ЭМИЛИЙ ПАВЕЛ И ТИМОЛЕОНТ 20 глава




 

27. Итак, Перикл, узнав о несчастии в лагере, поспешил к нему на помощь. Мелисс вышел против него, но Перикл победил неприятелей, обратил их в бегство и тотчас стал окружать город стеной, предпочитая тратить деньги и время, чтобы одолеть врагов и взять город, но не подвергать сограждан ранам и опасностям. Но афинянам наскучила эта проволочка, они жаждали боя, так что трудно было удержать их; поэтому Перикл разделил все войско на восемь частей и бросал между ними жребий: той части, которой доставался белый боб, он позволял пировать и гулять, тогда как остальные занимались ратными трудами. Вот от этого белого боба, говорят, и получилось выражение «белый день», которым люди называют день, счастливый для них.

По рассказу Эфора, Перикл употреблял при осаде и машины, возбуждавшие тогда удивление своей новизной. При нем находился механик Артемон, хромой, которого приносили на носилках, когда работа требовала его присутствия; поэтому он и был прозван «Перифоретом», то есть «Носимым вокруг». Этот факт опровергает Гераклид Понтийский на основании стихов Анакреонта, в которых Артемон Перифорет упоминается за несколько поколений до Самосской войны и этих событий. Этот Артемон, по словам Гераклида, был человек изнеженный, малодушный и трусливый, по большей части сидевший дома, причем двое слуг держали над его головой медный щит, чтобы на него ничего не упало сверху. Если ему нужно было выйти из дому, то его носили на маленькой висячей койке подле самой земли; по этой причине он и был прозван Перифоретом.

28. На девятом месяце осады самосцы сдались. Перикл разрушил их стены, отобрал корабли и наложил на них большую контрибуцию деньгами. Часть ее самосцы тотчас же внесли; другую часть обязались уплатить в назначенный срок, в обеспечение чего дали заложников.

Дурид Самосский прибавляет к этому в трагическом тоне рассказ о страшной жестокости, в которой он обвиняет афинян и Перикла; но о ней не упоминают ни Фукидид, ни Эфор, ни Аристотель; по‑видимому, рассказ о жестокости – вымысел. Он говорит, будто Перикл привез самосских начальников кораблей и воинов в Милет и там на площади продержал их привязанными к доскам в течение десяти дней и, наконец, когда они были уже в изнеможении, велел их убить ударами палки по голове, а тела бросить без погребения. Но Дурид не имеет обычая держаться истины в своем повествовании даже там, где у него нет никакого личного интереса; тем более в данном случае он, по‑видимому, представил в более страшном виде несчастия своей родины, чтобы навлечь нарекания на афинян.

После покорения Самоса Перикл возвратился в Афины, устроил торжественные похороны воинов, павших на войне, и, согласно обычаю, произнес на их могилах речь, которая привела всех в восторг. Когда он сходил с кафедры, все женщины приветствовали его, надевали на него венки и ленты, как на победителя на всенародных играх; но Эльпиника подошла к нему и сказала: «Да, Перикл, твои подвиги достойны восторга и венков: ты погубил много добрых граждан наших не в войне с финикиянами и мидянами, как брат мой Кимон, а при завоевании союзного и родственного нам города». На эти слова Эльпиники Перикл с легкой улыбкой, говорят, ответил стихом Архилоха[440].

 

Не стала бы старуха мирром мазаться.

 

После покорения Самоса, как рассказывает Ион, Перикл ужасно возгордился: Агамемнон в десять лет взял варварский город, а он в девять месяцев покорил первых, самых сильных ионян! И такое сознание своих заслуг нельзя назвать несправедливым: эта война на самом деле представляла большую опасность, и исход ее был очень сомнителен, если правда, что самосцы, как утверждает Фукидид[441], чуть‑чуть не отняли у афинян господство на море.

29. После этого, когда уже поднимались волны Пелопоннесской войны, Перикл уговорил народ послать помощь Керкире, которая подверглась нападению со стороны Коринфа, и присоединить к себе остров, сильный своим флотом, ввиду того, что пелопоннесцы вот‑вот начнут войну с Афинами. Когда народ вынес постановление об оказании помощи, Перикл послал только десять кораблей, поручив начальство над ними Кимонову сыну, Лакедемонию, как бы в насмешку над ним: между домом Кимоновым и спартанцами были очень благожелательные и дружественные отношения. Перикл предполагал, что, если Лакедемоний во время своего командования не совершит никакого важного, выдающегося подвига, то его можно будет еще больше обвинять в преданности Спарте; поэтому он и дал ему так мало кораблей и послал его в поход против его желания. Вообще Перикл постоянно противился возвышению Кимоновых сыновей, указывая, что они и по именам своим не настоящие афиняне, а чужие, иноземцы; и действительно, одному из них было имя Лакедемоний, другому Фессал, третьему Элей. Был слух, что все они сыновья одной аркадянки.

Перикла порицали за то, что он дал десять триер: говорили, что он оказал мало помощи керкирянам, нуждавшимся в ней, но зато дал своим противникам веский довод для обвинений. Тогда Перикл отправил в Керкиру другую эскадру побольше, но она пришла уже после сражения.

Раздраженные коринфяне жаловались в Спарте на афинян, к ним присоединились мегаряне, которые обвиняли афинян в том, что им прегражден доступ на все рынки[442], на все пристани, находящиеся во владении афинян, вопреки общему праву и клятвам между эллинами. Эгиняне тоже считали, что они терпят обиды и насилия, но жаловались спартанцам тайно, не смея обвинять афинян открыто. В это же время и Потидея, коринфская колония, но подвластная афинянам, восстала против них; афиняне стали ее осаждать, и это еще более ускорило начало войны.

Но, так как в Афины отправляли посольства и спартанский царь Архидам старался решить большую часть жалоб мирным путем и успокаивал союзников, то все эти причины, кажется, не вызвали бы войны против афинян, если бы они согласились уничтожить постановление против мегарян и примириться с ними. Поэтому Перикл, который больше всех противился этому и подстрекал народ не прекращать вражды с мегарянами, считался впоследствии единственным виновником войны.

30. Когда посольство прибыло из Спарты в Афины для переговоров по этому делу, Перикл, говорят, стал ссылаться на один закон, запрещавший уничтожать доску, на которой было написано это постановление. Тогда один из послов, Полиалк, сказал: «А ты не уничтожай доску, а только переверни ее: ведь нет закона, запрещающего это». Хотя эти слова показались остроумными, Перикл, тем не менее не уступил. Таким образом, думаю, была у него какая‑то затаенная, личная ненависть к мегарянам; но он выставил против них обвинение открытое, затрагивавшее общие интересы: именно, что мегаряне присваивают себе священный участок земли[443]. Он предложил народу вынести постановление о том, чтобы к ним был послан глашатай, и чтобы он же был послан к спартанцам с жалобой на мегарян. Это постановление составлено Периклом; оно имело целью справедливое и мягкое решение спора. Но, так как посланный глашатай, Анфемокрит, погиб, как думали, по вине мегарян, Харин предложил вынести против них другое постановление, по которому вражда с мегарянами должна была продолжаться вечно, без перемирия и без переговоров; каждый мегарянин, вступивший на землю Аттики, подлежал смертной казни; стратеги, принося унаследованную от отцов присягу, должны были прибавлять к ней клятву, что они по два раза в год будут вторгаться в мегарскую землю. Анфемокрита постановили похоронить у Фриасийских ворот, которые теперь называются «Дипилон» – «Двойными воротами». Мегаряне отрицают свое участие в убийстве Анфемокрита и обращают обвинения на Аспасию и Перикла, цитируя в доказательство этого известные, общераспространенные стихи из «Ахарнян»[444]:

 

Но раз в Мегаре пьяные молодчики

Симету, девку уличную, выкрали.

Мегарцы, распаленные обидою,

Двух девок тут украли у Аспасии.

 

31. Итак, нелегко узнать, как началась война. Но отказ отменить постановление все приписывают Периклу. Только одни объясняют его упорство благородной гордостью, пониманием положения вещей и самыми лучшими намерениями: он считал, говорят они, что спартанцы хотели испытать уступчивость афинян, выставляя такое требование, и что согласиться с ним означало бы для афинян признать свою слабость. Другие видят в его высокомерном отношении к спартанцам лишь упрямство и соперничество с целью показать свою силу.

Но самое тяжкое обвинение, подтверждаемое, однако, большинством свидетелей, приблизительно такое. Скульптор Фидий подрядился изготовить статую, как сказано выше. Так как он был другом Перикла и пользовался у него большим авторитетом, то у него было много личных врагов и завистников; а другие хотели на нем испытать настроение народа – как поступит народ в случае суда над Периклом. Они уговорили одного из помощников Фидия, Менона, сесть на площади в виде молящего и просить, чтобы ему дозволено было безнаказанно сделать донос на Фидия и обвинять его. Народ принял донос благосклонно. При разборе этого дела в Народном собрании улик в воровстве не оказалось: по совету Перикла, Фидий с самого начала так приделал к статуе золото и так ее обложил им, что можно было все его снять и проверить вес, что в данном случае Перикл и предложил сделать обвинителям. Но над Фидием тяготела зависть к славе его произведений, особенно за то, что, вырезая на щите сражение с Амазонками, он изобразил и себя самого в виде плешивого старика, поднявшего камень обеими руками; точно так же он поместил тут и прекрасный портрет Перикла, сражающегося с Амазонкой. Рука Перикла, державшая поднятое копье перед лицом, сделана мастерски, как будто хочет прикрыть сходство, но оно видно с обеих сторон.

Итак, Фидий был отведен в тюрьму и там умер от болезни, а, по свидетельству некоторых авторов, от яда, который дали ему враги Перикла, чтобы повредить тому в общественном мнении[445].

Доносчику Менону народ, по предложению Гликона, даровал свободу от всех повинностей и приказал стратегам заботиться о его безопасности.

32. Около этого же времени против Аспасии был возбужден судебный процесс по обвинению в нечестии. Обвинителем ее выступил комический поэт Гермипп, который обвинял ее еще и в том, что к ней ходят свободные женщины, которых она принимает для Перикла. Диопиф внес предложение о том, чтобы люди, не верующие в богов или распространяющие учения о небесных явлениях, были привлекаемы к суду как государственные преступники. Он хотел набросить подозрение на Перикла косвенным путем, через Анаксагора. Так как народ охотно принимал эти наветы, то, по предложению Драконтида, было, наконец, сделано постановление о том, чтобы Перикл представил пританам отчеты в деньгах[446], а судьи судили бы на акрополе и брали бы камешки с алтаря. Последнюю часть этого постановления Гагнон предложил отменить, а сам предложил, чтобы дело разбиралось судьями в числе тысячи пятисот человек, как бы ни захотели формулировать обвинение: в краже ли, или в лихоимстве, или вообще в преступлении по должности.

Что касается Аспасии, то Перикл вымолил ей пощаду, очень много слез пролив за нее во время разбирательства дела, как говорит Эсхин, и упросив судей. А за Анаксагора он боялся и дал ему возможность тайным образом уйти из города. Когда же из‑за Фидиева дела его популярность пошатнулась, то он, опасаясь суда, раздул медленно тлевшее пламя войны в надежде, что обвинения рассеются и зависть смирится, когда граждане во время великих событий и опасностей вверят отечество ему одному как человеку уважаемому и авторитетному. Так вот какие указываются причины, по которым он не дозволил сделать уступку спартанцам. Но истина неизвестна.

33. Спартанцы понимали, что в случае падения Перикла афиняне будут гораздо сговорчивее. Поэтому они потребовали изгнания виновных в кощунстве по делу Килона, в котором замешан был род Перикла с материнской стороны, как говорит Фукидид[447]. Но эта попытка дала результат, противоположный тому, какого ожидали спартанцы: вместо подозрений и злоречия сограждане окружили Перикла еще большим доверием и уважением как человека, более всех ненавистного и страшного неприятелям. Ввиду этого еще до вторжения в Аттику Архидама во главе пелопоннесцев Перикл объявил афинянам, что, если Архидам, опустошая страну, не коснется его. владений, по случаю ли дружеских отношений гостеприимства между ними или чтобы дать врагам повод чернить его, то он жертвует государству и землю, и усадьбы.

Спартанцы и их союзники с большим войском вторглись в Аттику под предводительством царя Архидама., Опустошая страну, они дошли до Ахарн и расположились там лагерем в ожидании, что афиняне под влиянием раздражения и гордости вступят в решительный бой с ними. Но Периклу казалось опасным начать сражение с шестьюдесятью тысячами пелопоннесских и беотийских гоплитов (таково было число неприятелей при первом вторжении), подвергая риску самый город. Граждан, которые требовали сражения и не могли выносить происходившего опустошения страны, он старался успокоить: он указывал им, что деревья, обрезанные и срубленные, скоро вырастают, а воротить назад убитых отнюдь не так просто.

Народного собрания Перикл не созывал из опасения, что его заставят поступить вопреки его убеждению. Как кормчий на корабле, когда в открытом море поднимется ветер, приведя все в порядок, натянув канаты, действует по правилам искусства, не взирая на слезы и просьбы испуганных пассажиров, страдающих морской болезнью, так и Перикл, заперши городские ворота и расставив везде караулы для безопасности, руководился своими соображениями, мало обращая внимания на негодующие крики и недовольство граждан.

А между тем многие друзья приставали к нему с просьбами, многие враги грозили и обвиняли его, хоры[448]пели насмешливые песни, чтоб его осрамить, издевались над его командованием, называя его трусливым и отдающим отечество в жертву врагам.

И Клеон уже тогда стал нападать на него, пользуясь раздражением граждан, чтобы проложить себе путь к верховенству над народом, как показывают следующие анапесты Гермиппа:

 

Эй, сатиров царь! Почему же ты

Не поднимешь копье? Лишь одни слова

Сыплешь ты про войну, все грозней и грозней,

А душа у тебя – Телета!

И, когда острят лезвие меча,

То, в страхе дрожа, ты зубами стучишь

От укусов смелых Клеона.

 

34. Однако ничто не могло поколебать Перикла: он кротко и молчаливо переносил унижение и вражду. Он послал эскадру в сто кораблей против Пелопоннеса, но сам не принял участия в походе, а оставался в городе, чтобы держать его в своих руках, пока не ушли пелопоннесцы. Ища популярности у народа, все еще роптавшего на войну, он старался задобрить его раздачею денег и предлагал выводить колонии: так, изгнав жителей Эгины всех поголовно, он разделил остров по жребию между афинянами. Некоторым утешением служили также бедствия, которые терпели неприятели: флот во время похода вокруг Пелопоннеса разорил страну на большом пространстве, разрушил деревни и небольшие города; а с суши Перикл сам сделал вторжение в Мегарскую область и опустошил ее всю. Несомненно, неприятели, нанося много вреда афинянам на суше, но и сами терпя от них много вреда с моря, не могли бы так долго вести войну, но скоро изнемогли бы, как сначала и предсказывал Перикл, если бы какая‑то божественная сила не противодействовала человеческим расчетам. Однако, во‑первых, разразилась губительная моровая болезнь[449]и поглотила молодежь в цвете лет и сил. Болезнь имела вредное влияние и на тело, и на душу граждан: они озлобились на Перикла. Как люди, обезумевшие от болезни, оскорбляют врача или отца, так и афиняне стали дурно относиться к Периклу по наущению его врагов, которые говорили, что болезнь эту производит скопление деревенского населения в городе, когда множество народа в летнюю пору принуждено жить вместе, вповалку, в тесных хижинах и душных сараях, вести жизнь сидячую и праздную вместо прежней жизни на чистом воздухе и на просторе; а виноват в этом тот, кто в связи с войной загнал деревенский люд в городские стены и ни на что не употребляет такую массу народа, а спокойно смотрит, как люди, запертые подобно скоту, заражаются друг от друга, и не дает им возможности изменить свое положение и подышать свежим воздухом.

35. Чтобы помочь этому горю, а кстати и причинить некоторый вред неприятелям, Перикл снарядил полтораста кораблей, посадил на них много храбрых гоплитов и всадников и собирался уже выйти в море; такая крупная сила подавала большую надежду гражданам и внушала не меньший страх врагам. Уже войска сели на суда и сам Перикл взошел на свою триеру, как вдруг произошло солнечное затмение[450], наступила темнота, все перепугались, считая это важным предзнаменованием. Перикл, видя ужас и полную растерянность кормчего, поднял свой плащ перед его глазами и, накрыв его, спросил, неужели в этом есть какое‑нибудь несчастие или он считает это предзнаменованием какого‑нибудь несчастия. Тот отвечал, что нет. «Так чем же то явление отличается от этого, – сказал Перикл, – как не тем, что предмет, который был причиной темноты, больше плаща?» Такой рассказ приводится в лекциях философов.

Как бы то ни было, Перикл отплыл. Но как видно, он не сделал ничего такого, чего можно было бы ожидать после столь внушительных приготовлений. В том числе и осада священного Эпидавра, хотя и была надежда взять его, успеха не имела из‑за болезни, которая губила не только самих воинов, но и всех так или иначе соприкасавшихся с войском.

Эти несчастья вызывали сильное раздражение афинян против Перикла; он пробовал их успокоить и ободрить, но не мог утишить их гнев и переубедить их: их раздражение кончилось лишь тогда, когда они с камешками в руках стали голосовать против него и, получив всю полноту власти, лишили его должности стратега и наложили денежный штраф. Минимальный размер штрафа наши источники определяют в пятнадцать талантов, а максимальный – в пятьдесят. Обвинителем в жалобе был назван по Идоменею, Клеон, по Феофрасту – Симмий; а Гераклид Понтийский называет Лакратида.

36. Народное волнение, однако, продолжалось недолго: народ, нанеся Периклу удар, оставил свой гнев, как оставляет жало пчела. Но дома положение его было печально: во время эпидемии он потерял немало близких людей, и семейный раздор с давних пор беспокоил его. Старший из законных сыновей, Ксанфипп, был и сам по натуре расточителен, да к тому же у него была молодая, избалованная жена, дочь Тисандра, Эпиликова сына. Ксанфипп был недоволен расчетливостью отца, который давал ему деньги скупо и понемногу. Однажды он послал к кому‑то из отцовских друзей попросить денег взаймы будто бы по поручению Перикла и получил их. Когда тот впоследствии стал требовать уплаты долга, Перикл даже начал с ним судебный процесс. Молодой Ксанфипп был огорчен этим, бранил отца, сперва представлял в смешном виде его домашние философские рассуждения и разговоры с софистами. Так, когда какой‑то пентатл[451]нечаянно брошенным дротом убил Эпитима из Фарсала, Перикл, по словам Ксанфиппа, потратил целый день, рассуждая с Протагором о том, кого, по существу, следует считать виновником этого несчастного случая, – дрот, или бросавшего, или распорядителей состязания. Кроме того, Ксанфипп, по свидетельству Стесимброта, распространял в народе грязную сплетню по поводу своей жены, и вообще у молодого человека до смерти оставалась непримиримая вражда к отцу (Ксанфипп захворал во время эпидемии и умер).

Перикл потерял тогда также и сестру и большую часть свойственников и друзей, бывших очень полезными помощниками в его государственной деятельности. Однако он не изнемог под бременем несчастий и не потерял величия духа и твердости: его никто не видал даже плачущим ни на похоронах кого‑либо из родных, ни впоследствии на могиле, пока, наконец, он не потерял и последнего из законных сыновей, Парала. Это несчастие сломило его; он старался выдержать характер и сохранить душевную твердость, но, когда возлагал на умершего венок, не мог при виде его устоять против горя, разразился рыданиями и залился слезами; ничего подобного с ним не случалось во всю жизнь.

37. Между тем, афиняне испытывали других стратегов и ораторов, насколько они пригодны для ведения войны; но ни у кого из них не оказалось ни влияния, достаточного для такой высокой власти, ни авторитета, обеспечивающего надлежащее исполнение ее. Афиняне жалели о Перикле и звали его на ораторскую трибуну и в помещение для стратегов. Но Перикл лежал дома, убитый горем, и только Алкивиад и другие друзья уговорили его пойти на площадь.

Народ просил простить ему его несправедливость, и Перикл опять принял на себя управление делами и был выбран в стратеги. Тотчас после этого он потребовал отмены закона о незаконнорожденных детях, который он сам прежде внес, – для того, чтобы за отсутствием у него наследников не прекратились совершенно его род и имя.

История этого закона такова. Когда Перикл очень задолго до этого был на вершине своего политического могущества и имел, как сказано выше, законных детей, он внес предложение о том, чтобы афинскими гражданами считались только те, у которых и отец и мать были афинскими гражданами. Когда египетский царь прислал в подарок народу сорок тысяч медимнов пшеницы, и надо было гражданам делить ее между собою, то на основании этого закона возникло множество судебных процессов против незаконнорожденных, о происхождении которых до тех пор или не знали, или смотрели на это сквозь пальцы; многие делались также жертвой ложных доносов. На этом основании были признаны виновными и проданы в рабство без малого пять тысяч человек; а число сохранивших право гражданства и признанных настоящими афинянами оказалось равным четырнадцати тысячам двумстам сорока. Хотя и странным представлялось, что закон, применявшийся со всею строгостью против стольких лиц, будет отменен именно по отношению к тому, кто его издал, семейное несчастье Перикла в данном случае смягчило афинян: они полагали, что он терпит какое‑то наказание за прежнюю гордость и самомнение. Находя, что постигшее его несчастие есть кара разгневанного божества и что его просьба так естественна для человека, афиняне позволили ему внести незаконного сына в список членов фратрии[452]и дать ему свое имя. Впоследствии этот сын Перикла одержал победу над пелопоннесцами в морском сражении при Аргинусских островах и был казнен вместе с другими стратегами по приговору народа.

38. Тогда, кажется, зараза коснулась Перикла, но болезнь у него носила не острый характер, как у других, не сопровождалась сильными приступами, а была тихая, затяжная, с различными колебаниями, медленно изнурявшая тело и постепенно подтачивавшая душевные силы. Феофраст, например, в своем «Моральном трактате», где он ставит вопрос, не изменяется ли духовная природа человека под влиянием внешних обстоятельств и не теряет ли он мужество под давлением телесных страданий, рассказывает, что Перикл показал одному своему другу, навестившему его, ладанку, которую женщины надели ему на шею: он хотел этим сказать, что ему очень плохо, раз уж он согласен терпеть и такую нелепость.

Когда Перикл был уже при смерти, вокруг него сидели лучшие граждане и остававшиеся в живых друзья его. Они рассуждали о его высоких качествах и политическом могуществе, перечисляли его подвиги и количество трофеев: он воздвиг девять трофеев в память побед, одержанных под его предводительством во славу отечества. Так говорили они между собою, думая, что он уже потерял сознание и не понимает их. Но Перикл внимательно все это слушал и, прервавши их разговор, сказал, что удивляется, как они прославляют и вспоминают такие его заслуги, в которых равная доля принадлежит и счастью и которые бывали уже у многих полководцев, а о самой славной и важной заслуге не говорят: «Ни один афинский гражданин, – прибавил он, – из‑за меня не надел черного плаща»[453].

39. Итак, в этом муже достойна удивления не только умеренность и кротость, которую он сохранял в своей обширной деятельности, среди ожесточенной вражды, но и благородный образ мыслей: славнейшей заслугой своей он считал то, что занимая такой высокий пост, он никогда не давал воли ни зависти, ни гневу и не смотрел ни на кого, как на непримиримого врага. Как мне кажется, известное его прозвище, наивно‑горделивое, заслужено им и не может возбуждать ни в ком зависти единственно потому, что Олимпийцем прозван человек такой доброй души, жизнь которого, несмотря на его могущество, осталась чистой и незапятнанной. Подобным образом мы признаем, что боги, по самой природе своей являющиеся источником блага, но не виновниками зла, по праву властвуют и царят над миром. Мы не согласны с поэтами, которые, сбивай нас с толку невежественными учениями, опровергают сами себя своими вымыслами; место, в котором, по их словам, пребывают боги, они называют[454]жилищем надежным, непоколебимым, где нет ни бурь, ни туч, где небо ласково и ясно и вечно сияет самый чистый свет; такая жизнь, говорят они, наиболее подобает существу блаженному и бессмертному. Но жизнь самих богов они изображают полной раздора, вражды, гнева и других страстей, не подобающих даже людям, имеющим разум. Впрочем, эти вопросы, пожалуй, относятся к другого рода сочинениям.

Что же касается Перикла, то события заставили афинян почувствовать, чем он был для них, и пожалеть о нем. Люди, тяготившиеся при его жизни могуществом его, потому что оно затмевало их, сейчас же, как его не стало, испытав власть других ораторов и вожаков, сознавались, что никогда не было человека, который лучше его умел соединять скромность с чувством достоинства и величавость с кротостью. А сила его, которая возбуждала зависть и которую называли единовластием и тираннией, как теперь поняли, была спасительным оплотом государственного строя: на государство обрушились губительные беды и обнаружилась глубокая испорченность нравов, которой он, ослабляя и смиряя ее, не давал возможности проявляться и превратиться в неисцелимый недуг.

 

Фабий Максим

 

[Перевод С.П. Маркиша]

 

 

1. Таков Перикл в его поступках, достойных упоминания; изложив их, переходим к рассказу о Фабии.

Какая‑то нимфа (или, по другим сообщениям, смертная женщина из тех мест), сочетавшись на берегу реки Тибра с Гераклом, произвела на свет сына, Фабия, который сделался основателем многочисленного и прославленного в Риме рода Фабиев. Некоторые утверждают, будто первые в этом роду ловили диких зверей с помощью рвов и потому в древности именовались Фодиями (ведь еще и теперь рвы у римлян называются «фоссы» [fossa], а рыть – по латыни «фодере» [fodere]). С течением времени произношение двух звуков изменилось, и Фодии стали Фабиями[455].

Этот дом дал много знаменитых людей; среди них самым великим был Рулл, по этой причине прозванный римлянами Максимом, то есть «Величайшим»; Фабий Максим, о котором мы пишем, – его потомок в четвертом колене. Сам он носил прозвище Веррукоза – по одному телесному изъяну: над верхней губой у него была маленькая бородавка [verruca]. Другое прозвище – Овикула, что значит «Овечка», ему дали еще в детстве за кроткий нрав и неторопливость. Спокойный, молчаливый, он был чрезвычайно умерен и осторожен в удовольствиях, свойственных детскому возрасту, медленно и с большим трудом усваивал то, чему его учили, легко уступал товарищам и подчинялся им, и потому людям посторонним внушал подозрения в вялости и тупости, и лишь немногие угадывали в его натуре глубину, непоколебимость и величие духа – одним словом, нечто львиное. Но вскоре, побужденный обстоятельствами, он доказал всем, что мнимая его бездеятельность говорит о неподвластности страстям, осторожность – о благоразумии, а недостаточная быстрота и подвижность – о неизменном, надежнейшем постоянстве.

Видя, что римское государство стоит на пороге великих свершений и многочисленных войн, он готовил к военным трудам свое тело, словно полученный от природы доспех, и в полном соответствии с той жизнью, какую ему предстояло прожить, старался превратить речь в орудие для убеждения толпы. Ораторскому дарованию Фабия были свойственны не прикрасы, не пустые дешевые приманки, но упорно противящийся чужому воздействию здравый смысл, отточенность и глубина изречений, как говорят, более всего сходных с Фукидидовыми. Сохранилась одна из речей Фабия к народу – похвала сыну[456], занимавшему должность консула и вскоре после этого скончавшемуся.

2. Из пяти консульств самого Фабия первое было ознаменовано триумфом над лигурийцами. Разбитые в сражении, понеся большие потери, они были отброшены в глубину Альпийских гор и перестали тревожить пограничные области Италии набегами и разбоями.

Когда Ганнибал вторгся в Италию, одержал первую победу при реке Требий и двинулся через Этрурию, опустошая страну и приводя Рим в ужас и смятение, и одновременно распространились слухи о многих знамениях (не только о привычных римлянам громах и молниях, но и поразительных, дотоле не слыханных явлениях – рассказывали, будто щиты вдруг сами собой сделались влажными от крови, будто близ Антия жали кровавую жатву, будто сверху падали раскаленные, пылающие камни, а над Фалериями небо разверзлось и оттуда посыпалось и рассеялось по земле множество табличек, на одной из которых было написано: «Марс потрясает оружием»), консула Гая Фламиния, от природы горячего и честолюбивого, гордившегося блестящим успехом, которого он перед тем совершенно неожиданно достиг, вступивши, несмотря на приказ сената и сопротивление товарища по должности, в бой с галлами и нанеся им поражение, – Гая Фламиния все это нимало не образумило.

Всколыхнувшие толпу знамения не очень смутили и Фабия, – слишком уж они казались невероятными, – но, узнав, как малочисленны враги и как жестоко стеснены они в денежных средствах, он советовал воздержаться от сражения с человеком, закалившим свое войско во многих битвах, а лучше послать помощь союзникам, крепче держать в руках города и предоставить силам Ганнибала иссякнуть самим по себе, как постепенно угасает едва тлеющий огонек.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: