Воспоминания причетнического сына 9 глава




Не знаю, ошибаюсь я или нет, но мне думается, что мой благосклонный читатель ждет еще от меня продолжения воспоминаний о нашей жизни в семинарии. Он ждет, быть может, бытовых картин из жизни нашей духовной школы, картин бурсацкой жизни таких, какими прославился Помяловский. Извиняюсь и отказываюсь. Такого удовольствия доставить вам не могу и потому, что не обладаю даже в отдаленной степени талантом Помяловского, и потому, что не имею для таких картин подходящего материала. Наша жизнь, и квартирная, и бурсацкая, шла просто, смирно, прозаично. Ходил в класс, учили уроки, писали свои лекции и сочинения, а потом, по мере умственного развития, читали, рассуждали, иногда и диспутировали. На досуге гуляли, для чего достаточно было летнею порою раз вечерком пройтись по бульварам, а зимою бурсаку, не имевшему теплой одежды, гулять было неповадно, ибо "прозябение предрассуждало будущего священника", по шутливому признанию самого бурсака, хотя иногда бравируя и говорит он: "Собака, не тронь бурсака, бурсак сам собака". А зимою семинаристы нашего времени любили гулять неудержимо только во время январской ярмарки. Сюда тянули их "белоножки". Сказать вам, кто это? Хорошо, извольте, - это деревенские поповны, привозимые на ярмарку по делу и без дела, а просто так, для гулянья, иногда издалека. Когда, бывало, устроившись у известного столба в ярмарочном здании вверху (существует ли он ныне?) рассматриваете молодых особ женского пола с верхних частей их корпуса, то ничего не замечаете особенного за сельскими барышнями. И на голове шляпка, и на плечах шубка, как и на горожанках, хотя тонкие знатоки дела и по головному убору, и по верхней одежде, а особенно по походке и позитуре, умели отличить городскую барышню от сельской. Но вот когда вы взгляните на ноги, тогда увидите, что сельские поповны и дьяконовны и есть "белоножки". Почему? Да потому, что родители обували их в белые катаники, в которых и разгуливали они по Вологде зимою. А горожанки и в наше время, особенно молодые девушки, носили и зимою башмаки и калоши, хотя и катаные, быть может, но черные. Что сказать еще о наших развлечениях? Были, конечно, между нами и любители веселья, умевшие около ночи сходить куда-нибудь в село на гулянье и к утру, как ни в чем не бывало, вернуться в семинарию. Делалось это и с ведома начальства, в виде отпуска под тем или другим предлогом, делалось и контрабандой, наудачу. Но если такие самовольные экскурсии в села на гулянья проходили без скандалов, наше начальство относилось к ним снисходительно. А скандалы, если и случались, то очень редко. Здесь уже по степени вины следовало и наказание виновного. Не часто, но бывали иногда танцевальные вечера и у таких лиц из городского духовенства, у которых были возрастные сыновья и дочери, приглашавшие на них одни своих подруг, а другие друзей. Почему же не ходить туда молодым людям посидеть, поговорить, повеселиться! И ходили, и веселились те, кого приглашали. Раз один отец семейства, из числа вологодских отцов дьяконов, имевший возрастных сыновей и дочь - красавицу-девицу - и живший в церковной сторожке в самом корпусе храмового здания, по просьбе детей, устроил в своей квартире танцевальный вечер. На этот вечер приглашено было столько девиц и мужчин из числа товарищей сына-семинариста и подруг дочери, сколько в квартире поместиться могло. Но в числе приглашенных почему-то не оказался один из видных товарищей сына о. диакона - известный уже в Вологде поэт Сиротин. Сиротин обиделся и жестоко отомстил своему недальновидному товарищу, и не только ему, но и всей семье отца его. Когда шла на этом вечере пляска веселящейся молодежи, Сиротин, посидев на соборной горке, прошел мимо этой церковной квартиры, зашел в гостиницу "Париж", где и написал весьма известное в свое время стихотворение под заглавием: "Вечер Б...а". Для того, чтобы дать читателям понятие о силе и язвительности языка Сиротина, я, пожалуй, могу прочитать по памяти хотя начальные стихи из этого нецензурного, как и большая часть его стихотворений, эскиза. Вот его начало.

 

Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя, -
Богатыри, каких уж нет.
Вздохнем о них с тобой, поэт!..

Положим, вы в праве заметить, благосклонный читатель, что храм - не театр, что не для эстетических наслаждений, а для молитвы в него ходят. Но я отвечаю: так, да не так! Во-первых, не будь этого, если угодно, гиганта-грешника, мы не пошли бы в собор к обедне. А потом, кто вам сказал, что люди, пленяющиеся силою чудного голоса и искусством пользования им, не умеют Богу молиться? Если смеете утверждать, что, с глубочайшим вниманием прослушав всю божественную литургию в соборе и насладившись красотами церковной службы и пения, мы не сумели ни на один миг проникнуться молитвенным чувством, то берите камни и побивайте нас. Но и побиваемые мы говорил: вы ошибаетесь. Не судите же строго ни видимого грешника, ни последовавших за ним в храм Божий его юных почитателей.

VII

По уставу тогдашнего времени учебный год начинался с 1 сентября во всех духовных учебных заведениях и заканчивался 15 июля. И как же ждем, бывало, этого вожделенного дня, не бывавши в родной семье круглый год! Но вот он настал. Списки прочитаны, молебен отслужен, гардероб на плечах, хлеб и соль у нескольких человек в одной корзине, а на молоко если насчитывалось на 10 человек рублевка, то мы были в восторге. Сборным пунктом и точкой отправления было место около Красного моста. Усевшись в лодку и устроившись, насколько было возможно, поудобнее в ней, мы обычно на отвале затягали "Ныне отпущаеши...", а там позднее и дальше уже пели все, что только в голову придет. Ни лоцмана, ни рабочих нам не требовалось. Сами мы были и хозяева, сами лоцмана, сами и рабочие поочередно. Лодка была "тринадцатерик", некрытая, четырехвесельная. Итак, в очередь вступало 5 человек: две пары гребцов и один из нас стоял на корме у рулевого весла. При таком составе рабочих сил, хотя в реках Вологде и верхней Сухоне было и тихое течение воды, но лодка двигалась прилично. В "озерах" мелькали только ивовые кусточки да рыбацкие лачужки. Плыли мы безостановочно, не останавливаясь ни из-за погоды, ни из-за ночной темноты. Остановить нас могла только буря и гроза, но, к счастью, этого никогда не случалось. Интересно было и то, что, чем дальше мы плыли, тем быстрее неслась наша лодка, потому что быстрее становилось само течение воды. А когда, случалось, подует еще попутный нам юго-западный, южный или и западный ветер, тогда при теплой июльской солнечной погоде наше плавание было восхитительно. При порядочной воде наша лодка в нижней Сухоне, где течение воды уже очень быстрое, неслась, как пароход, с быстротою 10 - 12 верст в час. Ночью же получалась другая прелесть. Тихо и тепло. Вода в реке не шелохнется, она лежит, как стекло. Непотухающая заря еще настолько освещает путь, что хорошо видно, куда направлять надо лодку. Около полуночи все в природе так затихает, что как будто нет уже ничего живого в ней, ни шелеста, ни звука. А дремучий лес стоит над рекой, как богатырь очарованный. Одна лодочка наша скользит по реке, оглашая воздух лишь легкими всплесками воды под напором весел, неутомимо работающих в руках молодых гребцов.

Около же часу по полуночи начинают раздаваться одинокие звуки какой-то маленькой птички, спустя некоторое время слышатся голоса и других птиц, тихий ветерок начинает сначала как будто бережно шелестить листочками на осине, а затем и на других лиственничных деревьях. Началось утро. Залетали птицы. Выскочил из лесу заяц, посидел на берегу, посмотрел на реку, поприслушался как будто к чему-то в природе, поводил ушами и снова ускакал в лес.

Еще час - замелькали животные, вышли на работу и люди. Наступил рабочий день, день жизни, работы и прозы. О нем теперь я ничего не скажу. Но вечер в водяном пути, вечер на лодке, мне кажется, как и ночь, также не лишенным некоторой прелести. Небо ясно. Тепло и тихо. Значительно склонившееся к западу солнце освещает золотистыми лучами уже один берег с дремучим лесом, а другой остается в тени. На реке плавают утки, на берегу кричат чайки. А вон там, дальше, люди на пожне копнят сено и мечут его в стог. "Бог в помощь вам, труженики! Господа, песню", - раздается голос одного из старших любителей пения. "Хорошо, начинайте", - слышится ему в ответ. И вот из двадцати пяти молодых грудей раздаются хотя и не художественные, но иногда довольно стройные звуки молодых голосов, грянувших любимую песню, конечно, общеизвестную, вроде: "Дубрава шумит...", "Вниз по матушке по Волге...", "В реке бежит гремучий вал..." и т. д. На пожне работа моментально затихает. И старый, и малый, мужчины и женщины - все устремляют внимание на лодку и слушают, видимо, с необычайным вниманием. Мужичок, подававший на стог сено, встал, упершись руками на вилы, и устремил все свое внимание на лодку, стоящий на стоге так и окаменел как будто, а женщины, девушки и дети бегут к самому берегу, чтобы рассмотреть, кто плывет и поет. А мы, польщенные таким вниманием случайной аудитории, еще с большим увлечением распевали наши песни, что, действительно, выходило довольно сильно и эффектно на воде, в лесу, вечерней порой. А перед селами и большими деревнями мы пели песни только тогда, когда проплывали мимо их вечерами в праздничные дни и видели людей на улице. Очень интересовали уже нас эти неважные лавры.

- Что это? Солдаты что ли? - слышим, говорит кто-то в толпе.

- Какие солдаты! Вишь, как жарят! Это, робя, семинаристы, - отвечает другой. А нам и смешно, и приятно.

Но неприятно было то, когда, плывя в лодочке домой в будние дни, искали мы в деревнях молока и не находили. Все люди обыкновенно в половине июля находились на пожнях, а дома оставалась только беспомощная старость. Боялись ли нас старики и старухи, или не хотели хлопотать с нами по другим причинам, - не знаю. Только обычно всегда они запирались о нас и отвечали в окно на наши просьбы всегда и везде одно и то же: "Никого нет из хозяев дома, а я, мол, ничего не могу и не знаю". Не лучше относились к нам, к удивлению, и в семьях духовенства, оттуда получался такой же ответ: "Нет хозяев дома, а я ничего не знаю". Так было в наше время, так позднее до пароходства, так и в прежнее, предшествующее нашему времени время. Однажды при этом случилось следующее комическое обстоятельство, как рассказывал мне один сосед, по месту первой моей службы в селе, священник Феодор Иванович Попов, давно уже умерший. Нужно сказать, что он обладал такою физическою силою, что железные бабки, и доныне употребляемые в наших краях, для забивки в землю свай, весом от 24 до 28 пудов, мог за уши поднимать от земли до высоты локтей своих рук.

- И вот, - говорил он, - путешествуя из Вологды в Устюг в лодочке домой, когда учился я уже в богословском классе, вздумали мы с товарищами раздобыться молоком, для чего и пристали к берегу в селе Коченьге, верстах в 50 ниже Тотьмы. Обошли все село, и тогда имевшее домов 60, с просьбою о продаже, и везде получили отказ в такой форме: "Хозяев нет дома, распорядиться некому, а на руках у нас ничего нет", - говорили старики и старухи.

- Меня разобрала злость, - говорил отец Феодор, - увидев на высоком берегу, под окном одного дома железную бабку, я схватил ее за уши, вытащил на край горы и спустил под нее. Товарищи зааплодировали. Почему я, подбодренный их овациями, спустившись на берег, взял снова бабку за уши и уволок ее в воду. Меня снова наградили товарищи аплодисментами и стали садиться в лодку, чтобы ехать дальше. В это время подошел к нам старик со словами: "Если вам надо молока, то милости просим ко мне, я найду молока всем, только бабку, ради Бога, достаньте из воды-то хотя, я ведь караульщик и меня оштрафуют за то, что я не уберег ее". "Ладно, старик, - раздалось ему в ответ, - давно бы так. А то нет и нет ни у кого молока, бесстыдники!" Я, разумеется, сейчас же в воду, откуда и вытащил бабку на сухой берег со словами: "На, получай ее, не размокла". Нужно ли после этого говорить, что старый караульщик бабки нашел у себя и в других домах на селе всякого молока, за самую умеренную цену, угостил им семинаристов и на прощанье со вздохом лишь заметил, что, кажется, на одной лошади не вывезти бабку в гору, ведь она, сказывают, 28 пудов весит. "Не осуди, дедушка, - отвечал ему богатырь, - что я немножко поосерчал и удернул бабку далеко".

В нашем же присутствии при отличной погоде ничего особенного на этот раз не случилось. Плыли мы домой на отдых в родные гнезда веселые, довольные, жизнерадостные. Быстро мелькали перед нами уже знакомые села и деревни. В Тотьме подумывали было некоторые из нас чайку напиться, но и это удовольствие оказалось невозможным, так как все гроши наши рассчитаны были на потребности более существенные. А путь в родные края для многих из нас был очень далекий. Один я только должен был выйти из лодки на Сухоне, некоторые - в Устюге, а все остальные должны были ехать в уезды Сольвычегодский, Яренский, Устьсысольский и частию Никольский. Наша лодка вологодская обыкновенно продавалась в Устюге, вырученные за нее деньги делились, а отсюда расходились или разъезжались, кто как мог, семинаристы в разные стороны. А я, счастливец, на третий день по выезде из Вологды был уже дома у батюшки и у матушки, окруженный братьями и сестрами. Много было отдано времени расспросам с одной стороны и рассказам с другой, но всему бывает конец. Кончилось и любопытство. Жизнь пошла обычным темпом. Сенокосу я застал уже немного, да теперь его уже и не так боялся, как в годы детства. И косить уже мог, мог и копны носить с батюшкою без утомления. Только в клиросном пении за церковными богослужениями в эти каникулы был я плох: мой голос, сильный альт, был в переходном состоянии. Как ни любил я церковное и светское пение, но петь было нечем. Волей-неволей приходилось помалчивать. Зато я нашел для себя другое праздничное развлечение. С детства, живя очень дружно со своими крестьянскими сверстниками из ближайших деревень, я стал по праздникам, после службы и обеда, обязательно навещать моих деревенских друзей и рассказывал им про города Вологду и Тотьму, не хуже иного враля-солдата, рассказывал и про науки и про ученье. Никому не говорил только о том, как трудно мне жилось в Вологде и как я проиграл три рубля в карты. Очень уж стыдно было мне за себя и свою глупость. Таким образом, с праздничными развлечениями и будними работами время шло быстро. Приближалась пора подумывать и о возвращении в Вологду. Однажды вечерком, когда батюшка, матушка, сестры мои Елизавета и Наталья и я жали овес уже, и все молчали, вдруг батюшка объявляет, что учить больше меня не будет и не может, думай, мол, уже сам о себе и иди, куда хочешь. Такое категорическое решение родным отцом моей судьбы печальной так меня озадачило, что я ничего не могу отвечать ему, ничего не возражал и ни о чем не просил. Страшным призраком мгновенно встал в душе моей вопрос: ужели все кончено? Ужели я должен бросить учение, чтобы идти..., но куда? Мне еще только 16 лет, в чиновники идти? Но я молод, да как причетнического сына туда меня и не пустят. В дьячки, в пономари? Боже мой! Да ужели это случится? Да я еще молод. Ужели суждено мне идти в монастырь и там... (не знаю, что там для юноши-недоучки, никогда не помышлявшего о монастыре - жизнь или смерть?!), спасаться или развращаться! С полчаса еще поработав в поле, я один, глубоко опечаленный, пошел домой и без ужина лег на свою постель на повети, чтобы в тишине уединения всецело отдаться своим печальным думам. Долго ли, коротко ли угнетали мое сердце эти тяжкие думы, но они закончились тем, что я решил просить отца отправить к началу учебного года меня в Вологду, а если он и на это не согласится, уйти туда пешком. А там уж что Бог пошлет, то и принять. Но все-таки надо учиться до последней возможности. С этим решением я заснул, с ним проснулся по утру, с ним продолжал работать и жить. Прошло несколько дней в нашей семье тяжело, тоскливо. Родители молчали, притихли и дети. Но пора пришла уже окончить неопределенность моего положения. Я обратился сначала к матери с просьбою отправить меня в Вологду, где я стану учиться и работать, если вы не хотите или не можете дать мне и 30, даже и 20 руб. в год на мое содержание. Моя матушка заплакала и сказала, что она хлопочет, но пока все еще безуспешно. Вечером опять же на полосе я заговорил с батюшкою, еще раз уверяя его в моем непреклонном намерении учиться. Стала осторожно на мою сторону и матушка и просила вместе со мною моего родителя только отправить меня в Вологду, а уж там, мол, "дитятко на нас не надейся и учись, если хочешь, как знаешь, или уходи, куда знаешь". На этой мысли, очевидно, мои родители остановились заблаговременно, как я догадался, потому что мой батюшка тотчас же сказал мне то же самое. Мне оставалось принять и это родительское решение, и я его принял покорно и благодарно. Окрыленный какой-то неведомой надеждой на лучшее будущее, я даже успокоился и стал готовиться к возвращению в Вологду в ожидании, по примеру минувшего года, моих товарищей, ехавших туда также лодкою. И они пришли и успокоили, что вода в Сухоне ныне немалая, ход свободный на всех переборах или перекатах, в Вологду можно приплыть скоро. Я окончательно успокоился и ожил среди неунывающих товарищей, таких же бедняков почти, как и я. Повеселели и мои родители. А мой соквартирник Димитрий Васильевич (один из двоих пришедших ко мне был он) был в ударе и смешил удачно всех своими рассказами. Один из них я помню и передам сейчас же.

- Идем мы к вам сейчас с Сухоны, - говорил он, - и видим, вблизи дороги мать и дочь, девушка-подросток, в новинке рвут лен.

- Бог на помощь, - говорю. - Ладно ли мы идем на погост?

- Спасибо, - отвечает мать и добавляет, - ладно.

- А сын дьячка - семинарист не уехал еще в Вологду?

Нет, она слышала, ждет товарищей с лодки.

- Прекрасно, спасибо, до свиданья, - заключил я беседу, иду и слышу, как в то же время дочь ее, хорошенькая девушка лет 12, говорит матери: "Мама, мама, посмотри-ка! У школьника-то ноги-то долгие, долгие да и раздвоилися". Общий смех. Очевидно, девочка эта не видала людей в пиджачках и брюках.

Часа два промелькнули незаметно. Закуска кончена. Запряжена лошадь, на которой и проводили меня с товарищами родители до Сухоны. Воды в ней, действительно, было довольно. Путешествие наше в такой же дымковской лодке, только не Макарова, а Маркова, кажется, совершалось скоро и благополучно с обычными остановками для обедов и ужинов людей и для отдыха и корма лошадей. Снова и ныне, как в прошлом году, мы помолились у раки преподобного Феодосия в Тотьме и поугощались у тетушки Арины в Шуйском, у которой были и в передний путь. И вот мы снова и своевременно в Вологде и опять на той же квартире у Якова Афанасьевича, продолжавшего жить в сторожке Казанской церкви. Денег от путевых расходов, т. е. от уплаты за лодку у меня осталось не больше, как пуда на 2 - 3 муки. Надо их было беречь, надо наживать дальше самому, уже не оглядываясь на родительский дом. Рассказав о своем трудном положении квартирному хозяину и двоюродному братцу моему, я просил его приискать мне письменных работ. Писал я хотя и не бойко, но каллиграфично, чисто и хорошо. Он, конечно, не отказывался заботиться посильно обо мне. А мои добрые товарищи, хищением казенного семинарского хлеба значительное время питавшие меня в минувшем учебном году, сказали мне: "Не тужи, прокормим одним-то хлебом и ныне". И зажили мы снова с Димитрием Васильевичем да присоединившимся к нам нашим товарищем по классу, также причетническим сыном Сараевской Троицкой церкви Никольского уезда, Семеном Петровичем Лобановым, "припеваючи и припеваючи", не отказываясь, в случае надобности, и от хождения с ведрами за водой на реку Вологду. Заниматься науками становилось интересно. Полюбил я и словесность, и историю, а это были главные предметы, на которые только и обращало внимание тогдашнее семинарское начальство, а алгебра, неважно и преподававшаяся, мне была не по душе. Уроки по ней, сознаюсь, и тогда уже отбывал я только как повинность по-казенному, ради порядка. К древним языкам относился не я один так же равнодушно, не бросая их вовсе, но и не заботясь о тщательном изучении их.

Прошел сентябрь, а с ним вместе и семинарский праздник в честь св. апостола Иоанна Богослова, 26 сентября. Ко всенощному бдению и к обедне в день праздника, совершавшейся епископом Христофором с о. о. ректором и инспектором при участии учителя семинарии иеромонаха Никона и местного священника Евгения Голубева, мы ходили в семинарскую Кирилло-Богословскую церковь, бывшую в то же время и приходскою. На всенощном бдении пели семинарские певчие под управлением воспитанника богословского класса Григория Ивановича Быстрова. Но пение их не отличалось ни выбором доступных композиций, ни голосовыми силами, ни чистотою отделки, а было только шумно. На литургии же пели оба хора певчих - архиерейский и семинарский - один на правом клиросе, другой на левом. Была, конечно, и проповедь, сказанная в свое время одним из воспитанников богословского класса. Не знаю, что кушали и как проводили праздник казеннокоштные воспитанники, а у нашего казанского триумвирата чаю не полагалось, а обед, как всегда, состоял из "холостой студени" и кислого молока - просто и сытно. В начале же октября в семинарии распространился слух, что один из письмоводителей семинарского правления, избиравшихся тогда из отличающихся каллиграфиею семинаристов, выходит в священники. Стало быть, открывается вакансия, на которую и советовали мне мои товарищи проситься. Не надеялся я попасть в письмоводители, потому что, хотя писал действительно хорошо, но не лучше всех, однако, наведя справку в канцелярии, сочинил, как умел, прошение и подал его о. ректору, конечно, через келейника. И вот потянулись для меня томительные дни и недели ожидания. Что-то будет? А между тем мне стало известно, что кроме меня, еще двое, хотя священнических детей и не особенно хорошо учившихся, но лучше меня писавших в смысле каллиграфии, просятся на письмоводительскую должность. Ах, отобьют они у меня местечко, казавшееся мне уголком рая, думал я, а ни к секретарю правления, ни к о. ректору семинарии идти и просить лично никак не мог решиться, опасаясь, чтобы не испортить дела такою, как казалось мне, назойливостью! Результата просьбы ждал я с замирающим сердцем и днем, и ночью только о нем и думал. Так проходили дни и недели. От постоянных дум об одном и том же я даже ошалел как будто. Пойду, задумавшись, в семинарию и вместо нее опомнюсь или на дворе губернаторского дома, или на Красном мосту, как случалось со мною не однажды. И смешно, и стыдно мне тогда было, но я никак не мог заставить себя относиться равнодушно к моему великому вопросу - "быть или не быть"? Настало 31 октября. Сижу я в классе во время перемены. Входит келейник о. ректора и говорит: "Кто у вас Алексей Попов? -Товарищи указали на меня. - Иди за мной, тебя зовет о. ректор". Иду, пришел, доложили. "Иди в залу", - говорит келейник, отворяя дверь, и уходит с докладом к о. ректору, который тотчас же и выходит с видом очень благодушным. Взглянув внимательно и благословив меня, он сказал: "Ты сын бедного причетника, учишься хорошо, пишешь также, а питаешься чуть не милостыней, ведь на половину кормят тебя бурсаки. Будешь ли впредь учиться также хорошо? И даешь слово кончить курс в первом разряде, если бы я взял тебя в письмоводители?". В эти великие для меня минуты я готов был обещать, что угодно, не задумываясь, и отвечал убежденно, что и учиться буду прилежно и постараюсь всегда держаться в первом разряде, только возьмите меня в письмоводители. Отец ректор улыбнулся и сказал: "Верю, помни же, что говоришь, в письмоводители ты уже определен. Завтра переходи жить сюда, в канцелярию". Это была одна из таких счастливейших минут в моей жизни, каких не много выпадает вообще на долю человека. Это был день моего благовещения. Я был спасен от голода, получил возможность продолжать мое образование, обеспеченный бесплатною квартирою и содержанием, обувью и одеждою, с надеждою получать со временем даже жалованье. В свой класс я пришел такой сияющий, что мои товарищи, не спрашивая, поздравляли меня с определением в письмоводители. Радовались и квартирные мои хозяева и мои соквартиранты, мои сподвижники по нужде и терпению. Когда я переместился на жительство на следующий день в канцелярию, то заметил, что старшие письмоводители Александр Павлович Смирнов, Петр Михайлович Гвоздев и Евгений Иванович Славин относятся ко мне не только равнодушно, даже неприветливо. Что значило бы это? А это значило то, что господину Гвоздеву и Славину хотелось видеть новым товарищем по канцелярии своего земляка, священнического сына Никольского уезда Ивана Ивановича Сумарокова, который, по просьбе их, и был назначен письмоводителем по черновому журнальному постановлению правления, написанному секретарем его Алексеем Никитичем Хергозерским. Но о. ректор на этом журнале написал: "Определить А. Попова как сына бедных родителей и одного из лучших учеников низшего отделения". Секретарь отнесся ко мне с улыбочкой: "Ну, принимайся за канцелярское дело да не бросай ученья; ведь вы, кажется, обещались учиться хорошо перед о. ректором". "Да, Алексей Никитич, буду трудиться под руководством вашим, - отвечал я, - буду и учиться". И посадили меня мои старшие товарищи за переписку черновых журналов семинарского правления, не представляемых на утверждение епископа, для улучшения, мол, почерка. А эти журналы не были писаны набело по крайней мере год. Скучная это была работа - улучшать почерк, воспитывать в себе терпение и послушание, переписывая эти журналы. Старшие товарищи по канцелярии видели, что одна эта работа нравственно тяжела мне, и сжалились, позволив мне переписывать иногда маленькие бумажки по адресу подчиненных правлению лиц и учреждений. Но здесь я скоро нарвался на косвенный выговор. В бумаге на имя ректора Вологодского духовного училища секретарем семинарского правления было написано в титуле между прочим: "Василiю Иоанновичу Нордову", а я имел неосторожность написать "Василью", т. е. вместо буквы i поставить ь и получить от Алексея Никитича через старшего письмоводителя Петра Михайловича Гвоздева такое замечание: "Неприлично так вульгарно называть людей заслуженных, особенно в официальных бумагах. Велите А-ю переписать бумагу и сделайте ему замечание". Так началась моя канцелярская служба, счастливо, впрочем, продолжавшаяся до окончания моего семинарского образования в 1862 году. Секретарем семинарского правления был преподаватель Священного Писания и немецкого языка Алексей Никитич Хергозерский, человек, правда, требовательный, заставлявший работать, случалось, и в первый день Святой Пасхи, но к письмоводителям относившийся терпеливо, ровно и благодушно даже тогда, когда высшая власть требовала взыскания. Например, однажды один из письмоводителей Евгений Славин отослал преосвященному Христофору пакет с надписью на нем, по рассеянности, имени Феогносту вместо Христофору (епископ Феогност был предшественником епископа Христофора по Вологодской кафедре). Епископ прогневался и возвратил в правление пакет с резолюцией: "Виновного письмоводителя поставить на час на колени в присутствии семинарского правления". Резолюция эта была, конечно, нам объявлена с вопросом, кто делал надпись на пакете и кто отсылал его? Оказалось, что все это делал Славин. "Ну, Евгений Иванович, - сказал тогда с комическою важностию наш секретарь, - извольте пожаловать сюда и понести наказание", - и пошел с ним в присутствие, где сидели тогда член правления благороднейший и деликатнейший Павел Михайлович Добряков. Пожурили, посмеялись и через 5 минут отпустили рассеянного письмоводителя в канцелярию на свое место. Состав канцелярии в начале 1857 года был следующий. Секретарь уже известен, а письмоводителями были ученик богословского класса Александр Павлович Смирнов, ученики философского класса Петр Михайлович Гвоздев и Евгений Иванович Славин и из риторики только что поступивший А. А. Попов. Смирнов, владевший хорошим почерком, учебным делом нимало не занимавшийся, все время занят был, как и мой предшественник Павлин Беспутин, одними канцелярскими трудами и получал жалованья по должности 4 рубля в месяц. Гвоздев и Славин были хорошими письмоводителями и товарищами и не бросали учебного дела, держась весь семинарский курс в первом разряде. Особенно хорош был Гвоздев. Это был человек богато одаренный от природы, с характером положительным и ровным, умный и рассудительный, замечательно добрый и честный. Всякое дело он обдумывал быстро и основательно, писал он, в смысле каллиграфии, лучше всех нас и, наконец, имел такой силы и размеров бас, что удивлял протодиакона Яблонского, заходившего по временам в нашу канцелярию "померяться с Петрушей голосом". А преосвященный Палладий Раев, впоследствии митрополит Санкт-Петербургский, серьезно выражал сожаление, что о. Петр пошел во священники - и то в село, а не в столичные протодиаконы. Кроме того, мне достоверно известно, что, когда о. Петр бывал в Вологде, то владыка Палладий всегда приглашал его для служения с собою, чтобы доставить удовольствие вологжанам послушать его могучего голоса, особенно октавы, например, на входном "приидите поклонимся и припадем ко Христу...". Подумывал в свое время Петр Михайлович и о высшем академическом образовании, но осуществить этой мечты не мог. Как он ни был умен и работоспособен, но все же при канцелярских занятиях с большими пробелами в учебном деле, особенно по предметам второстепенным, приготовить себя для поступления в Академию ему не удалось, и прекрасная мечта осталась неосуществленною. По окончании семинарского курса в 1860 году он поступил в священники к Шарженгской Михаило-Архангельской церкви Никольского уезда, лет через десять овдовел, а затем получил какую-то странную мозговую болезнь и сам скончался скоропостижно и преждевременно во время зимней поездки по должности благочинного по округу при одной из захолустных церквей. Посвящая родным о. Петра Михайловича Гвоздева эти строки, я должен сказать, что накануне этой последней поездки для ревизии округа по должности благочинного он писал мне очень грустное письмо, скорбя о том, что, несмотря на его отказ от благочинной службы, бывшей тогда выборной, не освободило от нее его ни окружное духовенство, ни епархиальное начальство. С больною головою тяжело ему было нести эту службу, и поездки по округу он уже боялся, видимо, предчувствуя, что она убьет его, как и случилось, на горе детей и к искреннему сожалению многочисленных его друзей и почитателей.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: