ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ 8 глава




Я рад, что ты с таким интересом и участием следишь за моими приключениями, и постараюсь и дальше рассказывать тебе все как можно подробнее.

Вчера вечером я сделал новое открытие. В этот вечер (точнее, в эти два с половиной часа) я убедился, что здесь существует не только шум, но и музыка. Правда, музыка в этом далеком мире, как и следовало ожидать, сильно отличается от нашей, но мне довольно скоро удалось проникнуть в ее суть.

Господин Ши-ми предварительно подготовил меня к этому вечеру. Сам он, как я уже говорил, учитель, но музыку очень любит. И вот в определенные дни он встречается с тремя друзьями (все четверо собираются друг у друга по очереди), и они музицируют. Если мне до сих пор не доводилось этого слышать, то только потому, что летом они оставляют свои занятия и отправляются путешествовать. Так же, по словам господина Ши-ми, он обычно поступает и сам: он ездит к южному морю, расположенному за Тройными горами. Лишь в этом году он ради меня остался дома. Узнав об этом, я испытал величайший стыд. Однако он не стал слушать моих извинений, сказав, что общение со мной обогатило его знаниями и опытом неизмеримо больше, чем любая поездка, и что наши с ним беседы стократ окупили для него отложенный отдых. Но я все же высказал ему все слова благодарности, какие только сумел найти, сопроводив их одним и двумя третями поклона. Так или иначе, теперь, в сентябре, они снова будут встречаться и музицировать. Конечно, я с радостью принял его приглашение послушать их игру.

К музыке здесь относятся с большим уважением – во всяком случае, о господине Ши-ми и его друзьях я могу сказать это вполне определенно. Они только играют, и никто при этом не танцует и не поет (хотя, по словам господина Ши-ми, у них есть и песни). Когда играют вчетвером, пояснил господин Ши-ми, это считается вершиной музыкального искусства – по крайней мере среди знатоков. Играют они без определенной цели, просто, так сказать, ради самой музыки; что это, как не самый достойный взгляд на искусство, который мы с тобой вполне разделяем?

Каждый из четверых – трем гостям я был представлен как гость из далекого Ки Тая, и они меня ни о чем не расспрашивали; они вообще мало говорили, – каждый играл только на одном инструменте. Двое (в том числе Ши-ми) играли на деревянном инструменте, похожем на наш эрху, только более плоском, с цельным дном и удлиненной шеей. Я подробно обо всем расспросил и узнал, что этот инструмент называется «С'ли П'ка»; звук у нее выше и светлее, чем у другого, на котором играл полный, бородатый гость (имя его было Дэ Хоу). Его инструмент по форме похож на С'ли П'ка, но чуть побольше размером. Его называют «А-ти». Еще там был сын господина Дэ Хоу, безбородый юноша, игравший на третьем инструменте такого рода, по величине превосходящем оба первых и называемом Ви-э Ло-чэнь. При игре С'ли П'ка и А-ти держат у левого плеча, прижимая подбородком; Ви-э Ло-чэнь ставят между колен. Звук у Ви-э Ло-чэнь глубокий и низкий. На всех этих инструментах играют смычком, как и на нашем эрху, только водят им не под струнами, а над ними. Смычок держат в правой руке, левой же прижимают струны, чтобы добиться нужной высоты звука – тоже как на эрху.

Записывают музыку особыми иероглифами: господин Ши-ми мне их показал. Они выглядят как беспорядочный набор точек, и понять, что написано, я, конечно, не мог. Однако господин Ши-ми все понимает; если бы я захотел, я тоже мог бы научиться читать их, сказал он. Но я решил пока ограничиться слушанием.

Все четверо уселись в кружок так, чтобы каждый мог видеть другого (я сел в сторонке, заняв большое кресло в углу, чтобы не мешать); они поставили перед собой небольшие железные подставки, на которых лежали листы бумаги с музыкальными иероглифами, и без всякого стеснения принялись настраивать инструменты: звучало это ужасно. Я подумал было, что это и есть их музыка, но господин Ши-ми, увидав мое исказившееся лицо, улыбнулся и объяснил, в чем дело.

Сама музыка больше напоминает те напевы, которые несравненный Су Цзи-по привез в свое время из западных земель: в ней семь основных и пять вспомогательных тонов, и тона эти чрезвычайно гармоничны и чисты. Больше всего мне понравилась пьеса, написанная, по словам господина Ши-ми, мастером Бэй Тхо-вэнем, жившим около двухсот лет назад. Пьеса была довольно длинная и состояла из нескольких частей, быстрых и медленных. Мастер Бэй Тхо-вэнь сочинил много вещей; одних только пьес для Небесной Четверицы (так или примерно так следует перевести на наш язык это название) он написал семнадцать. Все его произведения пронумерованы, и то, которое я слышал вчера вечером, имело номер «сто тридцать два». Тон, на котором оно основано, называют «Ляо»; он примерно соответствует нашему тону юй. Само собой разумеется, что воспринимать эту музыку, совершенно для меня непривычную, я начал далеко не сразу. Я сидел в уголке, в своем кресле; был вечер. Все светильники они придвинули ближе к себе, так что я оказался в темноте, что было мне вполне по душе. В этом мире, холодном и шумном, я видел так мало красоты и так много нелепости, глупости и бессмыслицы, что и сейчас приготовился к самому худшему, ожидая услышать нечто безобразное. Так что рассчитывать на восторженный прием музыка мастера Бэй Тхо-вэня с моей стороны не могла. Когда все четверо наконец приготовились играть, взяв инструменты под подбородок или установив их между колен и приложив к ним смычки – надо признать, что лица у них при этом сделались возвышенны и серьезны, – музыкант, игравший на С'ли П'ка (господин Ши-ми потом объяснил мне, что его считают выдающимся мастером игры на этом инструменте и что музыка – основное его занятие; здесь же он играл «первую С'ли П'ка», то есть был предводителем всего кружка, – имени я его не запомнил, потому что оно было слишком длинно и некрасиво), кивком головы подал знак, и музыка началась. Первой вступила Ви-э Ло-чэнь – низкими, протяжными звуками, за ней поочередно прочие инструменты, как бы поднимая мелодию все выше и выше. Мелодия была очень простая и тихая. Затем последовала часть более быстрая, а местами и более громкая, однако и она время от времени прерывалась протяжным, приглушенным напевом.

Хотя мое предубеждение перед музыкой большеносых начало рассеиваться уже при первых нежных звуках этой пьесы – или, если уж быть точным, то нужно было бы сказать: хоть первые нежные звуки музыки мастера Бэй Тхо-вэня и лишили меня возможности относиться к ней с предубеждением, – все равно эта музыка показалась мне сначала какой-то неполной, как бы нарочно не оформлен ной до конца – и, конечно, неточной и нелогичной. Од нако уже в первой, по нашим понятиям, очень краткой части я несколько раз ощутил, как захватывает меня волшебство этой пьесы; вскоре я стал узнавать и мелодию, то и дело напоминавшую о себе, и когда под конец одной из частей музыка как бы успокоилась, потом возмутилась, а потом зазвенела первым весенним ветром, я понял, что полюбил и великого мастера Бэй Тхо-вэня и, наверное, всю музыку большеносых.

Затем последовала часть очень быстрая, неоднократно перебивавшаяся чрезвычайно тонкой, нежной мелодией, которую можно уподобить лишь пению волшебной птицы в хрустальном лесу. На этом она и закончилась. Следующая часть была длиннее, и господин Ши-ми сказал мне потом, что не ждал от меня полного ее понимания: она называется «Выздоравливающий смиренно благодарит Бога» и представляет собой, по его словам, лучшее из всего, что когда-либо было создано в музыке большеносых. Она глубока и сильна, как глава из священной книги, написанная иносказательным языком: чтобы понять его, нужно долго, а может быть, и всю жизнь почтительно размышлять над нею. Сам он, сообщил господин Ши-ми, играл ее с друзьями много раз и много раз слышал, как ее играют другие, так что теперь, наверное, может сказать, что в какой-то мере приблизился к пониманию основной мысли этой божественной вещи; утверждать же, что понял ее до конца, он не осмеливается. Если же я, прослушав ее впервые, уже почувствовал близость к этой великой тайне Небесной Четверицы, это делает мне большую честь.

Вся эта часть подобна восхождению на высокую гору в тумане: путь труден, и туман рассеивается лишь перед самой вершиной. Тихая, высокая музыка, не обремененная словами, приближает тебя к чистому, светлому небу и завершается проникновенным созерцанием, подобным шелесту листвы в лунную ночь.

После нее идет часть вполне земная, но тоже сильная – на самом деле она, как господин Ши-ми объяснил мне потом с помощью рисунка (ведь я не понимаю музыкальных иероглифов большеносых), состоит из двух вставленных друг в друга частей; она показалась мне картиной человеческой жизни, со всеми ее подъемами и спадами, с безостановочной сменой лиц, событий и времен года. Эта часть, а вместе с ней и вся пьеса, завершилась мощными, громкими ударами, подобными хлопанью дверей за спиной воина, спешащего из дома навстречу битве.

Я был потрясен. Для меня это было откровением, до сих пор мною не испытанным – и менее всего ожидан-ным в этом чуждом для меня мире. Я удалился к себе в комнату и вышел, лишь когда трое друзей господина Ши-ми покинули его дом; господин Ши-ми, конечно, заметил мое состояние и был рад ему. Мы с ним долго говорили о музыке: я большей частью спрашивал, а он отвечал. Он рассказал, что эту, как и многие другие пьесы для того же состава музыкантов, великий мастер Бэй Тхо-вэнь написал в конце жизни, как бы оставляя завещание потомкам, когда его уже постигла судьба, страшнее которой для музыканта быть не может: он оглох. Да, сказал господин Ши-ми, в музыке столько бездарей, и все они обладают нормальным слухом, тогда как великого Бэй Тхо-вэня постигла глухота. Он не мог услышать даже, как звучат его пьесы, сочиненные для Небесной Четверицы, как, впрочем, и другие пьесы, созданные им в последние годы жизни. Но он слышал их своим «внутренним ухом», как выразился господин Ши-ми: возможно, этим и объясняется удивительная освобожденность его пьес от оков земного, человеческого бытия. Потому-то данная его вещь – не просто музыка, а сам свободный дух музыки во всей его чистоте. Так сказал господин Ши-ми, и я с ним полностью согласился.

Впрочем, сообщил господин Ши-ми, у них есть и другие великие мастера, имена которых достойны упоминания рядом с именем великого Бэй Тхо-вэня. Правда, уточнил он, у разных людей могут быть различные мнения, и то, что говорит мне он, это тоже его личное мнение, хотя его, надо сказать, разделяет большинство любителей музыки. Так, примерно за сто лет до Бэй Тхо-вэня жил другой знаменитый мастер по имени Е-гань Сэ Ба-сянь Ба (ужасно длинное имя!), тоже сочинявший замечательную музыку. Этот мастер Е-гань в старости ослеп (хотя вообще музыканты здесь не слепые[37]), и в конце жизни ему пришлось диктовать свои сочинения зятю; однако и эти сочинения так хороши, что их следует считать одной из вершин музыкального творчества большеносых. Называют их «Бегущими звуками», и никто толком не знает, на каком инструменте их следует играть. Эта музыка тоже состоит из неземных созвучий и может быть уподоблена математике, обретшей в человеческой душе звуковую форму. Далее, в одно время с мастером Бэй Тхо-вэнем или, возможно, чуть раньше него жил другой великий музыкант по имени Мо-цао. Он умер очень молодым, однако успел сочинить множество произведений, оставшихся в его время непонятыми, ибо под гладкой формой придворных пьес таились демоны страсти и бури. То же можно отнести и к мастеру более позднего времени, также умершему молодым; он считал себя учеником Бэй Тхо-вэня и звался Фань Шу-бэй[38].

Для Небесной Четверицы мастер Шу-бэй сочинил пьесу под названием «Форель», которую господин Ши-ми очень любит. После него был еще один великий мастер, о котором можно сказать, что он продолжил труд Бэй Тхо-вэня. Этот бородатый музыкант (господин Ши-ми показывал мне его портрет) был всегда очень серьезен, даже печален; его музыка – это голос уходящего времени. Одну из его пьес господин Ши-ми и его друзья намерены сыграть в следующий раз. Его музыка горька и прекрасна одновременно, как воспоминание об ином, ныне исчезнувшем мире. Его имя – Е-гань Ба Ма'сэ[39], родом он из одного северного города. И был он, по словам господина Ши-ми, последним из великих и высочайших мастеров.

– Что же, теперь мастеров больше нет? – спросил я господина Ши-ми.

– Они есть, – отвечал он, – но о них тоже существуют различные мнения. – Далее он рассказал мне о некоторых из ныне сочиняющих музыку, признавая, что кое-что из их произведений нравится и ему, но отметил, что всем им далеко до великого Ба Ма'сэ. На этом, собственно, наша вечерняя беседа и закончилась. Я улегся в свою постель и долго думал о великом мастере Бэй Тхо-вэне, который, будучи столь тяжко поражен безжалостной судьбой, все же нашел в себе силы создать божественную, священную музыку, услышав ее своим чистым внутренним ухом. Я плакал.

В следующий раз, сказал господин Ши-ми, я обязательно должен буду прийти к нему слушать музыку. Он обещал своевременно известить меня и сказал, что для него это будет большая радость. Так я узнал, что и в этом мире существует чистая красота – пусть даже она образует лишь крохотный островок посреди всеобъемлющего шума и вони.

Заснул я умиротворенным. Волшебные звуки музыки мастера Бэй Тхо-вэня звучат в моих ушах до сих пор. Я их никогда не забуду.

На этом я заканчиваю свое сегодняшнее письмо к тебе, дорогой Цзи-гу. Ах если бы и ты мог услышать эти божественные звуки!

Письмо для вице-канцлера я написал и прилагаю[40]—

твой Гао-дай.

 

ПИСЬМО ШЕСТНАДЦАТОЕ

 

(суббота 25 сентября)

Мой дорогой Цзи-гу,

сколько радости доставил мне господин Ши-ми, пригласив своих друзей-музыкантов и дав мне тем самым познакомиться с музыкой его мира, а главное – с музыкой высокого и несравненного мастера Бэй Тхо-вэня, столько же горя он доставляет мне тем, что продолжает просить меня о компасе времени. Он постоянно говорит об этом. Я уже писал, что не могу просто взять и отказать ему, ведь он сделал мне так много добра, особенно в начале моего пребывания здесь. Это теперь я уже почти всюду могу передвигаться самостоятельно, да так, в сущности, и поступаю, так что мог бы обойтись без его помощи. Несмотря на все мои отговорки, он понимает, конечно, что его просьба меня отнюдь не радует. Однако, будучи человеком тактичным и деликатным, не настаивает, а терпеливо ждет. Сегодня утром, за завтраком, который, вопреки обыкновению, был весьма обилен, он снова к ней вернулся. Надо сказать, что такие завтраки бывают у нас не каждый день. Большеносые придерживаются порядка, по которому после каждых пяти дней работы идут два дня отдыха. Потом все повторяется. Эти-то промежутки времени и называются «Не Дэ-ляо», о которых я писал тебе раньше. Сегодня и завтра здесь как раз такие дни отдыха. В эти дни господин Ши-ми часто вообще не выходит из дома. Но если в первый из них хотя бы до половины дня открыты многие лавки, то во второй, называемый «Днем небесного Повелителя» или «Днем Солнца»[41], никто и в самом деле ничего не делает, все закрыто. Это, однако, не означает, что большеносые наконец оставляют свою суету и предаются покою и размышлениям: нет, именно в эти дни они больше всего движутся, едут, мчатся куда-то еще поспешнее, чем обычно, таща за собой своих детей и собак и заполняя все парки. Собаки здесь часто бывают довольно жирны, но тем не менее их не едят; впрочем, я уже писал тебе об этом.

В такие вот дни, когда господин Ши-ми поднимается с постели позже обычного, он и готовит большой, почти церемониальный завтрак. Иногда мы даже выпиваем по бокалу-другому Шан-пань. Мы оба любим эти долгие завтраки и сопровождающие их легкие, приятные беседы. Но сегодня он снова стал просить, чтобы я одолжил ему компас времени и сумку.

Я сделал две трети поклона и произнес:

– Мой многоуважаемый друг и непревзойденный знаток исторической науки, мастер Ши-ми-цзы, высокочтимый наставник множества прилежных учеников, смиренно восседающих у твоих благородных ног в достославной Академии города Минхэня, внимая жемчужинам мудрости и благочестия, слетающим с твоих прекрасных губ, гостеприимный хозяин этой великолепной квартиры и мой неоценимый друг! Позволь мне, недостойному червю и невежде, чей ум не способен охватить столь высокие материи, высказать свои сомнения, пусть даже они в сравнении с твоими глубоко продуманными доводами и будут лишены каких бы то ни было оснований.

И далее я изложил ему все те возражения, которые мы с тобой, мой милый Цзи-гу, в свое время выдвигали против нашего плана сами: что, если его вынесет за пределы времен, будь то из-за ошибки в расчете или из-за того, что конец света настанет раньше, чем мы предполагаем? Тогда он прибудет в никуда, где просто нет ничего. Или растворится в безвременье, точно облачко, даже не успев ни о чем подумать. Даже моргнуть не успеет! Однако господин Ши-ми сказал, что ради такого путешествия он готов пойти на любой риск. Хорошо, сказал я, пусть так; но что же будет со мной? Что я буду делать без своей сумки, если с ним что-нибудь случится? Ведь мне тогда так и придется доживать свою жизнь здесь, страдая от тоски по Сяо-сяо и вообще по родному времени. И тут уж никакая госпожа Кай-кун меня не утешит.

Ничуть не лучше будет, если компас времени сломается (в его огромных руках большеносого, подумал я, хотя и не сказал этого).

Да, ответил он, все это он понимает. Но обещает, что будет беречь его как зеницу ока. Кроме того, он собирается съездить не на тысячу лет вперед, а всего лет на двадцать. И если мое тысячелетнее путешествие прошло так гладко, то с ним за какие-то два прыжка по пятнадцать лет каждый (так он незаметно увеличил свою просьбу с двадцати до тридцати лет), уж наверное, ничего не случится. Перед такими мольбами я не мог устоять. Пытаясь хоть немного оттянуть время, я попросил его дать мне подумать до вечера... Но боюсь, что уже не смогу найти никаких отговорок. Во всяком случае, такого сладостного, неизъяснимого облегчения, которое настанет для меня, когда он вернется, мне не испытать даже в миг моего собственного возвращения на родину.

Я знаю, мой дорогой друг, что это письмо покажется тебе слишком кратким, ведь ты привык получать от меня длинные письма (правда, оно все-таки длиннее любого из твоих); зато твои написаны почерком столь изысканно-красивым, что становится жаль искусства, затраченного на такую незначительную вещь, как дружеские записки, но сегодня я тороплюсь. Готов признать даже, что перенял эту дурную привычку у большеносых. Но что делать? Не могу же я один идти против того стремительного горного потока, в который превратилась жизнь в здешнем мире. Сегодня же я тороплюсь потому, что, положив это письмо на почтовый камень, я должен буду забраться в железный дом на колесах, чтобы ехать к ожидающей меня госпоже Кай-кун.

Время моего пребывания в доме господина Ши-ми подходит к концу. Через несколько дней приезжает его достопочтенная вдовая госпожа матушка. Я переберусь в один из постоялых дворов города, где путешествующих селят за деньги. Госпожа Кай-кун обещала подыскать для меня приличный и удобный постоялый двор недалеко от своего жилища. Сегодня мы среди прочего будем с ней говорить об этом. Поэтому я заканчиваю свое письмо – и, несмотря на спешку, сердечно обнимаю тебя —

твой Гао-дай.

 

ПИСЬМО СЕМНАДЦАТОЕ

 

(воскресенье, 3 октября)

Мой милый Цзи-гу,

сегодня уже третье полнолуние с тех пор, как я ступил на эту далекую землю. Дни стали короче, ночи – заметно прохладнее, однако осень здесь выдалась на диво теплая и прекрасная.

Большое спасибо за письма, которых в последнее время было неожиданно много, а также за многочисленные дружеские вопросы о госпоже Кай-кун, доказывающие твое сердечное участие в моем с ней знакомстве. То, что вице-канцлер не желает сочетать браком своего хоть и косоглазого, но во всех остальных отношениях блистательного сына с одной из моих жалких и недостойных дочерей, о союзе с которыми мечтает неисчислимое множество других отцов не меньшего ранга, и продолжает настаивать на своем предложении касательно моего лучшего племенного жеребца, «не лезет», выражаясь языком большеносых, «ни в какие ворота». Большеносые говорят так, когда что-то кажется им неприличным и совершенно недопустимым. Да что он себе позволяет, этот наглец? Подумаешь, вице-канцлер – невелика птица. Должен же я как-то пристраивать своих дочерей. Время-то идет, а они ведь не молодеют. Прошу тебя, сходи к нему еще раз и попроси составить список всех его кобыл с указанием точной родословной для каждой. Выпиши для меня из этого списка тех кобыл (вместе с родословными, естественно), которые покажутся тебе достойными моего замечательного «Белого сна о восходящей луне». Тогда мы и посмотрим. Но скажи ему (я имею в виду вице-канцлера), что жеребца он получит только при том условии, что его сын возьмет за себя хотя бы одну... Нет, скажи ему: хотя бы двух из моих дочерей. Поторговаться он сможет и потом, если две для него слишком много.

С позавчерашнего дня я живу на постоялом дворе. Постоялые дворы здесь называют «Го-ти Ни-цзя», и гетер для гостей в них не держат; во всяком случае, я пока никаких гетер не видел. Это письмо я пишу, сидя в большой горнице своей Го-ти Ни-цзя, которая носит имя «Четыре времени года». Госпожа Кай-кун для меня все устроила. Она даже одолжила мне один из тех странных четырехугольных кожаных сундуков – они называются Чэнь Мо-дан, – без которых ни один большеносый не отправится в путешествие. В этот сундук, сказала она, я могу сложить мое платье и вообще все вещи, скопившиеся у меня за время пребывания здесь. Кроме того, объяснила она, в таком приличном заведении, как эта Го-ти Ни-цзя, не принято останавливаться без вещей. Если я появлюсь там без Чэнь Мо-дан, ключник может принять меня за человека низкородного и никчемного. Ранг человека определяется здесь по количеству и величине его Чэнь Мо-дан. Госпожа Кай-кун заехала за мной на своей Ма-шин к господину Ши-ми, хотя, по ее словам, у нее ужасно много дел. Не спрашивай меня, что это задела: я не знаю. Кроме пустого сундука, в который я сложил свои вещи, она привезла еще три полных, чтобы я явился на постоялый двор владельцем четырех Чэнь Мо-дан и был принят с подобающей почтительностью. Теперь мне, правда, придется довольно далеко ездить до нашего почтового камня, но зато дом госпожи Кай-кун находится совсем рядом с Го-ти Ни-цзя: если идти не самыми маленькими шагами, то до него их будет всего пятьсот.

С господином Ши-ми распрощались очень тепло. Наша дружба, решили мы, не прекратится с моим переездом. Мы условились, что в один из следующих дней он сводит меня на заседание суда. С частной жизнью большеносых я уже познакомился, теперь пора знакомиться с их общественной жизнью. Кроме того, он будет и дальше приглашать меня на музыкальные вечера, устраиваемые им вместе с тремя друзьями (три дня назад я во второй раз побывал на таком вечере, и он произвел на меня, наверное, даже большее впечатление, чем первый). Таким образом, наша связь с господином Ши-ми не прервется. Об этой затее с компасом времени мы в тот вечер, конечно, тоже говорили. Я уже писал тебе, что решил удовлетворить просьбу господина Ши-ми. Теперь я сказал ему об этом. Он долго и горячо благодарил меня. Охотнее всего он воспользовался бы им немедленно, но этому помешало одно обстоятельство, о котором он не подумал: в ближайшие дни приезжает его достопочтенная вдовая госпожа матушка. Если его не будет дома, она будет чувствовать себя неловко. Поэтому ему скрепя сердце пришлось отложить свое путешествие во времени до тех пор, пока госпожа матушка не уедет обратно. О том, как эта задержка обрадовала меня, ты, конечно, догадался и сам. Может быть, к тому времени он все-таки откажется от своей затеи. Компас я, переехав на постоялый двор, взял с собой.

Когда госпожа Кай-кун приехала за мной, вид у господина Ши-ми, несмотря на всю сердечность нашего прощания, сделался довольно недоуменный, потому что о характере наших с ней отношений он, конечно, может только догадываться. А поскольку я часто могу по его лицу узнать, о чем он думает, он же по моему лицу ничего узнать не может, он совсем смутился. Но госпожа Кай-кун вела себя как всегда, то есть была мила и непринужденна. Да и потом, в конце концов, какое господину Ши-ми дело до моих с ней отношений, хоть он и мой друг, которому я многим обязан?

Да, я часто, если не всегда, знаю, о чем думают большеносые, по их лицам, тогда как они на моем лице ничего прочесть не могут. Почему? Как-то раз я откровенно заговорил об этом с господином Ши-ми; он сказал, что ему уже не раз доводилось видеть представителей нашего народа, то есть наших нынешних правнуков, внешность которых, по его словам, весьма сходна с моею. С ними у него дело обстояло точно так же. Никто из большеносых, сказал он, не может ни о чем судить по их лицам: наше обычное лицо кажется им вечно улыбающейся, если не сказать ухмыляющейся, а оттого обманчивой маской, потому что враждебной реакции не предшествует перемена выражения лица.

Я объясняю себе это тем, что черты лица у большеносых очень грубы. Природа снабдила их не только большими носами, но и выпуклыми круглыми глазами, пухлыми губами, сильно выступающими подбородками и огромными зубами. Ясно, что таким чудовищным лицом никакая, даже самая волевая душа не способна овладеть полностью. Любое движение души тут же отражается на лице, а поскольку черты его столь грубы, то даже самое благородное ее движение (а уж неблагородное – тем более) приобретает преувеличенную, уродливую форму. Когда большеносые радуются, они показывают зубы, растягивают рот кверху, когда злятся – тоже показывают зубы, только искривляя рот книзу или оттопыривая нижнюю губу. Часто лицо у них при этом делается устрашающе красного цвета. И это лишь простейшие примеры. Можешь представить себе, как это пугает человека незнающего: мне потребовалось немало времени, чтобы разобраться во всем этом. Теперь-то выражение лиц большеносых меня не только не пугает, но часто даже смешит, так что мне приходится сдерживаться. Даже если это лицо госпожи Кай-кун.

Итак, господин Ши-ми взял мой Чэнь Мо-дан – он ни за что не хотел позволить мне сделать это самому – и снес его вниз. Я нес свою сумку. Внизу я распрощался с достопочтенной матушкой господина Ши-ми, отвесив ей три четверти поклона и сказав несколько приличествующих случаю комплиментов – она при этом тоже показала мне свои зубы, – обнял господина Ши-ми, произнеся целую речь, в которой благодарил его за все оказанные мне благодеяния, сел в маленькую Ma-шин госпожи Кай-кун, и мы уехали.

В синей повозке Ma-шин, принадлежавшей госпоже Кай-кун, было очень тесно – ведь в ней находились четыре больших Чэнь Мо-дан и моя сумка. Но повозка выдержала, и госпожа Кай-кун управляла ею в этом царящем на здешних дорогах хаосе столь искусно, что мы уже через короткое время прибыли в Го-ти Ни-цзя. Подбежавший слуга распахнул дверь повозки и – тут я снова убедился, что могу читать по лицам большеносых, – был явно поражен тем, что в такой маленькой Ma-шин смогли поместиться два человека, четыре сундука и дорожная сумка.

Однако далее возникло одно досадное затруднение. Чтобы ты понял, в чем оно состояло, я снова должен сделать отступление и напомнить тебе о том почтении, с каким большеносые относятся к бумагам. Это почтение настолько велико, что весь здешний мир можно с полным правом назвать «бумажной культурой», первым подтверждением чего, как ты знаешь, стали для меня их бумажные деньги. Так вот, оказалось, что каждый большеносый должен иметь, а по возможности и всегда держать при себе особую, принадлежащую только ему бумажную книжицу, в которой все написано про него же, причем в мельчайших подробностях (например, когда мать произвела его на свет и где именно, о чем у нас никому и в голову не придет спрашивать, какого он роста и тому подобное); имеется в ней и небольшой портрет владельца. Книжицы эти здесь почитают так, как если бы они составляли половину человека. Да так оно, в сущности, и есть: большеносые состоят из двух половин. Первая – это сам человек из плоти и крови, вторая – его бумажная книжица. Причем одна половина без другой нежизнеспособна. Я попросил госпожу Кай-кун одолжить мне свою книжицу, чтобы на досуге сделать себе такую же, ведь это, наверное, нетрудно. Но она сказала, что это невозможно. Такие книжицы выдаются особой управой. Подделку сразу же распознают, а меня сочтут если не разбойником и убийцей, то вором-то уж наверняка. Что ж, сказал я, тогда пойдемте в эту управу, и пусть мне выдадут мою книжицу там. Нет, из этого тоже ничего не выйдет, потому что потребуют другие «бумаги», которых у меня, разумеется, тоже нет. Все это чрезвычайно сложно. Она попытается устроить, чтобы мне выдали такую книжицу, но на это нужно время. Ей надо поговорить кое с кем (в частности, с тем человеком, который тогда был у нее в гостях вместе с нами, у него еще такое сложное имя), а для этого надо придумать толковое объяснение и так далее.

Эта-то трудность, связанная с отсутствием у меня указанной книжицы, и возникла передо мной немедленно, как только я очутился в Го-ти Ни-цзя, ибо это было первое, что потребовал от меня старший ключник постоялого двора, толстый и совершенно лишенный волос большеносый. Госпожа Кай-кун обрушила на него целый поток очень быстрых слов. Я понял не все, но уловил, что она рассказывает, как я якобы лишился своей книжицы в результате несчастного стечения обстоятельств. К счастью, госпожа Кай-кун была знакома с начальником этого ключника, за которым тут же и послали. То же самое она рассказала и ему, поклявшись, что меня и без книжицы можно считать вполне нормальным, а мои коричневые бумажки, равные по стоимости двум ланам серебра, которые я вручил им в качестве платы за свое будущее проживание, довершили дело: мне дали листочки бумаги с мелкими надписями и позволили вписать в него имя «Гао-дай» – четкими, разборчивыми буквами большеносых (этим искусством я уже вполне овладел).



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: