В Эрмитаже выставка Пикассо. И мечтать не могли. Залы полны молодежи. Душно, шумно, как на премьере в фойе. Наверняка Эрмитаж еще не видел такого разгоряченного зрителя. Выставка уже пятый день, толпа спорщиков не убывает.
Студенты, офицеры, доценты, врачи — публика самая пестрая.
— Пикассо — гений!
— Пикассо — псих!
— Нет, вы скажите, вы можете мне объяснить, что тут нарисовано?
— Искусство нельзя объяснить.
— Но понимать-то надо.
— Каждый вкладывает свое, как в музыке.
— Во всяком случае это интересно.
— Это заставляет думать.
— Это распад искусства.
— Правду писали, что Запад гниет.
— К Пикассо надо привыкнуть, надо подняться от нашего соцреализма.
— Приведите сюда колхозника, разве он что-нибудь поймет.
Спорить конкретно не умеют, кричат, переходят на оскорбления.
— Глупости вы говорите, а еще интеллигент.
— Все ваши Шишкины и Айвазовские — это старье, для пивных.
— Искусство должно быть народным, не для вас, ученых.
— Это художники будущего. Шишкина — в кладовку.
И так до вечера. Но слушать весело, приятно. Вместо книги отзывов ящик, куда опускают записки. Кто-то прикалывает к стене.
«Чувствую себя, как на корабле, качает и бежать некуда».
Под этой запиской ответ:
«Беги на выставку А. Герасимова».
«Разговорились! Я бы вас за такие разговорчики… И. Сталин».
Спустя два дня вызвали нас в горком — «О воспитательной работе с молодежью».
Говорил секретарь парткома Электротехнического института. Возмущался, что на выставку ленинградских художников работы поступают без отбора. Возмущался выставкой Пикассо, студенты читают Библию, роман «Не хлебом единым».
И это человек, который ежедневно среди молодежи… Неудивительно, что партия рухнула. Ничего не понимала, не слышала, не видела. Если не славят, значит, не те люди. А почему не славят? Почему? Что происходит?
|
Выступление Хрущева на XX съезде было для меня первым благородным поступком советского руководителя за всю историю СССР. Другого я не знаю. Кто из них совершил что-то мужественное, милосердное, кого-то спас, защитил? Кто? Было ли что подобное?
Большая часть студенческого времени уходила на изучение философии, вернее, ее истории, где один философ опровергал другого, каждый был убедителен, мудр, мыслил неожиданно. Затем математика — тонкие математические приемы. Химические превращения формул. Было множество предметов, которые могли пригодиться, но никогда тому не выпадало случая. Однажды спросил начальника КБ, приходилось ли ему пользоваться «косинусом»? Пожевав губами, начальник, ему было за 50 лет, нарисовал треугольник, почеркал его, вспоминая. «Пожалуй, ни разу», — признался он.
Считалось, что все это нужно для общего развития, но с большим успехом можно было бы разгадывать ребусы, решать шахматные задачи, головоломки.
Маркс был прав — коммунизм действительно оказался призраком. Слава Богу, что он перестал ходить по Европе.
Нет такой цели, которая бы оправдывала любые средства. Во имя морали он стоял на этом, зная, что обычно средства становятся целью.
Всю жизнь мы строили вавилонскую башню. И вот она рухнула, а жизнь-то ушла.
В соседней роте в плен попал немец-парикмахер. Заставили стричь всех, наш старшина выторговал его к нам на сутки.
|
—
Вновь и вновь не дает мне покоя история, которую я уже после книги «Зубр» узнал от подруг Елены Александровны.
Узнал, что в 1942 году не кто-то, а профессор Халерфорден, гистолог, приехал к Тимофеевым в Бух из Далема и вел переговоры насчет их сына Фомы. Сын сидел в концлагере. Приезжий предлагал Николаю Владимировичу заняться исследованиями о цыганах, расовыми исследованиями, то есть провести некоторые опыты над ними. Если Николай Владимирович согласится, это может облегчить участь Фомы. Николай Владимирович сутки обдумывал предложение, он не нашел в себе силы сразу отказать, он советовался с Еленой Александровной. Сутки они не спали, ни с кем не виделись, сидели друг перед другом, думали. Но через сутки Николай Владимирович все же отказал. Много лет спустя Елена Александровна рассказала об этом Кузнецовой, рассказала, как они сидели за столом и говорили: что же скажет Фома, если его освободят, и он узнает, какой ценой? Как они будут потом жить с Фомой, как будет Фома жить потом? Фома погиб. Всю жизнь Елена Александровна и он мучили себя за эту гибель, за свое решение, считая себя виноватыми. Их мучило, что они оставили себя как бы чистенькими, но какая же это чистота, если из-за них погиб сын. Это те безвыходные ситуации, которых напрасно избегает литература, а жизнь то и дело упирается в них.
На голых, холодных скалах точных наук никакой нравственности не вырастить. Там можно возводить такие же каменные замки и крепости завоевателей космоса или атомного ядра. Душе это ничего не даст, не прибавится счастья, доброты, не убавится зла. Прибавляются страхи войны и тоска от новых таинственных сил. Культура отчасти измеряется уровнем доброты, а величие государства — уровнем счастья его народа. И то и другое не связано с наукой.
|
Авторитет ученого складывается не только из его достижений, открытий. Есть и такая вещь, как демократия. Поучительна история, которая произошла у биолога Владимира Яковлевича Александрова.
Объявилась в его лаборатории девица, несогласная с шефом, стала делать по-своему, доказывать, что при таких-то температурах высшие и низшие растения ведут себя одинаково. Ее опыты оспаривали, решили, что она подсиживает шефа. Пред-агали шефу ее изгнать и восстановить дружескую обстановку в лаборатории. Владимир Яковлевич решил иначе, он собрал семинар по обсуждению ее данных. Три дня судили-рядили и убедились, что она права. Она и шеф вместе написали статью, где Владимир Яковлевич признавал свои ошибки.
На ближайшей школе ему один из сотрудников заявил: «В запрошлом году вы нам докладывали совсем другое!»
— Вы мне польстили, — ответил ему Александров. — За два года мы много сделали и могли полностью изменить свои взгляды. Наука, если она подлинная, стареет, и в период подъема — быстро. Не стареет только лженаука.
Известна фраза Николая Ивановича Вавилова: «На костер взойдем, гореть будем, но от своих взглядов не отступимся». И взошел бы, и можно считать, что он взошел, потому что, будучи в тюрьме, под следствием, где его пытали, не писал покаянных писем.
Но люди, знавшие Трофима Лысенко, говорили мне, что и он взошел бы на костер, защищая свою науку, свои абсурдные идеи. В утверждении их он был неистов.
ДЕРЕВО
Приехав в Кневицы, я не нашел ни нашего дома, ни домов соседей. Война все снесла, мир все отстроил заново. Было одно дерево, по расположению оно, казалось мне, вроде бы то, что стояло перед нашим домом. Да и относительно железной дороги вроде бы оно, если считать, что пути железнодорожные не переносили. Но уж больно оно разлапистое, раскоряченное. Может, конечно, внутри этой старой липы есть то молодое деревцо, что стояло под нашими окнами, так разве узнаешь. Так и Кневицы. Они внутри меня хранятся, круги детства, как годовые кольца. У дерева оно всегда внутри, его прошлое, оно составляет ствол, новое нарастает вокруг, а того, молодого, никак не увидеть. И мне теперь тоже не увидеть этих милых Кневиц, где прошло детство, не увидеть полустанка, дощатой платформы, чайной…
То была другая страна, у нее были свои герои, свои враги, свои победы и поражения. Той страны больше не будет, история ее не написана, но она окончена. На ее землях появилась совсем новая страна, с новыми законами, новыми богами, новой географией, адресами, изменили свои названия города, а в городах улицы. Население стало другим, остатки прежнего народа можно еще найти среди бомжей, на их лицах — печать робости, приниженности, они чужие в этой новой стране. Пенсионеры стоят в очередях перед дверьми собесов, пенсионных фондов, в аптеках за бесплатными лекарствами. Что они позволяют себе — безбоязненно поносят губернатора, министров президента. Никто теперь на это не обращает внимания.
После смерти художника Кончева выяснилось, что он втайне иллюстрировал Библию, — дивные рисунки, ничего общего с его плакатами. И еще сделал несколько икон.
Мы сами чуть ли не семьдесят лет устанавливали культ терроризма. Героизировали наших русских террористов. Улицы в центре Питера называли в их честь — Каляева, Желябова, Халтурина, Веры Засулич, Софьи Перовской. В школах изучали их «подвиги», как они убивали губернаторов, великих князей, царей. Писали о них книги, я сам договаривался с издательством «Молодая гвардия» написать книгу о Кибальчиче. Еще бы — изобретатель, сделал проект реактивного двигателя для полетов! И динамитную мастерскую для убийства Александра II. Его именем назвали кратер на Луне. (Хорошо, что хотя бы на обратной стороне Луны.) Как он мне нравился! Над тем, какой смысл имеют их покушения, убийства, я не задумывался.
ХРУЩЕВ
Он любил часто собирать писателей и произносить речи. Отбросит заготовки, и начинается словоизвержение. Чего только не наговорит, ведь не остановишь — полный хаос. Но при этом себя не выдает, себя охраняет, ни в чем ни разу не повинился, а уж как, казалось бы, раздухарится, в какие только дебри не залезает, а вот звериный инстинкт опасности держал его крепко.
Из всех его выступлений составить что-то цельное невозможно, мне казалось, что и записать-то не мог, ан нет, нашел в стареньких блокнотах что-то торопливое, бессвязное, думаю, что ничего другого, годного для печати, не найти, нигде эти его выступления не публиковались.
Попробую из того, что он вываливал на нас, извлечь какие-то смыслы. Чаще всего он возвращался к теме культа, к личности Сталина.
«События, связанные со смертью Сталина, были потрясением. Мы по-детски плакали у гроба Сталина. Что ж, по-вашему, мы были тогда неискренни? А потом вдруг стали плевать на Сталина? Наверное, больше всех пострадали писатели. Затем художники, музыканты. Пострадали те, кто писал, кто был ближе всего к Сталину, к ЦК партии.
Этих людей теперь называют лакировщиками, а они хотели показать успехи партии. Выгоднее всего оказалось тем, кто шипел.
Что мы, руководители, должны открыть огонь по своим друзьям?
Лакировщики — это наши люди! Я не осуждаю тех, кто воспевал Сталина. Мы тоже говорили речи, воспевая Сталина. Кто же сейчас нам ближе всех? Лакировщики! У них нет других путей».
(Психологически он был прав. На кого ему опереться? Если на нас, так ведь завтра мы спросим: а что вы делали в 1937 году? А почему вы молчали?)
«Грибачев прав, сплачивать надо на принципиальной основе.
Берия был источник гибели таких людей, как Вознесенский, Кузнецов. Враги надеются, что ЦК осудил Сталина и события пойдут по другому пути, что интеллигенция не потерпит партийного руководства».
«Мы Сталина осуждали за то, что он стрелял по своим».
«То, что написано с хорошим сердцем о Сталине, не вычеркивается. Я Сталина осуждаю и уважаю, а что же, мы напрасно трудились, не считаясь с силами?
Я хорошо знал Чубаря, Постышева, их гибель — вина Берии».
(Не будучи стенографом, я успевал записывать лишь отдельные фразы Хрущева.)
«Я знал Ежова, это был замечательный пролетарий, а сделали из него преступника».
Тут Шагинян что-то выкрикнула, она часто прерывала Хрущева. И Хрущев обратился к Микояну: «Уйми свою Шагинян!»
«К Сталинским премиям надо относиться с гордостью».
«Он чудил старческим чудачеством».
«У Дудинцева есть сильные места, правдивые о бюрократах. Я критикую его, чтобы устранить недостатки. Дудинцев стал героем врагов Советского Союза».
«Мы не должны давать в обиду Грибачева и Бабаевского».
«„Я никому не верю, я сам себе не верю, я пропащий человек”, — говорил Сталин».
«Больше 100 человек погибли в давке на похоронах Сталина (?)».
«Борьба с зиновьевцами, троцкистами, бухаринцами — правильна. Что, у нас не было врагов?»
«Умер Берут — развалилось польское руководство».
«Троечку писателей посадить — и все вышло бы».
«Борьба должна быть беспощадной. Своими средствами. Хорошо, если бы вы сами вмешались, не бросайте это на плечи ЦК».
«Что значит отказаться от партруководства? Меня партия нигде не жмет».
«Впервые правительство не обсуждало, как подбросить масло к 1 Мая.
Это и есть идеология. Если б мы дали сегодня рабочему столько мяса и молока, сколько имеют в США, то идейные вопросы решались бы легче. Дайте к марксистско-ленинской теории побольше мяса, овощей, масла, то за эту теорию и дурак проголосует».
«Буржуазные корреспонденты хотят унизить советское искусство. (Велел принести скульптуры Эрнста Неизвестного.)
Неужели с этим мы пойдем к коммунизму? Какой дурак пойдет под этим знаменем. Что это за связь с народом?»
«Сталин нарушил свое обещание партии. Партия это осуждает и отдает должное заслугам Сталина». «Он был глубоко больным человеком. Таких дел, как с Якиром, было бы больше, если бы все соглашались со Сталиным. Московское дело готовили (Попов, секретарь Московского ГК)».
«Микоян, — вдруг спросил меня Сталин, — почему он здесь живет?»
«Приглашает приехать. Он скучал. Я остался. Наутро он руки не подал. „Вас кто просил?”
Уехать — врагом буду. Погулял. Возвращаюсь: „Ну как, Микита? Может, рыбу ловить поедем?” Сумасшедший на троне. „Мне надо в отставку”. Все видели, что это провокация. Спрашивает: „Как пролез в Политбюро Ворошилов?”»
«„Давай Попова уберем из Москвы, чтобы не погиб” — и такое было».
«Зная болезненную мнительность, разговоры подбрасывали».
«Сталин хотел расправиться с интеллигенцией Украины. Каганович вызвал А. Малышко — видно было, петля затягивалась».
«Берия рвался к власти. Это была угроза».
«Давайте будем снисходительны, не отсекать молодых, а привлекать».
«Дорожите доверием масс, не ищите дешевой популярности, не подлаживайтесь. Одни вас хвалят, другие ругают, выбирайте, что для вас лучше подходит».
«Песни братьев Покрасс хорошие, песни об армии Буденного — тоже… Мое восприятие жизни должно быть нормой для всех. Каждый народ имеет свои традиции…»
Пропускаю набор подобных истин. Упоминал он «заметки Некрасова, фильм Хуциева» — неодобрительно. Думается, все это с подачи Ильичева.
Вытащил на трибуну Андрея Вознесенского, стал кричать на него:
«Получайте паспорт и уезжайте! Я не могу спокойно слушать подхалимов наших врагов!»
Вдруг он ткнул пальцем в зал:
— Кто там в очках уткнулся? — и потребовал на трибуну. Это был молодой художник Голицын.
Обрушился на него.
Сперва я думал, что его раздражала красная рубашка Голицына, но потом понял, что это была наводка Ильичева, и на других тоже он наводил.
В зале царил шабаш, бесновались, вопили, распаляли Хрущева сталинисты типа Ванды Василевской, ее супруга Корнейчука, писателя Кочетова, художника Налбадяна, поэта Василия Смирнова, поэта Мирзо Турсун-Заде. Рвались на трибуну доказать свою преданность ЦК, подкинуть хворосту. Как правило, то были прежде всего писатели, художники, ущемленные своей посредственностью.
Хрущев и Ильичев вызвали на трибуну Андрея Вознесенного, Аксенова, Голицына, те как-то пытались оправдаться, Хрущев не слушал их, грубо прерывал.
Вознесенский попробовал читать стихи о Ленине, показывая свою советскость. Хрущев закричал:
— Вам поможет только скромность, думаете, что вы гении, хотите указать путь человечеству, сразу руку вперед… Вы берете Ленина, не понимая его.
На какой-то фразе он опять взорвался:
— Вы все время чувствуете, что вы в коротких панталонах, а вы уже в штанах. Паспорт в зубы и уезжайте!
Зал с радостью аплодировал. Уезжайте — это было как раз то, о чем мечтала вся свора. О, если бы все талантливое, мыслящее уехало, остались бы они и очутились бы в первых рядах!
Голицын: «Отец у меня реабилитирован».
Аксенов — стал говорить о том, что «мы хотим служить родине».
— Какой родине? — закричал Хрущев. — То же говорил Пастернак и Шульгин. Вы чей хлеб едите?
Он, Хрущев, наверно, искренне был уверен, что государство кормит писателей, что писатели, художники существуют за счет народа. На самом же деле шла совершенно бессовестная эксплуатация тех же писателей. Книги Василия Аксенова «Коллеги», «Апельсины из Марокко», его рассказы издавались стотысячными тиражами, одна за другой, а издательства (государственные!) платили гроши, на всех читаемых писателей государство зарабатывало огромные деньги, и сам Хрущев, и все его «соратники» существовали, в частности, за счет писателей, поэтов, так что хлеб ели свой художники, зарабатывали его своим трудом и содержали еще партийных и прочих нахлебников.
Кочетов: «Молодые хотят захватить эту трибуну, они стесняются произносить слова „социалистический реализм”».
Василий Смирнов: «Они прорабатывали Кочетова. Мы там в меньшинстве».
И все это с надрывом: мол, «спасите нас, ваших верных солдат».
Хрущев: «Хотите восстановить молодежь против старшего поколения? Не выйдет! Раздуваете, не случайно в Ленинграде поставили „Горе от ума”. Да с таким эпиграфом!»
Он имел в виду постановку Г. Товстоногова с эпиграфом от Пушкина: «Черт меня дернул родиться в России с душой и талантом».
Всякий раз, когда Хрущев собирал нас, писателей, он возвращался к Сталину. Личность Сталина мучила его, не давала покоя. Не верил, что освободился от многолетней тирании вождя, от кошмарных страхов, но стоило начать перечеркивать Сталина, как оказывалось, что он порочит и себя, тень падала на его собственную персону, страдало его самоуважение. Кем же он был при Сталине? Шутом? Подпевалой?
Он барахтался в этих силках, не в силах оттуда выбраться.
«Почему при жизни Сталина не были вскрыты нарушения, и можно ли было это сделать тогда? …Да, руководящие кадры знали об арестах, но они верили Сталину и не допускали мысли о том, что аресты могут быть незаконны».
Лукавит, а то и просто врет, он-то отлично знал о невиновности Постышева, Косиора и др.
В другой раз:
«Мы против того, чтобы все чернить, связанное с деятельностью Сталина, — вспомните индустриализацию, коллективизацию».
«Мы стосковались по ленинскому руководству».
«Борьбу с антикоммунизмом должны вести русские, борьбу с сионизмом должны вести евреи».
«Настоящих великодержавных шовинистов и националистов надо исключать из партии».
«Евтушенко осуждаем за то, что сионисты облепили его. Лесть — самый опасный яд. Вы поддались на лесть, Евтушенко, мы вас журим, не ругаем. Дмитрий Шостакович написал, конечно, хорошую музыку (13-я симфония), но можно было бы найти другую тему. С 1917 года у нас евреи в равном положении со всеми».
Врал привычно, как при Сталине, так положено им всем было говорить.
Был объявлен перерыв. Мы вышли на лестницу покурить. Евтушенко, Аксенов, Твардовский, Голицын, Роберт Рождественский. Молчим, подавленные погромом, хамством, злобой. И тут вдруг Александр Трифонович Твардовский без тени улыбки скучающе спрашивает:
— Ну, ребята, что новенького?
С какой-то маниакальной страстью на каждой встрече Хрущев вспоминал темный кремлевский фольклор, что таился с двадцатых годов, рассказы Свердлова о том, как жили они в сибирской ссылке, как Сталин вместо того, чтобы мыть посуду, давал ее вылизывать собакам, как увиливал от всех работ. Хрущев не мог забыть, как однажды Сталин стал вглядываться в него и вдруг сказал: «А ты — английский шпион!» Конечно, такие минуты ужаса не проходят даром. Ноги подкашиваются. Двадцать лет общения, целая жизнь в раболепстве, унижениях породили жажду мести, хотелось расквитаться. Кому рассказать? А вот писателям, какие бы они ни были, они лучше поймут, запомнят.
Получалась у него чудовищная смесь брани, угроз и в то же время заносчивых оправданий, порой исповедальных. Все это перемежалось привычкой грубо одергивать, перебивать выступающих своими поправками, сентенциями, иногда его вставки превращались в целое выступление. Как ни странно, при всем хамстве, примитивности слушать его было интересно. В нем была горячность человека, получившего наконец возможность выговориться свободно, он отбрасывал приготовленные ему тексты и шпарил, как бог на душу положит.
Ильичев говорит о поисках верных партийных средств изображения, Хрущев прерывает его:
— Не они ищут, а их уже нашли и потащили за собой чуждые нам идеологии. По-вашему, наступила пора безнаказанного своеволия?
И пошел, пошел…
— Если бы их (то есть нас) было бы большинство, в бараний рог они бы нас согнули.
И вдруг каким-то образом он выскочил на антисемитизм, на погромы, он видел их, как шахтеры были против погромов, как он работал помощником мастера литейщика, а мастер был еврей.
«Надо оценивать поступки людей не с национальной, а с классовой точки зрения».
«В Бабьем Яре погибли и русские. Кого больше? Если мы будем этим заниматься, то породим рознь».
Он никак не хотел признать, что нацисты умышленно уничтожали евреев, он как бы исключал расовую политику.
Утверждал безапелляционно: «Нет сейчас и не было (!) антисемитизма. Не вызывайте к жизни эту замороженную бациллу».
И тут же попрекнул Шостаковича за «13-ю симфонию» на тему Бабьего Яра.
«Полезно это или нет, может быть, это даст пищу антисемитизму?»
Как они (все наши вожди), уже после «дела врачей», казалось бы, очевидного преступного замысла, вместо того чтобы в полный голос назвать действия Сталина антисемитскими, а развязанную кампанию позорной, увиливали и так и этак от проблемы антисемитизма в России.
«Нельзя допустить, чтобы борьба с культом ослабила нашу борьбу за марксистско-ленинскую линию, не резать сук, на котором сидим».
Что за сук он имел в виду, неясно. Впрочем, деятели вроде Грибачева, Серебровской немедленно растолковали по-своему: хватит, довольно ваших «оттепелей», довольно заискивать перед молодыми.
В другой раз во время выступления Евтушенко произошел любопытный казус. Евтушенко стал защищать Эрнста Неизвестного: он фронтовик, хорошо воевал, он талантливый скульптор, он всей душой советский человек и т. д.
Хрущев прерывает его:
— Горбатого могила исправит! Евтушенко взорвался:
— Сколько можно исправлять могилами! Хватит!
Меня это восхитило: одернуть генерального секретаря компартии, да еще прилюдно, в зале заседаний, в обстановке проработки — это было поступком!
Тут же выступил поэт Александр Прокофьев, наш ленинградец, возмутился тем, что позволяет себе Евтушенко, как можно таким тоном разговаривать с генеральным секретарем, да кто он такой, да что он себе позволяет…
Хрущев встрепенулся, удивленно спросил, а что, собственно, случилось, идет нормальное обсуждение, каждый высказывается.
Это был ловкий, можно сказать, мудрый ход: поскольку он сразу на слова Евтушенко не сумел возразить, лучше всего было дать понять, что все говорят свободно. Да и чем он мог отпарировать точную реплику Евтушенко. Хрущев был остроумен, находчив, был хороший полемист, и тут, надо признать, он сумел выйти из положения.
Обозначился довольно четкий раздел молодых и немолодых. Аксенов, Вознесенский, Евтушенко, Голицын, Неизвестный — все они забирали себе читателей, зрителей, славу, им помогала, воодушевляла борьба с культом личности, XX съезд, то есть то, что начал Хрущев, и получалось, что он же громил их.
Напугали кремлевскую публику венгерские события. Сталинисты тотчас связали их с молодыми писателями, поэтами, творческой интеллигенцией — вот откуда идет крамола. Затрубили горнисты, забили барабаны и пошла расправа со своими соперниками, противниками, со всем новым, от чего так надежно защищал их прежний режим сталинской идеологии. Такой художник, как Владимир Серов, мог заявить Хрущеву, что абстракционизм — это идеологически враждебное направление, оно угрожает советскому строю, что картины Фалька были выставлены в Манеже не случайно, ох, не случайно: специально показать — вот, мол, где столбовая дорога нашего искусства.
Еще две цитатные записи сохранились: «Возможны ошибки в будущем, ну и что же? Не управлять — это будет джаз».
«Живи и давай жить другим — это я не признаю. Вы бы нас не пригласили на это заседание, а мы вас пригласили».
Про джаз он часто повторял: «Джаз колики у меня вызывал».
И раздавался услужливый смех.
«А вот Глинка — слезы радости!» — и в ответ усиленно кивали. Была категория кивальщиков, кивали напоказ, преданно, чтобы генсек увидел.
«Джаз негры изобрели. А я родился в русской деревне. Почему мы должны брать на вооружение джаз?»
Историк Сергей Мироненко, ведая государственным архивом России, ни на одной из правительственных бумаг не видел собственноручной резолюции Хрущева, ни одного письма им написанного, ни конспекта, ни-че-го. Только подписи. Все остальное диктовал своим помощникам. У Мироненко сложилось мнение, что Хрущев был безграмотен. Забавно, но безграмотность, возможно, придавала ему решимость, наглость. В природном уме, юморе ему не откажешь. Ленина не изучал, Сталина тоже. Несколько заученных цитат, остальное смекалка. В русской истории его можно сравнить с Меншиковым, тоже, видимо, малограмотным. Меншиков был умница, смельчак, и Никита Хрущев тоже ведь отчаянный, сместить Берию в те времена, поставить его к стенке, тут либо грудь в крестах, либо голова в кустах.
Опытный интриган Лаврентий Берия, который пятнадцать лет удерживался на вершинах в репрессивных органах, не мог представить, что этот простачок-мужичок сумеет обольстить Маленкова, напугать остальных бериевскими компроматами и без суда, без следствия, примитивным способом с помощью трех генералов схватить, связать, запихать в машину, сунуть в подвал его, всесильного чекиста.
—
Быстро-быстро мы вышли впереди многих стран по количеству миллиардеров. Это, по мнению журналистов, должно было обрадовать наш народ. В списке богатеев мира не видно ни финнов, ни шведов, ни исландцев, многие народы не представлены, судя по всему, они не горюют по этому поводу.
Слава богу, вожди наши, а также депутаты, министры, губернаторы, мэры живут вполне прилично, не нуждаются ни в еде, ни в жилье, ни в транспорте, есть у них дачи, кроме загородных есть еще на юге, кое у кого на море, например на Средиземном, во Флориде. Зарплата у них достойная. Правда, сами они так не считают, поскольку она всего в 10-20 раз превосходит нашу. При этом они не считают, что получают ее от нас, что мы их содержим. Наоборот, это они считают, что нас содержат, они нам платят. Их даже ругают, когда нам платят не вовремя. Сама мысль, что мы, то есть народ, платим им из своего кармана, оплачиваем им, к примеру, поездки с женами, детьми на Красное море, или что мы доплачиваем денежки за их дешевые буфеты, не приходит им в голову. А когда им намекают, то вместо благодарности они морщатся от нашей бестактности. Может быть, они правы, потому что если сравнить, что получаем мы и что даже небольшой руководитель местного значения — в 10 раз больше, то ясно — это он нас содержит.
Конечно, им приходится заботиться о нашем здоровье, правда, сами они лежат в отдельных палатах, а мы — в общих или в коридорах. Хорошо, что они вообще не отказались от нас, на самом деле чувствуется, что мы, то есть народ, им не нужен. У них есть труба, есть газ, есть лес — достаточно для благоденствия, а с этим народом хлопот не оберешься.
Часть вторая
Встретил профессора Чудновского из Политехнического института. Его ограбили. Украли 24 картины из его коллекции. Я видел эту коллекцию. Вся жизнь ушла на это собирательство, он собирал русскую живопись XX века. Милиция не смогла найти воров. Пошел к министру Щелокову. Тот выделил бригаду. Они быстро нашли грабителя в Баку. Изъяли у него 11 картин, а арестовать не сумели, не вышло, заставили отпустить. И куда только Чудновский не обращался — ничего, никаких результатов. Снова к Шелокову не попасть, а другие почему-то не хотят, отмалчиваются. При чем тут картины? А при том, что он хочет государству отдать, но никого это не интересует.
Рассказал он мне про Кастаки. Крупнейший московский коллекционер. Тоже обокрали. Украли Малевича, Кандинского, украл бывший зять, работник органов. Кастаки туда пришел, ему обещали выяснить. Через несколько дней сказали, что зять женился на англичанке и уехал в Англию. И все. Кастаки тоже собрался и уехал. Разрешили ему вывезти 20 % коллекции, остальное вынужден был отдать в Третьяковку, попросил сделать зал Кастаки, обещали, но пока не собираются.
Чудновский сказал мне: «Бросил я собирать, отбили охоту. Зачем? Весь интерес пропал».
Лженаука не так плоха, как кажется. Во-первых, она обходится дешевле, чем обычная наука, не требует больших затрат, установок, аппаратуры; во-вторых, она не стареет. Лженаука может существовать столетиями, поскольку она почти неопровержима. В конце концов, ничего страшного, она производит мечты, иллюзии, будущее. Я встречался с узким специалистом по лженауке, его специальностью были привидения. Но вообще лженаука необозрима: уфология, инопланетяне, спиритизм…
США
Мы с Виктором Розовым плывем по Миссисипи. Сидим на диване в капитанской рубке. Ночь. Огни. Локатор. На желтом круглом экране — молочный контур реки. Наш корабль: мотор 9000 л. с., салоны, ванны, четыре палубы, кондиционеры. Он толкает вереницу барж, жестко скрепленных, они везут сахар, хромовую руду, железо (1000 вагонов). Сели мы в Новом Орлеане и поднимаемся вверх по реке. Плывем под тонкими мостами, похожими на гончих псов, вытянутые, поджарые, они повисли в прыжке через реку. Мигают огни круто взлетающих самолетов, высоко гудят газовые факелы. Река отделяет нас от шумной, суетной энергии суши. Река пустынна. Нет пассажирских пароходов. При всем желании мистера Маргулиса, опекающего нас русского американца, мы не могли устроиться на рейсовый пароход.
Капитан плавает здесь 36 лет. Крепыш, седой ежик, южный акцент. Он разговаривает по радио с женой: везет, мол, трех русских, пьет с ними водку: 50° + лед + содовая.
Делится своими политическими взглядами: «Мы, Америка и СССР, сойдемся против Китая…» Меня занимает свобода его высказываний, он шпарит без оглядки и про свое правительство, и про наше, и про ФБР.
Идет навстречу нам «Атлас», зачехленное корыто, цеппелин. Впереди военный катер, позади тоже. «Секретят, — сообщает капитан, — перегоняют новую ракету».
Капитан рассказывает про своих школьных товарищей — немцев. Можно ли их винить, хотя они воевали против нас. Что они могли сделать. Мы не должны вывешивать — «Немцам вход воспрещен!».
Русский американец встревает:
— Немцы и на Пискаревском кладбище, и в Освенциме весело фотографируются, чувствуют себя на экскурсии.
Розов:
— Все забывается, нет уроков истории, никто ничего не помнит и не желает помнить.
Маргулис:
— Аденауэр, не торгуясь, заплатил Израилю 4 миллиарда марок за причиненное еврейскому народу. Он подписал этот договор, не имея полномочий, а потом добился ратификации.
НАУКА
Если новые факты подтверждают мою теорию — это очень приятно, если противоречат — это крайне интересно.
Измеряй все измеряемое и делай неизмеримое измеряемым.
Если наука не доступна математизации, то скорее всего это не наука.
Серьезные ученые, с которыми я встречался, относились к религии по-разному. А. А. Любищев считал себя виталистом. П. Г. Светлов, крупный эмбриолог, полагал жизнь божественным даром. Н. В. Тимофеев-Ресовский попросту, без затей верил в Бога, молился, исповедывался. Впрочем, так же, как и П. Г. Светлов, В. Я. Александров признавал наличие Высшего Разума, ему теории Дарвина не хватало для уразумения Природы. А. Д. Сахаров не был материалистом, хотя и не был верующим. Д. С. Лихачев всегда был верующим, Б. В. Раушенбах был глубоким знатоком иконы и верил в Бога, в Троицу, в Священное Писание. Верующим был и Питирим Сорокин.
Эти люди приходили к религиозности собственным путем, размышлением, через свою науку, вера далась им нелегко.
Жара. Жужжат мухи в лесу, где-то рокочет трактор. Березы не шелохнутся. Сперва, как войдешь в рощу с поля, — прохладно, потом и тут своя жара настигает
Роща белоствольная, светлая. Кто-то окорил березку. Испод у нее гладко-бордовый, с шелковым блеском, генеральский. Ходят сюда за грибами, хоть и далеко. А я встретил девочку, она вдоль дороги набрала подберезовиков. Посреди клеверного поля на бугре эта маленькая роща, как остров.
Красота полей и холмов, розовый луг не волнуют, не томят, как в молодости. Знаю, что прекрасно, знаю, что мучительно прекрасно, но знаю больше воспоминанием, молодым, до слез, любованием. И за то спасибо, слава богу, что сохранилось страдание от этой невыразимой красоты, и теперь могу помнить молодые томления свои, хотя бы разумом помнить.
Так все, что было в сердце, переходит в ум, а ум не волнуется, он знает лишь, что это волнует. К старости ум и душа мучаются от неприятностей и страданий близких людей, вот это не утеряно, даже становится сильнее.
Начальник цеха:
— Баранов разве горит на работе? Нисколько не горит. Ничего на него не действует, не горит, и все. Всех, кто не горит, надо вывести на чистую воду.
Доклад заведующего фермой:
«Сейчас я вам сообщу о своей продуктивности. В скотном дворе на пятьдесят коров двенадцать доярок. Каждую доярку обслуживает бык».
ЛЫСЕНКО
Наука — источник несогласия, протестов, оппозиции, и это происходит несмотря ни на что, ни на какие репрессии. История лысенковщины — наглядный пример. Несмотря на террор, ссылки, аресты, изгнания с работы, сопротивление ученых не утихало.
Говорили открыто.
— Лысенко — агроном не для колхозов, а для чиновников.
— Без партийной поддержки Лысенко погибнет. Его науку можно развивать, когда исключают из партии, сажают.
Генетика все время опровергала лысенковщину, и ученые (молодые и старые), аспиранты, профессоры не могли ничего с ней поделать. В иностранных журналах появлялись новые и новые доказательства истинности менделизма-вейсманизма.
То же самое творилось с кибернетикой.
Настоящая наука неумолима и к своим защитникам, и к противникам.
ТРОЯ
Гораций писал: «Жили герои и до Агамемнона многие, но все, неоплаканные, сокрыты долгою ночью, ибо не нашлось лля них вещего певца».
Ив самом деле, на своем малом, мелком примере я убеждался - написал об А. А. Любищеве «Эта странная жизнь», когда никто о нем не писал, и началась публичная его жизнь, открыли его себе многие. Примерно то же случилось и с Н. В. Тимофеевым-Ресовским. «Зубр» помог оповестить об этом великом ученом. Конечно, и без меня они бы пробились на свет божий. Но позже, и в каком виде, не знаю.
Троянская война была одной из многих в греческой истории. Ее возвысили, сделали бессмертной поэтические сказания Гомера, он вывел из тьмы забвения этот миф.
Без своего Гомера ушла в тьму Первая мировая война. Может, потому, что лишена она была ясного смысла, но ушла. И финская, и афганская. Не нашлось на них ни своего Гомера, ни Льва Толстого.