирине Васильевне.

– Она… уехала, – помедлив, ответила Хоботова и, внимательно посмотрев на мое кислое лицо, добавила, как взрослому: – Не унывай: ты еще только начинаешь жить. Надо быть готовым ко всему, дружок.

Еле сдерживаясь, я убежал за школу и там, в стороне от людских глаз, вволю наплакался, а надо мной негрейким пятном ехидно торчало комолое солнце…

Немало времени прошло с тех пор. Многое забылось памятью из моего детства, но я всегда помнил, и буду хранить в сердце своем то далекое-далекое, мальчишеское, потому что видится оно светло и ясно

ВО СВЯТОЙ ЧАС!

Моей бабушке, Екатерине Кузьминичне

Испытывая особую радость, Волнухин натаскал про запас полную ванну чистой озерной воды, наполнил деревянную кадку в прихожей и заодно не обделил вниманием все кухонные чугунки с кастрюлями, а на настойчивые увещевания матери лишь добродушно кивал в ответ и потаенно как-то улыбался.

Потом Волнухин сел к окну и, глядя на безлюдную улицу, стал припоминать, сколько горя в свое время ему пришлось хлебнуть из-за этой самой воды. Особенно в летнюю пору. Бывало, жара настолько расходилась, что мальчишки, казалось, дневали и ночевали в воде, сама деревня будто вымирала; и только над тоскливой волнухинской головой неумолимо висел родительский наказ – во что бы то ни стало полить огородные грядки! А на это уходило целых полдня! И Волнухин, обливаясь потом, таскал и таскал, словно вол, те треклятые ведра, потеряв им счет и совершенно безразличный ко всему на свете… Теперь же было жаль тех далеких детских дней.

Тем временем мать хлопотливо собиралась в путь. Чтобы не забыть ничего, она сначала складывала припасы на стол, а потом уже в сумку.

Рядом с поджаристыми пирогами, обмазанными маслом, легла крупа в мешочке, пяток яиц, сладкий чай и бутылка настоянной на рябине водки. Отдельно был положен плоский газетный сверток. Прихватили и гвозди с молотком – сегодня все это было необходимо.

Мать заперла дом на замок, по привычке приткнув еще с порога батожком, и они с сыном по-задворками Мишиного огорода, низом, сокращая путь, вышли за деревню на дорогу.

Дорога эта была знакома Волнухину каждым своим отворотом, всякой попутной горушкой. Вот заросшие бурьяном и пожухлой пыльной крапивой развалины сруба, где и теперь еще враскосяк валяются трухлявые, с коричневым замшевым нутром вековечные бревна.

Здесь в свое время стоял овин – пристанище и утеха деревенских пацанов. В одной половине содержались совхозные лошади, а в другой годами хранилась треста. Ее было так много, что даже деревянный пол был всегда ею устлан. И вот ребята придумали испытание, которое выявляло самого сильного и ловкого. Они по одному с разных концов взбирались на поперечную балку, осторожно сближались друг с другом, примеряясь, как бы поудобнее да понадежнее уцепиться за соседа, а после навернуть того вниз, на тресту. На смену поверженного тотчас взбирался новый желающий, и все начиналось сызнова. И так длилось до тех пор, пока, наконец, не выявлялся победитель.

Волнухин не ходил в самых сильных, но природная цепкость и мальчишеское упрямство помогали ему тогда, в детские годы, держаться впереди.

…Дорога круто обогнула обезвоженную лагуну, засоренную головастым черным топляком, обнаженно-нелепо торчащим сейчас из застывшего ила, хотя когда-то здесь до глубокой осени плескалась вода.

В один из зимний дней ребята, возвращаясь из школы, задумали махнуть прямиком, – через лагуну. Все остановились у берега и заспорили, выясняя, кто решится идти первым: то место считалось опасным, застывало совсем никудышно.

Когда спор был в разгаре, Волнухин неуверенно ступил на гладкий, в разводах волнистых трещин лед и, косясь на удившего в стороне хромого старика Бревнова, направился к своему берегу. Затаив дыхание, ребята следили за Волнухиным…

…Ко дну его не пустил портфель, перекинутый на веревочных лямках за спину. Хватаясь за обжигающие края слизкой, как налим, наледи, Волнухин молча пытался выкарабкаться наверх. Кричать ему было стыдно, потому что он еще не понял всей опасности своего положения.

Бросив лунку, к нему уже торопливо хромал испуганный дед Бревнов. На полдороге он неловко упал на живот, подполз и протянул руку, за которую тут же ухватился Волнухин. Потом Бревнов самолично сопроводил закоченевшего Волнухина домой, а сзади шли, восхищенно переговариваясь, ребята. И хотя позже ему попало от родителей за эту выходку, он был доволен: еще долго Волнухину завидовали все деревенские ребята.

…Мать вслух удивлялась, вспомнив, что Волнухин подъехал как раз на Покров. «А я еще подумала: вот хорошо бы парень к Покрову угодил», – улыбаясь, еще раз проговорила она и показала на деревню: от крайней усадьбы отделились две темные согнутые фигуры и двинулись вдоль пустого замершего огорода.

– Ведь опоздали бабы-то: вместе собирались идти, – поправив черный платок, мать сокрушенно покачала головой, и они пошли дальше.

От воспоминаний Волнухин оживился, обо всем дотошно расспрашивал мать, удивляясь каждой мало-мальски интересной новости.

Затем невольно взгрустнул, увидев одинокое просторное здание в окружении вековых высоченных сосен; начисто высаженными окнами, как пустыми глазницами, смотрела на Волнухина его фефеловская начальная школа, куда было выбегано целых четыре года.

Теперь, конечно, не сохранилась та парта, за которой вместе с Волнухиным сидела невысокая девочка с удивительными прозрачными глазами. Помнится, проходили они счет, магазинных костяных палочек не хватало, тогда учительница дала задание, и Волнухин с отцом ходили в лес на Васино болото, где отец настрогал много аккуратных из березы и черемухи палочек.

Придя на урок и увидев, что у соседки с удивительными глазами палочек нет, Волнухин отдал ей часть своих, а позже, подгоняемый каким-то странным, приятным страхом, подсунул девочке в сумку красные яблоки, что дала ему мать на верхосытку после обеда…

Дорога в последний раз вильнула одним из своих многочисленных отворотов и вывела к отводку, за которым располагалось кладбище, обнесенное некогда белой, в метр высотой, круговой стеной.

Мать приблизилась к могиле отца, низко поклонилась, проговорив: «Здравствуй, батюшко Иван Иванович»; затем принялась подравнивать обсыпавшийся от времени холмик, а Волнухин, развернув плоский газетный сверток, достал фотографию отца, врезанную в дерево. Потом он приколачивал портрет к кресту, а сзади молча стояла мать…

– Вот и добро, – проронила она, когда работа была закончена. – Теперь и с подписью, дак куда еще лучше. Уж не обидится батько-то.

Она посыпала на могилу крупы, затем положила яйца с пирогом и усердно разгладила вокруг землю. Разбавила стопку водки принесенным чаем: «Батько-то так любил» – и приткнула рядом, а после позвала сына. Водка только обожгла горло Волнухину…

Вскоре послышались голоса: в черных плюшевых жакетках, согнутые, пришли деревенские старушки. Они сразу деловито разбрелись по «своим» могилкам, а потом мать пригласила их к себе, и когда старушки выпили чуток, мать сказала им, что сам, видно, обижен на нее, потому что снится по ночам.

– А ты хоть, девка, отпела его? – спросила тогда своим резким скрипучим голосом Поликсена-цыганка, смирная одинокая старушка. Мать повернулась к ней.

– Съезди прямо в Кириллов, в церьков, там тебе поп отпоет, так ты эту землю-то отпетую и положи на могилку, – разъяснила Поликсена

Волнухин стоял рядом, ужав голову в поднятый воротник плаща, смотрел на могилу с большим еловым крестом и с трудом понимал, что там лежит его отец, который ходил, думал, работал, читал… Который жил и который, наверное, живет в нем, Волнухине, но живет не своей, а его жизнью, а раз так, то и он, Волнухин, живет в отце, потому что он частица его, а отец теперь в могиле, и он, Волнухин, навсегда уже связан через отца с нею, с этой могилой, деревней, отсюда и начинаются его жизнь и родина – вот отчего его так неумолимо-незаметно влечет сюда, на эту отпетую, на эту оплаканную землю…

Подумалось о себе. На жизнь вроде обижаться не стоит. Правда, после института Волнухину пришлось несколько лет поошиваться по съемным квартирам, пока завод, что крепко держится на плаву, не выделил ему благоустроенную квартиру. Женился, родились дочки-двойняшки; да и на работе относятся хорошо, ценные специалисты, известное дело, всегда были на вес золота.

Но за внешней благополучностью все явственнее пробивалось смутное беспокойство, которое Волнухин, сколько бы ни старался, не мог себе объяснить. И только недавно, просматривая альбом с фотографиями и увидев свой дом, он точно бы, наконец, понял, что его так долго, много дней маяло и без чего невозможно – каждому на этой земле. И тогда, накупив подарков матери и заказав портрет отца, Волнухин в первый же свободный день отправился на родину.

…Обратно они возвращались с матерью одни, старушки решили еще «заскочить к товаркам» в Ереминское.

Оставшуюся часть дня Волнухин провозился по хозяйству, а потом они с матерью за разговорами да за чаем незаметно просидели до первых петухов.

А утром Волнухин – сколько ни отговаривался – был нагружен всевозможными узелками и свертками, так что с трудом дотащился до автобусной остановки. Вскоре все пассажиры забрались в автобус, и только Волнухин, несмотря на то, что водитель уже неоднократно сигналил, все стоял на подножке, держась за приоткрытую дверцу.

– Пора, сынок, – тихо сказала мать и, торопливо перекрестив Волнухина, просто добавила: – В час добрый, во святой…

Волнухин опустил голову, дверца за ним быстро захлопнулась, и за всю дорогу он не произнес ни слова, хотя соседка-хохотушка в соломенных кудряшках настойчиво пыталась с ним заигрывать.

А мать на другой же день отправилась в город выполнять наказ товарки.

ОДИН

Арсению не спалось. Он ворочался с боку на бок, чесал худую грудь, глухо бухал давно простуженными легкими. Тикали невидимые часы, и звук их раздавался в устоявшейся тишине особенно громко и отчетливо.

Медленно занимался рассвет, расползаясь по уткнувшейся в снег деревушке. Из черных труб, казавшихся головешками, тянулся бледный дым и столбом шел в холодное небо.

Встал и старый Арсений. По привычке бормоча, долго одевался в полутьме, затем включил свет и затопил печь. Вскоре огонь вовсю уже шуровал в черном зеве, и старик, задумчиво щурясь на отблески, изредка шевелил дрова клюкой, сидя на рассохшемся стуле.

Печь ало озарялась, постреливая непоседливыми угольками. Старик склонялся, брал заскорузлыми пальцами угольки и бросал их обратно со словами:

– Гори знай себе. Нечего тут.

В доме потеплело, стало уютнее. Арсений снял с раскаленной плиты суп и поставил на стол. Сходил на кухню, но пока шел, забыл, зачем понадобилось. Ругая дырявую память, старик завел стенные часы и вспомнил о ложке. Хлебал горячее варево, иногда доставал из блюда кусок размоченного супом хлеба и кидал его на пол Гаврюше. Обрюзгший кот торопливо съедал подачку и терся о валенок Арсения, глядя на старика зелеными равнодушными глазами. Тот вылавливал очередной кусок, бормотал:

– Ешь, Гаврюша, ешь мой рыжий…

Но кот Гаврюша давно уже был, как и хозяин: старый и полуслепой.

Арсений закончил есть и подумал, что надо сходить на кладбище, посмотреть могилку Катерины: накануне крепко снежило и, наверно, занесло по самые кресты. Он оделся теплее и вышел в сопровождении Гаврюши, который постоянно был при хозяине, куда бы тот не направлялся. Пусто было нынче окрест, не с кем и словом переброситься, пусто.

Держась рукой за поясницу, старик брел по тропинке, а следом неторопливо бежал Гаврюша, встряхивая порой лапками.

Добравшись до кладбища, Арсений не без труда разыскал Катеринину могилу, низко поклонился, сняв треух с кожаным верхом:

– Здравствуй, Катя-матушка, вот и я до тебя пожаловал… – Потом нахлобучил шапку, взял из соседней ограды лопатку и, старательно обиходив могилу жены, обернулся к коту: – Вот, Гавря, и проведали мы нашу Катю… Пора, поди-ко, и обратно, парень…

Вернувшись домой, Арсений тяжело опустился на скамью: дорога отобрала у него последние силы; старик прерывисто дышал, закрыв глаза и безвольно опустив на колени сухие руки. Отдышавшись, нащепал косарем лучину, вздул медный самовар. Вскоре тот зашумел, как ветер в трубе.

На улице бегали ребята, и их громкие голоса неожиданно заволновали старика. На стене, под зеркалом, среди поздравительных открыток, которые аккуратно высылали дети к праздникам, была фотография. Арсений на ней в плисовой рубахе, а у Катерины вокруг головы чудо-коса, большие и задорные глаза смотрят приветливо и открыто.

Старик торопливо закурил и принялся вспоминать… Не было тогда лучшего игрока на балалайке, чем Арсений. Как посиделки, так и зовут: «Сбегайте за Арсюткой-балалаечником!»

Он, правда, для порядка немного куражился, потом, еще не сойдя с крыльца, бросал связку пальцев на струны:

Три деревни, два села,
Восемь девок, один я,
Эх, куда девки, туда я!..

Приходил на вечеринку в расписной косоворотке, единственной на троих братьев, и с порога подмигивал какой-нибудь девке:

Это дролечки не наши,
Отойди, подруга, прочь.
Наши дролечки в Кириллове
Скучают день и ночь!..

…Была у них на селе красавица Катя Евграфова. И попортила она нервов парням: подмигнет одному – тот от радости козырем похаживает, подмигнет другому, того пуще нос задирает. Потом, ясное дело, дерутся.

Пока деревенские ухажеры разбирались друг с другом, и увел Арсений Катерину. Наверное, за неунывающий характер да за разговористость полюбила Катя Арсюху-балалаечника.

А как ладно жили-то!.. Много воды утекло с тех пор. Пережил Арсений свою Катю, и памятью о дорогих временах вист на стене, возле их фотографии, балалайка, перевязанная голубой Катиной лентой.

– Милая… – сорвалось вдруг с губ старика. Он вздрогнул и почувствовал забытый томительный жар под сердцем…

В углу зашебуршали мыши. Арсений с минуту терпел их, а потом взял клюку, потыкал в угол. Мыши затаились, и старик довольно сказал:

– Вот так: порядок в танковых войсках.

Но мыши оказались настырными и через некоторое время вновь зацарапались. Арсений сплюнул и опять принялся шуровать, приговаривая:

– Да што вы, дьяволы, и так все обои обглодали!..

Гаврюша с трудом запрыгнул старику на колени и свернулся неопрятным клубком. Тот потрепал кота по свалявшемуся загривку, слабо усмехнулся:

– Ну, что, Гавря, смотришь-то? Нечего и смотреть тогда: мыши в оборот взяли, а ты бароном сидишь…

Грузный Гаврюша неподвижно лежал на коленях хозяина, тихо мурлыкал. Пришел почтальон, принес письмо.

Старик разыскал очки и, держа листок на вытянутых руках, принялся читать вслух, неуверенно громко выговаривая слова. Прочитав, отложил письмо в сторону и сидел, занятый новыми думами. Письмо было от старшего сына. Почему-то, получая родные весточки, Арсений неизменно представлял своих детей босоногими, в дешевых ситцевых рубашонках. И был искренне удивлен, когда год назад в дом вошел представительный мужчина в клетчатом костюме, ярком широком галстуке, со здоровым румянцем на полных щеках: младший сын Кирилл. Взял отпуск и решил навестить отца. Целый месяц помолодевшим жил старик: в люди выбился Кирилл-то, как-никак, а начальник в большом городе! Редковато вот только навещают дети: все на дела ссылаются…

Арсений крякнул, досадуя на себя: у них, слава богу, свои семьи, свои заботы, и жизнь, выходит, своя… В шкафчике за стеклом – фотография старшóго. С нее усатый сержант весело смотрит в объектив: Георгий на службе. Сейчас сын работает где-то на Севере, в гости опять зовет отца-то в письме.

«Какие там гости, Георгий, с моими-то летами. Не живал, отродясь, в чужих краях, а теперь и вовсе, куда с добром. Загнусь еще по дороге, добрым людям хлопот не убраться…»

В коридоре послышались шаги, затем открылась обитая войлоком дверь, и неуклюжий человек, перевалившись через порог, спросил:

– Есть кто дома-тко?

Старик вгляделся и узнал Лидию Аропланиху из соседней деревни, одинокую старуху, коротающую дни, как и Арсений.

– Лидия… – усмехнулся он. – Вот уж кого не думал увидеть. Чего в нашей-то деревне потеряла?

– А в вашей стороне, слышала, хлеб в пекарне лучше выпечкой. Дай, думаю, сползаю да заодно и Арсюху-балалаечника проведаю. Давно и не виделись.

– Дак и разболокайся, матушка, коли пришла.

Лидия развязала старый полушалок, вытерла лицо, огляделась.

– Худо одну-тко, Арсюша, – не то спросила, не то подтвердила она.

– Худо, худо, – задумчиво протянул старик и вдруг, улыбнувшись, брякнул: – Лидия, а если мы с тобой … сообразим маленько?!

– Да почему бы и не смекнуть! – как ни в чем не бывало, поддержала Лидия. – Мечи тогда, что в печи!

Старик заторопился: достал бутылку, заткнутую тряпицей, колбасу, хлеб. Принес неостывший еще самовар. Вытащил тряпицу из горлышка и сообщил:

– Поясницу натираю, как невмоготу, – ничего, помогает.

Арсений суетился, подталкивал собеседнице колбасу:

– Дочка послала: говорю, автолавка эта ноне сюда ходит – нет, шлет и шлет… В отпуск тоже с мужиком собирается. Да ты сама посуди: ну куда как не в деревню летом и ехать…

Сидели старики и вспоминали свою жизнь. С выпитого раскраснелись оба, перебивают друг друга, торопятся…

– Подожди, Арсюша, ты Маринку-то загорьевскую знавал?

– Но.

– Не чета нам – замуж выскочила!

– Глико: а ей, дай бог памяти… за симдисят?..

– А одной куковать тоже не дело, парень. Да и мужик попался добрый, с этой же деревни.

Лидия налила очередную чашку чая, а Арсений неторопливо закурил. Но тут же, схватившись за грудь, зашелся в кашле, еле выдавил:

– Царица ты небесная, матушка-заступница, отпусти, Христа ради, дай продохнуть… – Он горько покачал головой: – Отгуляли мы свое, деушка: махорка и та не лезет в нутро…

Лидия потеребила полушалок:

– Арсюша, чего спросить-то хочу: ты Ваньку Волкова ненароком не помнишь?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-23 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: