Воспоминания причетнического сына 6 глава




Об экзаменах как святочных, так и годичных особенного сказать нечего. Они производились одним о. ректором, при участии только того преподавателя, по предмету которого шел экзамен. Спрашивали учеников большею частию по одному предмету, а по двум или трем в исключительных случаях, хотя бы экзамены были и переводные. Спрашивал обыкновенно учитель, о чем ему вздумается. В первые два года нашего обучения в семинарии билетов при экзаменах еще не было в употреблении. Немногих из малоуспешных оставляли и на повторительный курс, а исключали только неисправимых безобразников по поведению. А если ученик был хотя бы и бесталанный и мелоуспешный, но благонравный и трезвый, то для него была полная возможность закончить семинарское образование. Так, в течение первого года моего обучения в семинарии и не случилось более ничего особенного в ней. Все шло тихо, спокойно, ровно, по установившемуся порядку. Но позвольте познакомить вас, мой дорого читатель, хотя несколько, с нашею квартирною жизнию, в которой кое-чем, быть может, и заинтересуетесь.

Хозяин и хозяйка нашей квартиры относились к своим полунищим квартирантам очень добродушно и хорошо, что нас даже несколько удивляло. Удивляло нас и то, что один из турундаевских крестьян Иван Васильевич Сорокин, родной брат и тогда уже известного купца Александра Васильевича Сорокина, доставлял нам ржаную муку, не справляясь о том, в состоянии ли мы уплатить за нее деньги. Таковыми же казались нам и вологодские купцы, охотно уступавшие нам по временам в долг бумагу и перья. Наши родные устюжане, способные прогонять метлою бедных школьников, не отнеслись бы так внимательно к бедным семинаристам, как относились к ним вологжане. Одно нас иногда обескураживало несколько. На глазах наших в свое время хозяева попивали чаек, в котором мы уже знали вкус, а у нас, увы, на чаек "грошей" не было. Чтобы утолить свою алчбу и жажду, мы приноравливались за это именно время кушать свою "холостую студень". Крепко посоливши по ломоточку черного хлеба и взявши один из нас ковш холодной воды, а другой какую-нибудь чашку с тою же водою, начинали и мы кушать словно бы и чай, да с таким аппетитом, что помолясь затем Богу, тотчас и песенку споем такую, например, иногда:

На калинушке соловьюшко сидит,
Горьку ягоду калинушку клюет,
Горьку ягоду калинушку клюет,
Со малиною прикусывает.

Прилетали к Соловью два Сокола,
Заставляли Соловейка песни петь.
"Уж ты пой, воспевай, Соловей,
при кручине утешай молодца!.."

там и размычем, бывало, мы свое маленькое горе, потом и за учебное дело свое со всем пылом юных сил. Но случалось и иначе. Иногда нет в кадке воды, а вода уже нужна. Хозяйка Лизавета Павловна ходит да приговаривает: "Этакое горе! Надо бы воды принести, а послать некого, водоноса дождаться не можно". Видимое дело, что ей которого из нас послать за водой хотелось бы, а совестно. Ведь как никак, а ее квартиранты все же семинаристы, хотя и бедные. Ну, и не выдержишь. Возьмешь коромысло и ведра и айда на Вологду за водой. Нетяжелая и негрязная это была работа, но она, во0первых, требовала уменья ходить, чтобы не качались ведра и не плескалась вода, а во-вторых, почему-то стыдно было чувствовать себя под ведрами с водою, когда попадались добрые люди навстречу. Особенно сгорал я от стыда, когда попадалась мне, водоносу, какая-либо из приличных барышень, в глазах которых всегда читал я не то изумление, не то непритворное, но до глубины души смущавшее меня участие, как будто так вот и скажет сейчас: "Ах, бедный, молодой человек! В каком ты странном положении! Как тебя жаль!.." Но и это забывалось, когда иногда хозяева, напившись сами чаю, скажут: "Садитесь, молодцы, пейте, чай еще достаточно крепок, и воды в самоваре довольно". Что же? Спасибо. Мы не ломались, садились, пили и благодарили. Но вспоминать, так вспоминать уже все. Раз как-то у нас случились деньжонки, на которые и купили мы 5 пудов муки. Не прошло и полтора месяца, как хозяйка вдруг объявила нам, что муки у нас нет. Неважные были мы хозяева, но смутились и почувствовали, что тут что-то не так. Сосчитали время покупки муки вместе с хозяевами; наш счет оказался правильным, почему хозяин и признал за лучшее поправить дело дипломатически: "Не ошиблась ли ты, Лиза? Каково посмотрела? Посмотри-ка еще", - сказал он своей супруге. "Хорошо, - отвечала она, а потом сказала нам, что она, мол, недосмотрела и извиняется, - муки еще довольно". Вот и прекрасно! А был такой случай. Как-то среди зимы мне батюшка прислал три рубля денег. Вечером в день получения их кто-то пришел к хозяевам посидеть. Затеяли игру в преферанс, для которой недоставало четвертого игрока. Не игрывая никогда в карты, кроме дурачков, мельников и своих козырей, я от игры в преферанс упорно отказывался, но отказаться не мог. Успокоили, усадили, обучали, но так интересно, что все мои три рублика за обучение и взяли. Повесил я свою глупую головушку. Хозяину стало нехорошо. Он сказал мне в успокоение: "Не тужи, выручу", - и потом, действительно, во многом и много мне помог своими услугами. А пока все же мне пришлось питаться милостыней. В семинарии рассказал я своим близким товарищам о том, как быть мне дальше? У отца снова просить денег и думать было нечего, начальство, как известно, имеющим родителей, хотя и бедных, воспитанникам не помогало, положение мое, поистине, самое трагическое. Предстояло решать ужасную дилемму: или ходить по дворам, или выходить из семинарии для поступления в монастырь. Для меня это было страшное гамлетовское "быть или не быть"! вопрос этот решили за меня мои добрые товарищи-бурсаки и спасли глупого картежника от гибели. По окончании классных уроков они шли в столовую обедать, а мне посоветовали ожидать их возвращения из столовой в классе. По окончании обеда человека два-три из них возвращались ко мне в класс и приносили каждый из них по ломтю хлеба, - столько, сколько нужно было мне на сутки. Погибавший юноша, в моем лице, ожил, даже больше - он воскрес и зажил опять припеваючи и припеваючи, питаясь таким образом месяца три. За то и возненавидел же он карты, на которые лет 20 не мог смотреть равнодушно. Живы ли вы, мои дорогие друзья, мои спасители? Поглядите, как, со слезою на глазах, вспоминает вашу любовь святую, ваши неоцененные услуги спасенный некогда от погибели вами, ныне уже 70-летний старец, автор этих записок! Я помню вас, молюсь о вас, до сырой земли кланяюсь вам, живым и почившим, спасибо вам, друзья, сердечное, вечное! Пришла весна. Понадобилась летняя одежда, брючки, пиджачок, сапоги да, пожалуй, и фуражечка. Вот в этом-то случае и оказал мне покойный Яков Афанасьевич неоцененную услугу. Не в осуждение, сохрани меня бог, а ради истины и в объяснение дела я должен сказать, что он, не стесняясь, выпивал водочку и был знаком едва ли не со всеми сидельцами вологодских кабаков, у которых всегда имелись будто бы в закладе всякие безвозвратно пропитые "золоторотцами", по тогдашнему названию, вещи. Вот сюда-то и устремил мой двоюродный братец и хозяин свое заботливое внимание. И что же бы думали вы? В течение какого-нибудь месяца, после Пасхи, он обул и одел меня порядочно, буквально за бесценок. Вещь стоит 2 рубля, а пропита она за полштофа, т. е. за 30 копеек. Дайте за нее владельцу 50 копеек, и вещь ваша. Таким образом, в течение 1856 - 1857 учебного года я просуществовал в Вологде, обулся и оделся за 20 рублей. А на летнюю вакацию поехал на родину с товарищами в некрытой лодье-"заозерке", уже в качестве рабочего, бесплатно. Настроение даже у меня было приподнятое. Проучился я в семинарии уже год благополучно, расходами на меня моих родителей, казалось, не обременил, обулся и оделся сносно и, что всего дороже, удержал за собою третье место в первом разряде по списку. И все мои маленькие неприятности начали забываться, только вспоминая картежную игру в своем уме, я все еще продолжал содрогаться... Ведь что было бы со мной, если бы не нашли способа спасти меня от голода мои товарищи казеннокоштные, и теперь подумать страшно! Я стоял над бездною, готовый погибнуть. Ужасно.

В заключение этой главы моих воспоминаний, я должен еще рассказать об одном, не лишенном, думаю, некоторого интереса, случае. Случай этот - мое первое знакомство с тогдашней вологодскою знаменитостью протодиаконом Александром Ивановичем Яблонским. В один из праздничных дней, после обедни (ранней) у Казанской, я и товарищ мой, Димитрий Васильевич, сидим за книжками, готовя уроки. А в соборе уже заблаговестили к обедне. Вдруг резко отворяется в нашу квартиру дверь, и тотчас раздается могучий голос протодиакона (это был он): "Якша дома?" "Его нет", - отвечает хозяйка. "так как же быть? - говорит он. - Мне надо бы достать водки, опохмелиться. Да у вас есть семинаристы; господа, не сходите ли за полштофом?" Я сейчас же вызвался и пошел за водкой. Возвратившись на квартиру с водкой, я нашел о. протодиакона сидящим за столом, перед ним стояла большая чашка, в которую накрошено было доверху черного хлеба. Взяв у меня полуштоф со словом: "Спасибо, Оля", - отец протодиакон вылил в нее всю водку и, перекрестившись, стал ложкою кушать свое оригинальное блюдо и скушал все дочиста. Когда же кончил, то сказал: "Вот теперь хорошо! И опохмелился, и позавтракал, теперь пойду скорее архиерея встречать. Пора уже. Спасибо. Прощайте!" Мы, никогда не только не видевшие ничего подобного, но даже и не слыхавшие рассказов о случаях, подобных виденному, изумлялись и недоумевали, как он будет служить, и то с архиереем. Мы думали, что после того, что произошло на наших глазах, скандал в соборе уже неизбежен, и тотчас же, вслед за протодиаконом, пошли в собор. Простояв там еще минут 5, мы услышали звон "во вся"; служащее духовенство, по чину, вышло на встречу владыке, отворилась дверь из коридора, вошел епископ, а за ним и протодиакон с совершенно ясным лицом и чистыми глазами. Смотря на него, можно было подумать, что он не только сегодня, но целую неделю водки и в рот не бирал. И вдруг загудело по всему собору чтение входного "достойно есть" в "до" октавы, да какое чистое, могучее, не слыханное нами раньше! Мы, однако, думали, что его разберет же, наконец, водка, и ошиблись. Так он и не охмелел нимало, но служил великолепно. Молитву на умовение рук прочитал и на этот раз, как всегда в "си" октавы, а Евангелие начал читать в "до" октавы же и окончил в верхнее "ре", так сильно и искусно сделав заключительное "кресцендо", что только нужно было удивляться. Итак, мы ожидали скандала, а получили одно высокое, художественное наслаждение и были в восхищении.

Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя, -
Богатыри, каких уж нет.
Вздохнем о них с тобой, поэт!..

Положим, вы в праве заметить, благосклонный читатель, что храм - не театр, что не для эстетических наслаждений, а для молитвы в него ходят. Но я отвечаю: так, да не так! Во-первых, не будь этого, если угодно, гиганта-грешника, мы не пошли бы в собор к обедне. А потом, кто вам сказал, что люди, пленяющиеся силою чудного голоса и искусством пользования им, не умеют Богу молиться? Если смеете утверждать, что, с глубочайшим вниманием прослушав всю божественную литургию в соборе и насладившись красотами церковной службы и пения, мы не сумели ни на один миг проникнуться молитвенным чувством, то берите камни и побивайте нас. Но и побиваемые мы говорил: вы ошибаетесь. Не судите же строго ни видимого грешника, ни последовавших за ним в храм Божий его юных почитателей.

VII

По уставу тогдашнего времени учебный год начинался с 1 сентября во всех духовных учебных заведениях и заканчивался 15 июля. И как же ждем, бывало, этого вожделенного дня, не бывавши в родной семье круглый год! Но вот он настал. Списки прочитаны, молебен отслужен, гардероб на плечах, хлеб и соль у нескольких человек в одной корзине, а на молоко если насчитывалось на 10 человек рублевка, то мы были в восторге. Сборным пунктом и точкой отправления было место около Красного моста. Усевшись в лодку и устроившись, насколько было возможно, поудобнее в ней, мы обычно на отвале затягали "Ныне отпущаеши...", а там позднее и дальше уже пели все, что только в голову придет. Ни лоцмана, ни рабочих нам не требовалось. Сами мы были и хозяева, сами лоцмана, сами и рабочие поочередно. Лодка была "тринадцатерик", некрытая, четырехвесельная. Итак, в очередь вступало 5 человек: две пары гребцов и один из нас стоял на корме у рулевого весла. При таком составе рабочих сил, хотя в реках Вологде и верхней Сухоне было и тихое течение воды, но лодка двигалась прилично. В "озерах" мелькали только ивовые кусточки да рыбацкие лачужки. Плыли мы безостановочно, не останавливаясь ни из-за погоды, ни из-за ночной темноты. Остановить нас могла только буря и гроза, но, к счастью, этого никогда не случалось. Интересно было и то, что, чем дальше мы плыли, тем быстрее неслась наша лодка, потому что быстрее становилось само течение воды. А когда, случалось, подует еще попутный нам юго-западный, южный или и западный ветер, тогда при теплой июльской солнечной погоде наше плавание было восхитительно. При порядочной воде наша лодка в нижней Сухоне, где течение воды уже очень быстрое, неслась, как пароход, с быстротою 10 - 12 верст в час. Ночью же получалась другая прелесть. Тихо и тепло. Вода в реке не шелохнется, она лежит, как стекло. Непотухающая заря еще настолько освещает путь, что хорошо видно, куда направлять надо лодку. Около полуночи все в природе так затихает, что как будто нет уже ничего живого в ней, ни шелеста, ни звука. А дремучий лес стоит над рекой, как богатырь очарованный. Одна лодочка наша скользит по реке, оглашая воздух лишь легкими всплесками воды под напором весел, неутомимо работающих в руках молодых гребцов.

Около же часу по полуночи начинают раздаваться одинокие звуки какой-то маленькой птички, спустя некоторое время слышатся голоса и других птиц, тихий ветерок начинает сначала как будто бережно шелестить листочками на осине, а затем и на других лиственничных деревьях. Началось утро. Залетали птицы. Выскочил из лесу заяц, посидел на берегу, посмотрел на реку, поприслушался как будто к чему-то в природе, поводил ушами и снова ускакал в лес.

Еще час - замелькали животные, вышли на работу и люди. Наступил рабочий день, день жизни, работы и прозы. О нем теперь я ничего не скажу. Но вечер в водяном пути, вечер на лодке, мне кажется, как и ночь, также не лишенным некоторой прелести. Небо ясно. Тепло и тихо. Значительно склонившееся к западу солнце освещает золотистыми лучами уже один берег с дремучим лесом, а другой остается в тени. На реке плавают утки, на берегу кричат чайки. А вон там, дальше, люди на пожне копнят сено и мечут его в стог. "Бог в помощь вам, труженики! Господа, песню", - раздается голос одного из старших любителей пения. "Хорошо, начинайте", - слышится ему в ответ. И вот из двадцати пяти молодых грудей раздаются хотя и не художественные, но иногда довольно стройные звуки молодых голосов, грянувших любимую песню, конечно, общеизвестную, вроде: "Дубрава шумит...", "Вниз по матушке по Волге...", "В реке бежит гремучий вал..." и т. д. На пожне работа моментально затихает. И старый, и малый, мужчины и женщины - все устремляют внимание на лодку и слушают, видимо, с необычайным вниманием. Мужичок, подававший на стог сено, встал, упершись руками на вилы, и устремил все свое внимание на лодку, стоящий на стоге так и окаменел как будто, а женщины, девушки и дети бегут к самому берегу, чтобы рассмотреть, кто плывет и поет. А мы, польщенные таким вниманием случайной аудитории, еще с большим увлечением распевали наши песни, что, действительно, выходило довольно сильно и эффектно на воде, в лесу, вечерней порой. А перед селами и большими деревнями мы пели песни только тогда, когда проплывали мимо их вечерами в праздничные дни и видели людей на улице. Очень интересовали уже нас эти неважные лавры.

- Что это? Солдаты что ли? - слышим, говорит кто-то в толпе.

- Какие солдаты! Вишь, как жарят! Это, робя, семинаристы, - отвечает другой. А нам и смешно, и приятно.

Но неприятно было то, когда, плывя в лодочке домой в будние дни, искали мы в деревнях молока и не находили. Все люди обыкновенно в половине июля находились на пожнях, а дома оставалась только беспомощная старость. Боялись ли нас старики и старухи, или не хотели хлопотать с нами по другим причинам, - не знаю. Только обычно всегда они запирались о нас и отвечали в окно на наши просьбы всегда и везде одно и то же: "Никого нет из хозяев дома, а я, мол, ничего не могу и не знаю". Не лучше относились к нам, к удивлению, и в семьях духовенства, оттуда получался такой же ответ: "Нет хозяев дома, а я ничего не знаю". Так было в наше время, так позднее до пароходства, так и в прежнее, предшествующее нашему времени время. Однажды при этом случилось следующее комическое обстоятельство, как рассказывал мне один сосед, по месту первой моей службы в селе, священник Феодор Иванович Попов, давно уже умерший. Нужно сказать, что он обладал такою физическою силою, что железные бабки, и доныне употребляемые в наших краях, для забивки в землю свай, весом от 24 до 28 пудов, мог за уши поднимать от земли до высоты локтей своих рук.

- И вот, - говорил он, - путешествуя из Вологды в Устюг в лодочке домой, когда учился я уже в богословском классе, вздумали мы с товарищами раздобыться молоком, для чего и пристали к берегу в селе Коченьге, верстах в 50 ниже Тотьмы. Обошли все село, и тогда имевшее домов 60, с просьбою о продаже, и везде получили отказ в такой форме: "Хозяев нет дома, распорядиться некому, а на руках у нас ничего нет", - говорили старики и старухи.

- Меня разобрала злость, - говорил отец Феодор, - увидев на высоком берегу, под окном одного дома железную бабку, я схватил ее за уши, вытащил на край горы и спустил под нее. Товарищи зааплодировали. Почему я, подбодренный их овациями, спустившись на берег, взял снова бабку за уши и уволок ее в воду. Меня снова наградили товарищи аплодисментами и стали садиться в лодку, чтобы ехать дальше. В это время подошел к нам старик со словами: "Если вам надо молока, то милости просим ко мне, я найду молока всем, только бабку, ради Бога, достаньте из воды-то хотя, я ведь караульщик и меня оштрафуют за то, что я не уберег ее". "Ладно, старик, - раздалось ему в ответ, - давно бы так. А то нет и нет ни у кого молока, бесстыдники!" Я, разумеется, сейчас же в воду, откуда и вытащил бабку на сухой берег со словами: "На, получай ее, не размокла". Нужно ли после этого говорить, что старый караульщик бабки нашел у себя и в других домах на селе всякого молока, за самую умеренную цену, угостил им семинаристов и на прощанье со вздохом лишь заметил, что, кажется, на одной лошади не вывезти бабку в гору, ведь она, сказывают, 28 пудов весит. "Не осуди, дедушка, - отвечал ему богатырь, - что я немножко поосерчал и удернул бабку далеко".

В нашем же присутствии при отличной погоде ничего особенного на этот раз не случилось. Плыли мы домой на отдых в родные гнезда веселые, довольные, жизнерадостные. Быстро мелькали перед нами уже знакомые села и деревни. В Тотьме подумывали было некоторые из нас чайку напиться, но и это удовольствие оказалось невозможным, так как все гроши наши рассчитаны были на потребности более существенные. А путь в родные края для многих из нас был очень далекий. Один я только должен был выйти из лодки на Сухоне, некоторые - в Устюге, а все остальные должны были ехать в уезды Сольвычегодский, Яренский, Устьсысольский и частию Никольский. Наша лодка вологодская обыкновенно продавалась в Устюге, вырученные за нее деньги делились, а отсюда расходились или разъезжались, кто как мог, семинаристы в разные стороны. А я, счастливец, на третий день по выезде из Вологды был уже дома у батюшки и у матушки, окруженный братьями и сестрами. Много было отдано времени расспросам с одной стороны и рассказам с другой, но всему бывает конец. Кончилось и любопытство. Жизнь пошла обычным темпом. Сенокосу я застал уже немного, да теперь его уже и не так боялся, как в годы детства. И косить уже мог, мог и копны носить с батюшкою без утомления. Только в клиросном пении за церковными богослужениями в эти каникулы был я плох: мой голос, сильный альт, был в переходном состоянии. Как ни любил я церковное и светское пение, но петь было нечем. Волей-неволей приходилось помалчивать. Зато я нашел для себя другое праздничное развлечение. С детства, живя очень дружно со своими крестьянскими сверстниками из ближайших деревень, я стал по праздникам, после службы и обеда, обязательно навещать моих деревенских друзей и рассказывал им про города Вологду и Тотьму, не хуже иного враля-солдата, рассказывал и про науки и про ученье. Никому не говорил только о том, как трудно мне жилось в Вологде и как я проиграл три рубля в карты. Очень уж стыдно было мне за себя и свою глупость. Таким образом, с праздничными развлечениями и будними работами время шло быстро. Приближалась пора подумывать и о возвращении в Вологду. Однажды вечерком, когда батюшка, матушка, сестры мои Елизавета и Наталья и я жали овес уже, и все молчали, вдруг батюшка объявляет, что учить больше меня не будет и не может, думай, мол, уже сам о себе и иди, куда хочешь. Такое категорическое решение родным отцом моей судьбы печальной так меня озадачило, что я ничего не могу отвечать ему, ничего не возражал и ни о чем не просил. Страшным призраком мгновенно встал в душе моей вопрос: ужели все кончено? Ужели я должен бросить учение, чтобы идти..., но куда? Мне еще только 16 лет, в чиновники идти? Но я молод, да как причетнического сына туда меня и не пустят. В дьячки, в пономари? Боже мой! Да ужели это случится? Да я еще молод. Ужели суждено мне идти в монастырь и там... (не знаю, что там для юноши-недоучки, никогда не помышлявшего о монастыре - жизнь или смерть?!), спасаться или развращаться! С полчаса еще поработав в поле, я один, глубоко опечаленный, пошел домой и без ужина лег на свою постель на повети, чтобы в тишине уединения всецело отдаться своим печальным думам. Долго ли, коротко ли угнетали мое сердце эти тяжкие думы, но они закончились тем, что я решил просить отца отправить к началу учебного года меня в Вологду, а если он и на это не согласится, уйти туда пешком. А там уж что Бог пошлет, то и принять. Но все-таки надо учиться до последней возможности. С этим решением я заснул, с ним проснулся по утру, с ним продолжал работать и жить. Прошло несколько дней в нашей семье тяжело, тоскливо. Родители молчали, притихли и дети. Но пора пришла уже окончить неопределенность моего положения. Я обратился сначала к матери с просьбою отправить меня в Вологду, где я стану учиться и работать, если вы не хотите или не можете дать мне и 30, даже и 20 руб. в год на мое содержание. Моя матушка заплакала и сказала, что она хлопочет, но пока все еще безуспешно. Вечером опять же на полосе я заговорил с батюшкою, еще раз уверяя его в моем непреклонном намерении учиться. Стала осторожно на мою сторону и матушка и просила вместе со мною моего родителя только отправить меня в Вологду, а уж там, мол, "дитятко на нас не надейся и учись, если хочешь, как знаешь, или уходи, куда знаешь". На этой мысли, очевидно, мои родители остановились заблаговременно, как я догадался, потому что мой батюшка тотчас же сказал мне то же самое. Мне оставалось принять и это родительское решение, и я его принял покорно и благодарно. Окрыленный какой-то неведомой надеждой на лучшее будущее, я даже успокоился и стал готовиться к возвращению в Вологду в ожидании, по примеру минувшего года, моих товарищей, ехавших туда также лодкою. И они пришли и успокоили, что вода в Сухоне ныне немалая, ход свободный на всех переборах или перекатах, в Вологду можно приплыть скоро. Я окончательно успокоился и ожил среди неунывающих товарищей, таких же бедняков почти, как и я. Повеселели и мои родители. А мой соквартирник Димитрий Васильевич (один из двоих пришедших ко мне был он) был в ударе и смешил удачно всех своими рассказами. Один из них я помню и передам сейчас же.

- Идем мы к вам сейчас с Сухоны, - говорил он, - и видим, вблизи дороги мать и дочь, девушка-подросток, в новинке рвут лен.

- Бог на помощь, - говорю. - Ладно ли мы идем на погост?

- Спасибо, - отвечает мать и добавляет, - ладно.

- А сын дьячка - семинарист не уехал еще в Вологду?

Нет, она слышала, ждет товарищей с лодки.

- Прекрасно, спасибо, до свиданья, - заключил я беседу, иду и слышу, как в то же время дочь ее, хорошенькая девушка лет 12, говорит матери: "Мама, мама, посмотри-ка! У школьника-то ноги-то долгие, долгие да и раздвоилися". Общий смех. Очевидно, девочка эта не видала людей в пиджачках и брюках.

Часа два промелькнули незаметно. Закуска кончена. Запряжена лошадь, на которой и проводили меня с товарищами родители до Сухоны. Воды в ней, действительно, было довольно. Путешествие наше в такой же дымковской лодке, только не Макарова, а Маркова, кажется, совершалось скоро и благополучно с обычными остановками для обедов и ужинов людей и для отдыха и корма лошадей. Снова и ныне, как в прошлом году, мы помолились у раки преподобного Феодосия в Тотьме и поугощались у тетушки Арины в Шуйском, у которой были и в передний путь. И вот мы снова и своевременно в Вологде и опять на той же квартире у Якова Афанасьевича, продолжавшего жить в сторожке Казанской церкви. Денег от путевых расходов, т. е. от уплаты за лодку у меня осталось не больше, как пуда на 2 - 3 муки. Надо их было беречь, надо наживать дальше самому, уже не оглядываясь на родительский дом. Рассказав о своем трудном положении квартирному хозяину и двоюродному братцу моему, я просил его приискать мне письменных работ. Писал я хотя и не бойко, но каллиграфично, чисто и хорошо. Он, конечно, не отказывался заботиться посильно обо мне. А мои добрые товарищи, хищением казенного семинарского хлеба значительное время питавшие меня в минувшем учебном году, сказали мне: "Не тужи, прокормим одним-то хлебом и ныне". И зажили мы снова с Димитрием Васильевичем да присоединившимся к нам нашим товарищем по классу, также причетническим сыном Сараевской Троицкой церкви Никольского уезда, Семеном Петровичем Лобановым, "припеваючи и припеваючи", не отказываясь, в случае надобности, и от хождения с ведрами за водой на реку Вологду. Заниматься науками становилось интересно. Полюбил я и словесность, и историю, а это были главные предметы, на которые только и обращало внимание тогдашнее семинарское начальство, а алгебра, неважно и преподававшаяся, мне была не по душе. Уроки по ней, сознаюсь, и тогда уже отбывал я только как повинность по-казенному, ради порядка. К древним языкам относился не я один так же равнодушно, не бросая их вовсе, но и не заботясь о тщательном изучении их.

Прошел сентябрь, а с ним вместе и семинарский праздник в честь св. апостола Иоанна Богослова, 26 сентября. Ко всенощному бдению и к обедне в день праздника, совершавшейся епископом Христофором с о. о. ректором и инспектором при участии учителя семинарии иеромонаха Никона и местного священника Евгения Голубева, мы ходили в семинарскую Кирилло-Богословскую церковь, бывшую в то же время и приходскою. На всенощном бдении пели семинарские певчие под управлением воспитанника богословского класса Григория Ивановича Быстрова. Но пение их не отличалось ни выбором доступных композиций, ни голосовыми силами, ни чистотою отделки, а было только шумно. На литургии же пели оба хора певчих - архиерейский и семинарский - один на правом клиросе, другой на левом. Была, конечно, и проповедь, сказанная в свое время одним из воспитанников богословского класса. Не знаю, что кушали и как проводили праздник казеннокоштные воспитанники, а у нашего казанского триумвирата чаю не полагалось, а обед, как всегда, состоял из "холостой студени" и кислого молока - просто и сытно. В начале же октября в семинарии распространился слух, что один из письмоводителей семинарского правления, избиравшихся тогда из отличающихся каллиграфиею семинаристов, выходит в священники. Стало быть, открывается вакансия, на которую и советовали мне мои товарищи проситься. Не надеялся я попасть в письмоводители, потому что, хотя писал действительно хорошо, но не лучше всех, однако, наведя справку в канцелярии, сочинил, как умел, прошение и подал его о. ректору, конечно, через келейника. И вот потянулись для меня томительные дни и недели ожидания. Что-то будет? А между тем мне стало известно, что кроме меня, еще двое, хотя священнических детей и не особенно хорошо учившихся, но лучше меня писавших в смысле каллиграфии, просятся на письмоводительскую должность. Ах, отобьют они у меня местечко, казавшееся мне уголком рая, думал я, а ни к секретарю правления, ни к о. ректору семинарии идти и просить лично никак не мог решиться, опасаясь, чтобы не испортить дела такою, как казалось мне, назойливостью! Результата просьбы ждал я с замирающим сердцем и днем, и ночью только о нем и думал. Так проходили дни и недели. От постоянных дум об одном и том же я даже ошалел как будто. Пойду, задумавшись, в семинарию и вместо нее опомнюсь или на дворе губернаторского дома, или на Красном мосту, как случалось со мною не однажды. И смешно, и стыдно мне тогда было, но я никак не мог заставить себя относиться равнодушно к моему великому вопросу - "быть или не быть"? Настало 31 октября. Сижу я в классе во время перемены. Входит келейник о. ректора и говорит: "Кто у вас Алексей Попов? -Товарищи указали на меня. - Иди за мной, тебя зовет о. ректор". Иду, пришел, доложили. "Иди в залу", - говорит келейник, отворяя дверь, и уходит с докладом к о. ректору, который тотчас же и выходит с видом очень благодушным. Взглянув внимательно и благословив меня, он сказал: "Ты сын бедного причетника, учишься хорошо, пишешь также, а питаешься чуть не милостыней, ведь на половину кормят тебя бурсаки. Будешь ли впредь учиться также хорошо? И даешь слово кончить курс в первом разряде, если бы я взял тебя в письмоводители?". В эти великие для меня минуты я готов был обещать, что угодно, не задумываясь, и отвечал убежденно, что и учиться буду прилежно и постараюсь всегда держаться в первом разряде, только возьмите меня в письмоводители. Отец ректор улыбнулся и сказал: "Верю, помни же, что говоришь, в письмоводители ты уже определен. Завтра переходи жить сюда, в канцелярию". Это была одна из таких счастливейших минут в моей жизни, каких не много выпадает вообще на долю человека. Это был день моего благовещения. Я был спасен от голода, получил возможность продолжать мое образование, обеспеченный бесплатною квартирою и содержанием, обувью и одеждою, с надеждою получать со временем даже жалованье. В свой класс я пришел такой сияющий, что мои товарищи, не спрашивая, поздравляли меня с определением в письмоводители. Радовались и квартирные мои хозяева и мои соквартиранты, мои сподвижники по нужде и терпению. Когда я переместился на жительство на следующий день в канцелярию, то заметил, что старшие письмоводители Александр Павлович Смирнов, Петр Михайлович Гвоздев и Евгений Иванович Славин относятся ко мне не только равнодушно, даже неприветливо. Что значило бы это? А это значило то, что господину Гвоздеву и Славину хотелось видеть новым товарищем по канцелярии своего земляка, священнического сына Никольского уезда Ивана Ивановича Сумарокова, который, по просьбе их, и был назначен письмоводителем по черновому журнальному постановлению правления, написанному секретарем его Алексеем Никитичем Хергозерским. Но о. ректор на этом журнале написал: "Определить А. Попова как сына бедных родителей и одного из лучших учеников низшего отделения". Секретарь отнесся ко мне с улыбочкой: "Ну, принимайся за канцелярское дело да не бросай ученья; ведь вы, кажется, обещались учиться хорошо перед о. ректором". "Да, Алексей Никитич, буду трудиться под руководством вашим, - отвечал я, - буду и учиться". И посадили меня мои старшие товарищи за переписку черновых журналов семинарского правления, не представляемых на утверждение епископа, для улучшения, мол, почерка. А эти журналы не были писаны набело по крайней мере год. Скучная это была работа - улучшать почерк, воспитывать в себе терпение и послушание, переписывая эти журналы. Старшие товарищи по канцелярии видели, что одна эта работа нравственно тяжела мне, и сжалились, позволив мне переписывать иногда маленькие бумажки по адресу подчиненных правлению лиц и учреждений. Но здесь я скоро нарвался на косвенный выговор. В бумаге на имя ректора Вологодского духовного училища секретарем семинарского правления было написано в титуле между прочим: "Василiю Иоанновичу Нордову", а я имел неосторожность написать "Василью", т. е. вместо буквы i поставить ь и получить от Алексея Никитича через старшего письмоводителя Петра Михайловича Гвоздева такое замечание: "Неприлично так вульгарно называть людей заслуженных, особенно в официальных бумагах. Велите А-ю переписать бумагу и сделайте ему замечание". Так началась моя канцелярская служба, счастливо, впрочем, продолжавшаяся до окончания моего семинарского образования в 1862 году. Секретарем семинарского правления был преподаватель Священного Писания и немецкого языка Алексей Никитич Хергозерский, человек, правда, требовательный, заставлявший работать, случалось, и в первый день Святой Пасхи, но к письмоводителям относившийся терпеливо, ровно и благодушно даже тогда, когда высшая власть требовала взыскания. Например, однажды один из письмоводителей Евгений Славин отослал преосвященному Христофору пакет с надписью на нем, по рассеянности, имени Феогносту вместо Христофору (епископ Феогност был предшественником епископа Христофора по Вологодской кафедре). Епископ прогневался и возвратил в правление пакет с резолюцией: "Виновного письмоводителя поставить на час на колени в присутствии семинарского правления". Резолюция эта была, конечно, нам объявлена с вопросом, кто делал надпись на пакете и кто отсылал его? Оказалось, что все это делал Славин. "Ну, Евгений Иванович, - сказал тогда с комическою важностию наш секретарь, - извольте пожаловать сюда и понести наказание", - и пошел с ним в присутствие, где сидели тогда член правления благороднейший и деликатнейший Павел Михайлович Добряков. Пожурили, посмеялись и через 5 минут отпустили рассеянного письмоводителя в канцелярию на свое место. Состав канцелярии в начале 1857 года был следующий. Секретарь уже известен, а письмоводителями были ученик богословского класса Александр Павлович Смирнов, ученики философского класса Петр Михайлович Гвоздев и Евгений Иванович Славин и из риторики только что поступивший А. А. Попов. Смирнов, владевший хорошим почерком, учебным делом нимало не занимавшийся, все время занят был, как и мой предшественник Павлин Беспутин, одними канцелярскими трудами и получал жалованья по должности 4 рубля в месяц. Гвоздев и Славин были хорошими письмоводителями и товарищами и не бросали учебного дела, держась весь семинарский курс в первом разряде. Особенно хорош был Гвоздев. Это был человек богато одаренный от природы, с характером положительным и ровным, умный и рассудительный, замечательно добрый и честный. Всякое дело он обдумывал быстро и основательно, писал он, в смысле каллиграфии, лучше всех нас и, наконец, имел такой силы и размеров бас, что удивлял протодиакона Яблонского, заходившего по временам в нашу канцелярию "померяться с Петрушей голосом". А преосвященный Палладий Раев, впоследствии митрополит Санкт-Петербургский, серьезно выражал сожаление, что о. Петр пошел во священники - и то в село, а не в столичные протодиаконы. Кроме того, мне достоверно известно, что, когда о. Петр бывал в Вологде, то владыка Палладий всегда приглашал его для служения с собою, чтобы доставить удовольствие вологжанам послушать его могучего голоса, особенно октавы, например, на входном "приидите поклонимся и припадем ко Христу...". Подумывал в свое время Петр Михайлович и о высшем академическом образовании, но осуществить этой мечты не мог. Как он ни был умен и работоспособен, но все же при канцелярских занятиях с большими пробелами в учебном деле, особенно по предметам второстепенным, приготовить себя для поступления в Академию ему не удалось, и прекрасная мечта осталась неосуществленною. По окончании семинарского курса в 1860 году он поступил в священники к Шарженгской Михаило-Архангельской церкви Никольского уезда, лет чер



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: