I
Константинос Кавафис родился в Александрии (Египет) в 1863 году и умертам же семьдесят лет спустя от рака горла. Бессобытийность его жизниобрадовала бы наиболее придирчивого из "новых критиков" *(1). Кавафис былдевятым ребенком в зажиточной купеческой семье, благосостояние которой сталобыстро ухудшаться после смерти отца. Девяти лет от роду будущий поэт былотправлен в Англию, где у фирмы "Кавафис и сыновья" имелись отделения, ивернулся в Александрию шестнадцатилетним. Он воспитывался в греческойправославной вере. Некоторое время посещал Гермес Лицеум, коммерческоеучилище в Александрии, но, по слухам, больше увлекался античной классикой иисторией, чем искусством коммерции. Впрочем, возможно, это всего лишь клише,типичное для биографии любого поэта. В 1882 году, когда Кавафису было девятнадцать, в Александрии произошлиантиевропейские беспорядки, вызвавшие крупное (по крайней мере, в масштабахпрошлого века) кровопролитие; англичане откликнулись бомбардировкой города сморя. Но поскольку Кавафис незадолго до того уехал с матерью вКонстантинополь, он упустил случай присутствовать при единственномисторическом событии, имевшем место в Александрии на протяжении его жизни.Три года, прожитые им в Константинополе, -- значительные для егоформирования годы. Именно в Константинополе исторический дневник, который онвел несколько лет, был прекращен -- на записи "Александр...". Вероятно,здесь он приобрел также свой первый гомосексуальный опыт. Двадцати восьмилет Кавафис впервые поступил на службу -- временную -- мелким чиновником вдепартамент орошения министерства общественных работ. Временная службаоказалась довольно-таки постоянной: он пребывал на ней еще тридцать лет,время от времени подрабатывая маклерством на александрийской бирже. Кавафис знал древнегреческий и новогреческий, латынь, арабский ифранцузский языки; он читал Данте по-итальянски, а свои первые стихи написалпо-английски. Но если какие-либо литературные влияния и имели место (ЭдмундКоли в рецензируемой книге отмечает некоторое влияние английскихромантиков), их следует отнести к той стадии поэтического развития Кавафиса,которую сам поэт исключил из своего "канонического свода" (по определению Э.Кели). В дальнейшем обращение Кавафиса с тем, что в эллинистические временабыло известно как "мимиямбы" (или просто "мимы") *(2), и его понимание жанраэпитафий столь своеобразно, что Коли вполне прав, предостерегая нас отблужданий по Палатинской антологии *(3) в поисках источников. Бессобытийность жизни Кавафиса была такова, что он ни разу не издалкнижки своих стихов. Он жил в Александрии, писал стихи (изредка печатал ихна feuilles volantes *(4), брошюрками или листовками, крайне ограниченнымтиражом), толковал в кафе с местными или заезжими литераторами, играл вкарты, играл на скачках, посещал гомосексуальные бордели и иногданаведывался в церковь. Каждый поэт теряет в переводе, и Кавафис не исключение. Исключительното, что он также и приобретает. Он приобретает не только потому, что онвесьма дидактичный поэт, но еще и потому, что уже с 1909--1910 годов онначал освобождать свои стихи от всякого поэтического обихода -- богатойобразности, сравнений, метрического блеска и рифм. Это -- экономия зрелости,и Кавафис прибегает к намеренно "бедным" средствам, к использованию слов вих первичных значениях, чтобы еще усилить эту экономию. Так, например, онназывает изумруды "зелеными", а тела описывает как "молодые и красивые". Этатехника пришла, когда Кавафис понял, что язык не является инструментомпознания, но инструментом присвоения, что человек, этот природный буржуа,использует язык так же, как одежду или жилье. Кажется, что поэзия --единственное оружие для победы над языком его же, языка, средствами. Обращение Кавафиса к "бедным" определениям создает неожиданный эффект:возникает некая ментальная тавтология, которая раскрепощает воображениечитателя, в то время как более разработанные образы и сравнения пленяли бывоображение или бы ограничивали его уже ими достигнутым. Исходя из этого,перевод Кавафиса --практически следующий логический шаг в направлении, вкотором развивался поэт, -- шаг, который и сам поэт пожелал бы сделать. Но, возможно, ему это было не нужно: уже само по себе то, как ониспользовал метафору, было достаточно для него, чтобы остановиться там, гдеон остановился, или даже раньше. Кавафис сделал очень простую вещь. Метафораобычно образуется из двух составных частей: из объекта описания("содержания", как называет это И.А.Ричарде) и объекта, к которому первыйпривязан путем воображения или просто грамматики ("носитель" *(5)). Связи,которые обычно содержатся во второй части, дают писателю возможностьсовершенно неограниченного развития. Это и есть механизм стихотворения.Почти с самого начала своей поэтической карьеры Кавафис концентрируетсянепосредственно на "носителе"; развивая и разрабатывая впоследствии егоподразумеваемую зависимость от первой части метафоры, но не озабоченныйвозвращением к ней как к самоочевидной. "Носителем" была Александрия,"содержанием" -- жизнь.II
III
Не римское завоевание положило конец миру эллинизма, но тот день, когдасамый Рим впал в христианство. Взаимоотношения между языческим ихристианским мирами -- единственная тема, недостаточно освещенная в книгеКели. Это, впрочем, понятно: сама по себе эта тема заслуживает отдельнойкниги. Свести Кавафиса к гомосексуалисту, у которого нелады с христианством,было бы непростительным упрощением. Ибо не уютнее чувствовал он себя и сязычеством. Он был достаточно трезв, чтобы сознавать, что пришел в этот мирсо смесью того и другого в крови и что в мире, в который он пришел, то идругое смешано. Неловко он чувствовал себя не по причине того или другого, апо причине того [и] другого, так что дело было не в раздвоенности. По всей,по крайней мере, видимости он был христианин: всегда носил крест, посещалцерковь в страстную пятницу и перед концом соборовался. Вероятно, и вглубине души он был христианином, но самая язвительная его ирония быланаправлена против одного из основных христианских пороков -- благочестивойнетерпимости. Однако для нас, его читателей, важнее всего, конечно, непринадлежность Кавафиса к той или иной церкви, но то, каким образом онобращался со смешением двух религий; и подход Кавафиса не был нихристианским, ни языческим. В конце дохристианской эры (хотя вообще-то люди, буде они осведомлены опришествии мессии или о надвигающейся катастрофе, прибегают, ведя счетвремени, к вычитанию) Александрия была доподлинным базаром вер и идеологий,включая иудаизм, местные коптские культы, неоплатонизм и, конечно же,свежепоступившее христианство. Политеизм и монотеизм были обычнымипредметами обсуждения в этом городе, являвшемся местонахождением первой вистории цивилизации настоящей академии -- Музейон. Разумеется,противопоставляя одну веру другой, мы наверняка вырываем их из их контекста,а контекст был именно тем, что интересовало александрийцев до того дня,когда им было сказано, что пришло время выбрать что-нибудь одно. Это им непонравилось; не нравится это и Кавафису. Когда Кавафис употребляет слова"язычество" или "христианство", мы должны вслед за ним иметь в виду, что этобыли простые условности, общие знаменатели, тогда как смысл цивилизациисводится именно к числителю. В своих исторических стихах Кавафис пользуется тем, что Кели называет"общественными" метафорами, то есть метафорами, основанными на политическомсимволизме (например, в стихотворениях "Дарий" и "Ожидая варваров"); и этовторая причина, почему Кавафис едва ли не выигрывает от перевода. Политикасама по себе есть как бы метаязык, ментальная униформа, и, в отличие отбольшинства современных поэтов, Кавафису на редкость хорошо удается еерасстегивать. В "каноне" семь стихотворений о Юлиане Отступнике -- не так ужмало, учитывая краткость Юлианова правления (три года). Должна была бытьпричина, почему Кавафис так интересовался Юлианом, и объяснение Кели невыглядит убедительным. Юлиан был воспитан как христианин, но, получив трон,попытался восстановить язычество в качестве государственной религии. Хотясамое идея государственной религии выдает христианскую закваску Юлиана,действовал он методами качественно иными. Юлиан не преследовал христиан, непытался обращать их. Он просто лишил христианство государственной поддержкии посылал своих мудрецов на публичные диспуты с христианскимисвященнослужителями. Священники часто проигрывали эти устные поединки, отчасти из-за того,что обычно бывали хуже подготовлены к дебатам, чем их оппоненты, посколькуисходили попросту из того, что их христианская догма лучше. Во всякомслучае, Юлиан был терпим к тому, что он называл "галилеанизм", чью Троицу онрассматривал как отсталую смесь греческого политеизма с иудейскиммонотеизмом. Единственное из содеянного Юлианом, что могло бы расцениватьсякак преследование, это требование возвратить некоторые языческие храмы,захваченные христианами при предшественниках Юлиана, и запретпрозелитствовать в школах. "Порочащим наших богов не должно позволять учитьюношей и интерпретировать произведения Гомера, Гесиода, Демосфена, Фукидидаи Геродота, этим богам поклонявшихся. Пусть в своих собственных галилейскихцерквах они интерпретируют Матфея и Луку". Не имея еще своей собственной литературы и в целом имея не слишкоммного того, что можно было бы противопоставить аргументам Юлиана, христианенападали на самое его терпимость, с которой он относился к ним, именуя егоИродом, пугалом плотоядным, архилжецом, который с хитростию диавольскою непреследует их открыто, чтобы одурачивать простаков. Кем бы ни был, в концеконцов, на самом деле Юлиан, Кавафису, по всей видимости, интересноотношение этого римского императора к проблеме. Похоже, что Кавафис видел вЮлиане человека, который пытался сохранить обе метафизические возможности,не выбирая, но создавая связи между ними, чтобы выявить лучшее в обеих. Это,конечно, рациональный подход к духовным вопросам, но помимо всего прочегоЮлиан был политиком. Его попытка была героической, если учитывать и объемпроблемы, и возможные последствия. Рискуя быть обвиненным в идеализации,хочется назвать Юлиана великой душой, одержимой пониманием того, что ниязычество, ни христианство не достаточны сами по себе, взятые поотдельности: ни то, ни другое не может удовлетворить полностью духовныепотребности человека. Всегда есть нечто мучительное в остатке, всегдачувство некоего частичного вакуума, порождающее, в лучшем случае, чувствогреха. На деле духовное беспокойство человека не удовлетворяется ни однойфилософией, и нет ни одной доктрины, о которой -- не навлекая на себяпроклятий -- можно сказать, что она совмещает и то и другое, за исключениемразве что стоицизма или экзистенциализма (последний можно рассматривать кактот же стоицизм, но под опекой христианства). Чувственный и, отсюда, духовный экстремист не может удовлетворитьсятаким решением, но он может уступить ему. Существенно в такой уступке,однако, не чему, а что он уступает. Понимание, что он не выбирал междуязычеством и христианством, но раскачивался между ними, подобно маятнику,значительно расширяет рамки поэзии Кавафиса. Рано или поздно, впрочем,маятник постигает поставленные ему пределы. Не способный вырваться из них,маятник, тем не менее, ловит некоторые отблески внешнего мира, осознаваясвою подчиненность и то, что направления его колебаний заданы извне и чтоони управляются Временем, в движении которого он участвует, но которого неопределяет. Отсюда та нота неисцелимой скуки, которая делает голос Кавафиса с егогедонистически-стоическим тремоло таким захватывающим. Еще болеезахватывающим он становится, когда мы осознаем, что мы на стороне этогочеловека, что мы узнаем его ситуацию, даже если это только в стихотворении оприспособлении язычника к благочестивому христианскому режиму. Я имею в видустихотворение "Если действительно мертв" об Аполлонии Тианском, языческомпророке, который жил всего лет на тридцать позже Христа, был знаменитчудесами, исцелениями, не был нигде похоронен и, в отличие от Христа, умелписать. * Авторизованный перевод с английского А. Лосева * Эссе "On Cavafy's Side" опубликовано в журнале "The New York Review ofBooks" (February 1977), в русском переводе Алексея Лосева -- в парижскомжурнале "Эхо" (1978, N 2). Примечания переводчика 1. Американские "новые критики" (1930-е гг.), подобно русскимформалистам, отрицали значение биографических данных для анализа творчестваписателя. 2. Мимиямбы -- "реалистический", с элементами сатиры жанрэллинистической поэзии. 3. Палатинская антология -- огромный, свыше 4000 стихов, но практическиединственный источник греческой поэзии на протяжении средних веков,Ренессанса и вплоть до XVIII века. Все стихи Палатинской антологии былиэпиграммами (в эллинистическом смысле). 4. Отдельные листки, листы из блокнота (франц.). 5. Как ни странно, у наших теоретиков не выработана терминология длятеории метафоры. Иногда (например, Ю. Левин) употребляется "прямой" переводанглийских "tenor" и "vehicle" -- "стержень" и "носитель". В. Раскинпредлагает вместо неуклюжего "стержня" старое доброе "содержание ". 6. Cavafy's Alexandria: Study of a Myth in Progress, by Edmund Keeley.Harvard University Press, 196 pp. 7. Йокнапатофа -- название округа у Фолкнера: Тильбюри-таун -- названиегородка в штате Мэн у американского поэта Робинсона (Edwin ArlingtonRobinson, 1869--1935); Спун-ривер -- название городка, где жили обитателикладбища, о которых говорит Edgar Lee Masters (1869--1950) в Spoon RiverAnthology (1915). 8. Другая трудность для переводчика: в современном русском языке нетстилистически нейтральных разговорных синонимов громоздким"гомосексуальный", "гетеросексуальный"; имеющиеся словечки принадлежатжаргонам и имеют пежоративный характер, в отличие от общеупотребительных всовременном американском "gay-- straight" (ср. неразработанностьтерминологии для теории метафоры). 9. Мимоходом, между прочим ([франц.]). 10. "Свершившийся факт" -- юридический термин ([франц.]).