С ЗАВЕРЕНИЯМИ В ГЛУБОЧАЙШЕМ ПОЧТЕНИИ 8 глава




Армянский народ, армянский народ! Жизнь отдам за тебя! За землю твою, народ мой армянский, собой пожертвую. Армяне мои, каким молоком вскормлены вы, что за чрево дало вам жизнь, какая рука вас обнимала, какие уста благословляли, что оказалась в вас подобная душа, подобное сердце, что явили вы всему миру такое неслыханное чудо?

Слепы должны быть глаза, чтобы не видеть, не знать ваших достоинств. Немы должны быть уста, чтобы молчать и не прославлять вас, не почитать вашего имени. Из камня

[ стр. 99 ]

должно быть сердце, чтобы вас не любить, чтобы души в вас не чаять!

Благословляйте приход русских и сами живите душа в душу, любите друг друга. Ведь вы — порождение той самой страны, дети того самого народа, который удивил весь мир и еще впредь удивит. Берегите же друг друга, как берегли ваши предки, уважайте друг друга взаимно — вспомните предков ваших! Поклоняйтесь вашей земле и вашему народу,— а я возвращаюсь к прерванному своему рассказу. Однако взор мой смотрит вдаль и ухо чутко прислушивается: умоляю вас, не пренебрегите этим заветным моим желанием, чтобы не унес я его с собой в могилу,— чтобы тело мое не томилось в земле, и душа моя в небе не мучилась, услыхав, что взаимная любовь ваша пошла на убыль и дружба иссякла.

Идемте же в Ереванскую крепость. День гаснет, одевается мраком. В глазах моих темно, в сердце моем смятение, и даже земля, где я увидел свет, сейчас представляется мне бельмом на глазу, ножом в сердце.

Птица любит свое гнездо,— а я... ненавижу свою землю! Я поношу ее,— ибо то, что я слышал и видел, как раскаленные угли, жжет и язвит мое сердце — ведь чуть ли не вся целиком земля и вода крепости ереванской окрашена армянской кровью!

Что же мне делать? В какую воду броситься,— чтобы утолить сердце или умереть, избавиться, чтобы эти муки не убили меня, живьем бы меня не съели?

Ереванская крепость, Ереванская крепость!

С тех пор, как армянское царство перестало быть в своей стране и христианство сделалось надеждой и упованием армянского народа и царствием его небесным, а персы и османцы, изведя римлян в Европе, замучив там греческий народ, истребив ассирийцев и вавилонян в Азии, с двух сторон косились на нас и, наточив мечи, уподобясь бешеным львам и тиграм, жаждали напиться нашей крови, чтобы утолить ненасытную свою утробу, — чтоб один пожевал и другому передал, один пососал крови и другому в когти перебросил,— с тех пор еще полтораста лет была Ереванская крепость в руках османцев.

Тогда появился Надир-шах и, растоптав Индостан и Арагстан*, повернул лицо свое к Еревану. Горы и ущелья

________________________
* Т. е. Ирак (Ред.).
________________________

[ стр. 100 ]

склонялись перед ним. Что ему османец в широких шалва pax?—горсть земли! Мог ли он устоять перед Надир-шахом? Едва на верхушке Мурад-тапы, немного повыше Канакера, обозначился его шатер, как тотчас каджар Гасан-Али-хан погнал османцев к самому Карсу. Отважный полководец столько их изрубил шашкой, столько снес османских голов, столько плеч отсек, что рука у него онемела и шашка притупилась. А когда возвратился, он метнул копье перед шатром Надир-шаха, и оно, дрожа, вонзилось в землю.

Однако доблесть храбреца стала для шаха бельмом на глазу, и вместо почестей и славы он в тот же час приказал ослепить несчастного хана, чтобы луна не смела сиять при солнце, чтобы имя шахово не потерпело урона.

Этот злосчастный слепец и получил после изгнания османцев ханство Ереванское: проклятая нога перса опять вступила в нашу страну.

После него ханом стал брат его Гусейн-Али-хан. Был он столь слаб и ничтожен, что царствовавший тогда в Грузии царь Ираклий пошел на него войной, разбил и даже обложил его данью в три тысячи туманов.

Когда на его место сел сын его Магомет-хан, выступил в поход Ага-Магомет-хан, — по-иному Ахта-шах, — и, подобно Надиру, громя горы и ущелья, сам двинулся на Карабах и Тифлис, а брата своего Али-Кули-хана направил на Ереван.

Пока тифлисские пленные совершали путь до Еревана, Магомет-хан, собрав вокруг себя жителей страны, сидел в ереванской крепости и не отдавал врагу поводьев от своего коня,— а враг, осадив крепость со всех сторон, не предпринимал пока военных действий, ибо хан сам говорил, что «когда, мол, возьмете Тифлис, я уже, конечно, достанусь вам в руки». Так и случилось: когда Тифлис взяли и сожгли, а караван последних пленных как раз достиг Еревана, хребет у хана сломился.

Али-Кули-хан вступил в крепость и пригласил Магомет-хана к себе в гости, но во время обеда приказал связать его по рукам и ногам и отправил в Персию.

Рассказывают, что из всех ханов не было хана лучше его. Как прошло несколько дней, он однажды в ночное время вдруг вызывает к себе мелика Абраама. Тот — несчастный — явился к хану ни жив, ни мертв. А хан вдруг говорит сердитым голосом: сам он-де слышал, что армяне без колокольного звона в церковь не ходят,— так почему же колокольного звона не слыхать? Когда же мелик, весь дрожа, ответил ему, что звонить перестали из страха перед ним, тот

[ стр. 101 ]

осердился и велел ему сей же час пойти, объявить армянам, что он, Али-Кули-хан, прибыл сюда для того, чтобы охранять народ, править им, помочь ему в беде, а не с тем, чтобы его притеснять.

Это был тот самый достопамятный хан, который освободил народ от подушной подати и от барщины, окрылил его надеждой и милостивым отношением.

Но не долго оставался он у власти. Когда в Карабахе Садык-хан убил его брата, ереванские армяне и тюрки захватили крепость и изгнали его, чтобы от каджаров имени даже не осталось,— так что несчастному едва удалось мольбами и всяческими просьбами спасти свою голову и возвратиться к себе на родину.

Немного спустя прибыл в Ереван хан Макинский и взял власть в свои руки как родственник Магомет-хана.

Когда же Фат-Али-шах сел на престол, Магомет-хан прибег к посредничеству его матери, обещал взятку в десять тысяч туманов ереванскими деньгами и, вновь вернувшись, занял прежнее свое место.

В это время вот что происходило. Кялбали-хан Нахичеванский, слепец, пошел войной на Каре, разбил пашу и предал страну разоренью.

Русские тем временем только что успели занять Памбак, и был там майор по прозванию «Кара», что значит «Черный».

Хан, на возвратном пути, пожелал попробовать завладеть и Памбаком. Узнав, что у майора Кара всего несколько сот людей и больше ничего, он приказал своим пойти и схватить его живьем.

Но эти жалкие люди еще не знали тогда силы русского солдата и русской пушки. Три-четыре раза отряд их совершал нападение, но, видя, что русские стоят, как стена, и не отворачивают лица даже от пули, вконец перепугавшись, повернули своих коней и возвратились восвояси.

В это же самое время случилось то, что не имевший совести Магомет-хан уговорился тайно с шахом и обманным образом пригласил к себе доблестного Цицианова, якобы для того, чтобы сдать крепость русским.

Но когда Цицианов с тремя тысячами людей вошел в Ереван и увидел, что лукавый перс расставляет ему западню, он, недолго думая, занял ереванскую мечеть и в ней заперся. Три месяца продержался там этот доблестный богатырь,— без хлеба, без подкрепления, в самое жаркое время, когда кажется, что огонь сыплется на голову, при такой Дороговизне, что лидр соли нельзя было купить и за целко-

[ стр. 102 ]

вый. Шах тем временем явился с бесчисленным войском и занял горы и ущелья. Большая часть русского войска погибла — кто от голода, кто от жары. Одни только армяне приносили хлеб и всячески помогали русским,— в особенности же заживо-мученик епископ Иоаннес, опорожнивший все амбары зчмиадзинские, чтобы только русские могли как-нибудь удержаться в Ереване.

Но не такова была божья воля. Собрав горсть своих воинов и армян, Цицианов сумел увести их от стольких зверей и прибыл в Тифлис как раз в то время, когда вся Грузия, весь Кавказ подняли междоусобие,— все грызли друг друга.

До самого Казаха кизильбашские войска, спереди и сзади охватив его отряд, завязывали бои, но снова вынуждены были повертывать назад, почесывая себе затылки.

С приходом Цицианова сразу наступило в стране умиротворение: таково было одно имя этого доблестного богатыря.

Армяне, живущие теперь на Авлабаре, именно тогда оставили свою страну, и — кто под началом мелика Абраама, кто — сотника Оганеса,— перешли на новые места и поселились в Тифлисе.

По уходе русских Магомет-хана схватили, увезли в Персию, а на его место пришел и сел управлять Тавакял-хан, тот самый, что воевал с Гудовичем. Но его тоже скоро сменили и послали в Ереван сардаром Гусейн-хана, вместе с братом Гасан-ханом, — эти двое успели за несколько лет попрать ногами и Каре, и Баязет, и Эрзерум и османцев обратить в драных кошек.

Вероятно, никогда в Ереване не видали такого доброго, честного, отзывчивого к народному горю, заботливого ко всякому благоустройству человека, каким был этот сардар. Но насколько был он добросердечен, настолько свиреп был его брат. Это был истинный зверь, исчадие ада,— от одного его шага горы и ущелья трепетали. Для него, все одно — что голова человека, что луковица.

Вот почему бог на него прогневался и отнял у него все достояние, утолил, наконец, сожженное, испепеленное сердце бедных армян. Ныне хранит их и осеняет крест, и пятиперстие Али уже не вводит в страх и трепет.

Да будет благословен тот час, когда русские благословенной своей стопой вступили на армянскую светлую землю и развеяли проклятый злобный дух кизильбашей.

Пока есть у нас дыхание в устах, денно и нощно долж-

[ стр. 103 ]

ны мы вспоминать пережитые нами дни и, увидя лицо русского, всякий раз перекреститься и прославить бога,— что услышал он нашу молитву, привел нас под могущественную державную руку русского царя.

Но до того, как достигнуть этого счастья, какие мы дни претерпели, какие пули сыпались на голову бедного нашего народа, какие шашки рассекали, жгли внутренности его, сколько было пролито нашей крови, сколько, о сколько раз перекочевывали мы из края в край, покидали дома, насиженные места свои! Сколько, о сколько князей наших испустили дух в огне или под батогом,— кто хочет обо всем этом узнать, пусть пойдет со мною,— отправимся снова в Ереван.

Пусть читатель не подумает, что поскольку я уроженец Еревана, любовь к его земле и воде так увлекает мое сердце. О, нет, богу ведомо, я был еще ребенком, когда выехал оттуда. Но стоит мне вспомнить даже и сегодня, по прошествии стольких лет, как, бывало, проходили мы по зангинскому мосту или через базарную площадь и блаженной памяти покойный отец мой делал мне знаки рукой и ногой,— ибо и говорить вслух было опасно,— чтобы я проходил поскорей, чтобы тюрок нас не приметил, как подумаю, сколько, о сколько раз в нашем собственном саду или мы сами ранили кизильбашей или же они нас,— я весь содрогаюсь и жутко становится на душе.

Пусть мы пока не видели еще русского лица,— но войдем еще раз в Ереван: это наша родина, здесь жили наши предки, здесь властвовали они, умирали, погребались,— мы поймем тогда всю заслугу русских и оценим, как должно, наше счастье. Кто хочет,— да придет.

Ереванская крепость, ереванская крепость!

Ах! Завидишь на рассвете ее бесстыжую голову и покажется тебе, что самый ад разверз свою пасть, скрежещет зубами, яростно выдыхает поганое, ядовитое, горькое свое дыхание и разносит, со слюною вместе, во все стороны; срыгивает, чтобы легче переварить в гнилых своих кишках поглощенное им праведное тело и вновь запустить когти и вновь проглотить, не разжевав, тысячу неповинных, праведных людей, набить до отказа ненасытную свою утробу.

А при закате солнца казалось, будто чада и присные сатаны, воинство его и военачальники собрались сюда на дьявольские игрища, празднуют свой адский пир и на верхах башенных, тут и там, либо топчут отсеченную голову, либо кромсают обезглавленное тело и плюют на него и хлопают в ладоши, смеясь, хохоча, гогоча, и шашкой, копьем или пал-

[ стр. 104 ]

кой переворачивают с боку на бок чье-то бездыханное тело, бьют его ногами, и, наконец, сбрасывают в бездну.

А в полдень казалось, что это стоит некая огненная гора, внутри, во всех пазухах, наполненная горящей серой и пламенем, и что дымит она, пылает и вот-вот сейчас затрещит, разверзнется, лопнет и завалит громадой своей, поглотит целый мир.

Каждая ее башня, каждый угол, битком набитые костями и трупами, либо невинными заключенными, отяжелели, как свиньи, не могли уже и брюхом поворотить, раздулись до отказа — того гляди треснут, лопнут, рассыплются на мелкие куски!

Золотом украшенные купола мечетей сверкали под лучами солнца, словно надуты были они дыханием тех бессовестных душ, тех бессердечных людей, что творили свой намаз там, внутри, и вместо того, чтобы прославлять бога и молить о ниспослании мира и спокойствия всему миру, призывали огонь содомский, чтоб посыпался он с неба и сжег, испепелил, похоронил под собою горы и ущелья.

Враг армянина, мулла, день и ночь мечтавший о том, чтобы вера Христова исчезла с лица земли, а с ней вместе исчез бы и народ армянский, когда подымался на минарет и пел азан, призывая народ правоверный прийти и помолиться своим имамам — Али и Муртузали,— дабы на том свете не попасть в адское пламя,— когда прикладывал руку свою к уху и визжал, казалось, что это труба самого сатаны зовет армян оплакать свою горькую судьбу, ибо не раз случалось, что какой-нибудь бедный, беспомощный крестьянин из армян как раз в это время мирно шел себе на базар поторговать и получить несколько медяков, чтобы отнести домой и тем прокормить своих домашних, как его вдруг так начинали лупить по ногам и по голове, что он и хлеб свой и семью позабывал, не помнил уже и по какой дороге пришел, а все лишь оттого, что в час молитвы случайно коснулся одежды мусульманина и тем осквернил ее!

Люди словно всякую минуту ждали, что вот-вот упадет на них огонь с неба —так каждый содрогался и трепетал за себя, так боялся ненароком попасть в беду. Да что говорить, что рассказывать!

Быть может, труба самого сатаны, самый день судный не так страшны, ибо есть еще надежда на милость божию, как эти ужасные дни, когда вечером человек не знал, наступит ли для него утро, на рассвете не надеялся, что здра-

[ стр. 105 ]

вым и невредимым закроет к ночи глаза. В вечном страхе, в вечном трепете жили люди.

Ереванская крепость, ереванская крепость!

Ах, провались я на месте,— сколько, сколько она армянского мяса поглотила! Сколько, сколько невинных душ, из года в год подвергаясь казням и пыткам, заживо приняли венец мученический! Сколь многие, все перенеся, все претерпев— и огонь, и пламя, и вертела железные, и молотки, и кирпич раскаленный,— вылетали из пушки вместе с ядром, разрывались на тысячу кусков, или же, крича, взывая к небу и земле, грызя зубами собственное тело, с глазами, готовыми выпасть из глазниц, внимая еще голосу родных братьев, близких родственников, сыновей своих и детей, качаясь в петле, с истерзанным сердцем, на виселице отдавали богу душу, улетали в небо, избавлялись наконец от этого горестного мира, от лап этих бешеных зверей.

А молодые люди, единственные сыновья целой семьи, опора и утешение бедного, неимущего дома, глава и надежда семейства из добрых десяти душ,— сколько, сколько их погибло в цветущем, юном возрасте, на заре жизни и счастья. С одних сдирали живьем кожу, другие, как ягнята, подставляли под шашку благородную свою голову, чтобы хоть там, на небе, обрести исполнение заветных желаний молодости, если уж земля возжаждала невинной их крови, поспешила выпить ее и, может быть, утолилась.

Дорогой читатель, свет очей моих, армянин, это — твои единоверцы и соотечественники, о них я говорю и скорблю. С тобой из одной купели, одним миром мазаны, одним крестом крещены. Что говорит сердце и душа твоя, слушая меня?

Знаю, ты говоришь про себя — пусть-де минует подобный день и не вернется больше, пусть-де и враг твой не попадет в такую беду. Знаю, — сердце твое пылает, ноет, так, что не хочешь даже глядеть на этот потерявший совесть народ, хочешь при виде его бежать, скрыться, но поверь мне: виноваты не они, а мы сами.

Если бы мы уважали друг друга, помогали друг другу, взаимно друг друга просвещали и тем жизнь свою улучшали, пусть море сдвинулось бы со своего места и хлынуло, оно

[ стр. 106 ]

не смогло бы поглотить нас,— не то что какой-нибудь османец или перс!

Всеблагой создатель дал нам эту душу и ум и талант не затем, чтобы нелюди нас унижали.

Бог послал нам теперь луч света: перед русским мечом и горы не устоят. Ежели мы будем стараться, будем любить друг друга, крепко держаться за свой язык, за свою церковь, как наши блаженной памяти предки, то поверь мне: и бог полюбит нас и люди.

Нехорошо, конечно, оставлять начатое дело и читать такую длинную проповедь — сам знаю,— да сердцу не терпится. Как же тут быть? Опять я вспоминаю, о чем толковали наши сельчане. В том вина не народа, что он сбился с дороги, что люди забыли друг друга. Да таких ученых людей, как мы, надо за ноги к дереву привязывать и голодом их морить! Кому много дано, с того много и спросится. Как придет день судный, какой ответ должны держать вот такие люди, как я, кое-что в грамоте смыслящие? А мы что? — нам бы только вкусно есть да пить, ездить на резвых конях, блестящими рублевками в кармане позвякивать, их рукой подкидывать забавы ради, гулять, кутить да развлекаться — ни о чем другом мы и не думаем!

Мы тянем наливку, упиваемся всласть кахетинским, торжественно, важно разъезжаем в карете или на дрожках, носим парчу да шелк, прислуга подает нам умыться, освежить лицо, лежим, валяемся под теплым одеялом на мягком тюфяке, разряживаемся с ног до головы,— все это, пожалуй, в ад нас не сведет, но и рая нам не доставит, во всяком случае.

— Это и ребенку известно,— скажешь ты мне.

Но что поделаешь? Одно дело — знать, другое дело — делать. Я ведь о себе самом говорю, так пускай другие не обижаются. Пока мне денег не платят, ни книг никому не даю, ни детей не учу. Вот лезгины и тюркские муллы—те не так поступают: они бесплатно обучают детей своего народа, и все же бог посылает им пропитание. Неужели же он нас будет голодом морить? Во дворе, при каждой мечети, даже в селах есть непременно школа и даже большая, где обучаются двум-трем языкам. А во дворах наших церквей аист и тот гнезда не вьет. Как же не остыть постепенно сердцу народа?

Кто в жизни своей шашки в руки не брал, может ли ее оценить по достоинству? Кто ни разу не стрелял из ружья,— сумеет ли охотиться? Хоть тысячу лет тверди курду, что ин-

[ стр. 107 ]

дейка или каблу-плов отличные кушанья, но раз он никогда их не ел, оставит разве он свои лук и простоквашу, творог да просяной хлеб, станет он разве тебя слушать,— как ты думаешь? Пусть я замолчу, но сам-то ты разве не знаешь, что, пока у ребенка не выросли зубы, ему твердой пищи давать нельзя?

Ты хочешь без фундамента дом построить, без огня хлеб испечь, вместо свечи палец суешь в огонь. Хочешь, чтобы без фитиля тебе сало светило. Положишь топор под дерево, сам заснешь либо стоишь в сторонке, сложа руки,— что ж, по-твоему, дерево само в дрова для тебя превратится? Где твой ум? Тесто без закваски не подойдет. Нет, нет — понапрасну ногами не топай. Шашка без дела ржавеет, пшеница в сыром месте плесневеть начинает. Засеешь поле, хорошенько не пропахав,— глядишь, черви да птицы все зерна и пожрали.

Нет, ты сначала поле вспаши, под дом заложи фундамент,— открой глаза народу,— и который путь ежели верен, по тому его и веди, а не в горы и ущелья. Ты покажи народу свою любовь, и посмотрю я тогда, как он тебя не полюбит! Другие на нас клевещут. Мало того, мы и сами, как начнем себя судить. Недалеко от них ушли. Разве так можно?

За армянский народ душу свою отдам. Дай же образование детям его, воспитай его светлую душу. Воспитай, говорю,— а не то, чтоб он умел в карты перекинуться, болтал по-французски, заучивал стихи наизусть да порол чепуху.

Нечего также учить его петь шараканы да псалмы и уписывать рисовую кашу,— от этого-то мы и страдаем. Сделай, как надо, и посмотри, отдаст ли он за тебя душу или нет.

Пока весна не пришла, дереву не зацвесть, без лета плодам не созреть, а ты захотел в самую лютую зимнюю стужу понюхать розу в своем саду, сорвать в нем созревший плод. Да где ж это видано, как это может быть?

Кость и та, коли долго не разгибать, немеет и начинает ныть. Полежи-ка хоть два дня подряд, — спина заболит. И ноги от ходьбы устают,— ну так вот... Ведь тысячу лет это бремя лежит на нас, тысячу лет оковы на ногах наших, а ты говоришь: беги! — Только то и выйдет, что упаду я вниз головой.

Если человек неделю голодал, разве можно его мясом кормить? Разве обмороженное место к огню подставляют? Угоревшую голову,— скажи,— в снег кладут или в огонь?

У бедного народа сколько лет душу выматывали, тыся-

[ стр. 108 ]

челетняя рана у него в сердце,— и до сих пор еще не зажи ла. Столько горьких слез он проглотил, что не осталось у него в глазу света, во рту — вкуса, в сердце — жара. И ты хочешь, чтобы все это в один час изменилось? Как же это может быть?

Возьми благородных представителей нашего народа, хотя бы господина Заврова или Херединова, Давида Тамамшева, Мовсеса Тер-Григорова: они ради кладбищенского благочестия, ради пустого поминовения, тратят тысячи рублей. Сами жертвуют землю, строят церковь, народ идет добровольно и работает даром, на своих харчах,— неужели ты думаешь, что такие избранные люди и такой добродушный народ откажется строить школу и помогать друг другу, если только почувствует к этому вкус?

Нет, дорогой мой, вода вверх не потечет, не будет того. Ты найди ей дорогу, очисть канаву, повыбрось камни и бурьян, и посмотрим, потечет ли вода сама собой или нет.

Однако я затянул дело,— пусть читатель не сердится. Отправимся же опять в наш ад.

— Довольно, довольно тебе,— пожалуй, скажет кто-нибудь,— махни ты на весь этот ад рукой!..

Ах, как же махнуть? Как пройти мимо наших красивых светлолицых девушек? Не должны мы разве помянуть их, рассказать, как ведут их, как волочат, повалив ничком, по камням, по песку, по колючкам, по терниям, хватают и тащат за волосы, бьют по голове, стегают по спине кнутом, как нередко и на животе у них пляшут, лягают, пинают, плашмя полосуют шашкой, топчут ногами, ударяют прикладами или же кованым сапогом; связав им руки, сковав им ноги, гонят частенько за целые сто верст, а за ними плетутся отец с матерью, сестра, брат, босые, простоволосые, и дядя, и зять, и родственники, и все колотят себя в грудь, рвут на себе волосы, осыпают себя землей и камнями; как их, словно стадо растерявших друг друга ягнят и овец, загоняют наконец в крепость и там раздают праведным своим имамам, чтобы те сделали из них гаремных жен-мусульманок?

Многие еще дома испускали дух, многие по пути, на глазах отцов и матерей, переходили в иную жизнь, где нет печали и воздыхания.

Многие же, более сильные духом, доходили до крепости, и тут на них набрасывались хаджи, муллы, кялбалаи, суфты, ханы, беки, ахунды, сеиды, стараясь обманом или угрозами заставить их отречься от своей веры. Но когда убеждались, что они ни славой не прельщаются, ни кар не боятся, не

[ стр. 109 ]

льстятся на ханское житье и не страшатся смерти, а желают стать христовыми невестами, уйти девственницами из этого мира, чтобы сопричислиться к сонму ангельскому никак от своей веры не отступают и никакое наказание — пытку меч огонь, пламя, костер, голод, смерть — ни во что не ставят — тогда отцу и матери отдавали золотокудрую голову либо белоснежное тело, либо отрубленные руки и ноги

Девушки — и такие сердца! Камень — и тот треснет Упокой, господи, их души!

Такое сердце, такая вера, душа, любовь были у народа армянского, что он решился утратить все: землю, страну, свободу, царство, власть, величие, всё в руки предал зверю-врагу, всем, всем пожертвовал ради своей веры, пошел в услуженье, в неволю, изведал жизнь на чужбине, страдание, муки, голод, смерть,— лишь бы крепко, твердо, нерушимо держаться своей святой церкви, своего светлого закона, дарованного Просветителем.

Вот геройство, вот сила бодрствующего духа, великодушие, храбрость, твердость воли, истинная душевная мощь, каких с самого потопа и до наших дней ни один народ никогда не выказывал, да никогда и выказать не сможет. Тут и гора бы развалилась, и железо бы расплавилось и стерлось, море бы иссякло, до дна бы высохло,— но боголюбивый народ армянский с беспримерным мужеством все перенес и имя свое сохранил.

Оставим теперь этих несчастных калек, лишенных глаз, рук, ног... Таких красивых молодых армян можно и сейчас встретить в Ереване — ослепленные на оба глаза, ахая и охая, мучительно жаждут они видеть и не видят невест своих, жен, детей. Иные не могут есть ни рукой, ни ложкой,— им другой должен, как малому ребенку, положить кусок в рот: у них нет вовсе губ, и руки их срублены от самого плеча.

Третьи искалечены так, что их возят на тележке.

Одни — без носа, другие — без языка.

Сердце у них в груди разрывается, когда при них разговаривают, радуются, когда дети плачут или смеются. Верно и у них в сердце есть какое-нибудь горе или заветное желание, но они — как немые, как младенцы новорожденные, вынуждены лишь ногами и головой делать знаки, что-

[ стр. 110 ]

бы их поняли, а сами не могут сказать другому ни обидного слова, ни ласкового.

О, да сгинут государства, подобные тому! Да стоит нерушимо царство русское, освободившее наш народ и страну от пленения, принявшее их под милостивую свою руку, отечески опекающее и оберегающее их! Какой язык, какие глаза должны быть, чтобы каждый раз, обращая взор к небу, не славить бога? Как не пасть ниц и не молить его о даровании долголетия, здравия, могущества всемилостивейшему императору нашему, здравия и благоденствия царственным его сыновьям и детям, а могущественной державе его — крепости, блеска и вечного существования?

Сколько всего ты услышал, любезный читатель,— ужели сердце твое не воспламенится при мысли, что ты — сын этого самого народа, претерпевшего столько страданий ради тебя, обрекшего себя на муки, но молока твоего и крови с другим народом не смешавшего? Ты думаешь — легкое дело тысячу лет так страдать и все же сохранить народ, вырастить детей, иметь своп имя, язык, веру?

Ах, кто же так подумает? Какое надо иметь сердце, чтобы не любить свой язык, свой народ?

У соловья, скажем, сладкий голос, зато фазану или павлину бог дал красивые краски, красивые крылья и перья. Роза, конечно, достойна всяческой похвалы, но почему же фиалка не даст ей своего цвета, своего запаха? Разве, увидав однажды розу, уже нельзя полюбить фиалку? Даже горный безуханный цветок ни места своего, ни славы не уступит розе. Разве, кто слышал соловья, уже не может держать у себя канарейку?

У каждой вещи своя цена. Изделия кондитерские, правда, сладки, но никогда не заменят хлеба. Шампанское вино приятно,— но что поделаешь? — в нашей стране его не производят, и нам приходится дорого за него платить. Положим, драгоценные камни, алмазы отменно сверкают и стоят больших денег, но — что делать? — из них не построишь дома, и не каждый сможет их приобрести. Ежели сосед твой богат и ест каждый день по десяти разных блюд, а тебе это недоступно,— должен ли ты из-за этого перестать есть свой простой хлеб?

Ах, язык, язык! Если б не было языка, на что был бы похож человек? Язык и вера скрепляют народ, объединяют, его. Перемени свой язык, отступись от своей веры,— и что же? Скажешь ли ты сам тогда, к какому народу принадлежишь? Какие бы сладкие, отборные кушанья не дал ты ре-

[ стр. 111 ]

бенку, а все же молоко матери слаще для него и сахара и меда. А захотим мы продать свое молоко, покупателя и не найдется.

Ежели мы вынем и отдадим другому свой глаз, сможем ли вставить новый взамен его? В колыбели, когда нас убаюкивали, мы слышали родной язык,— так неужто не должны мы больше и вспоминать о нем? Ежели закупил ты, скажем, много нового товара, неужели старый нужно выбросить?

Даже самые дикие племена не променяют своего грубого языка на целый мир. Ты ведь много раз слышал концертную музыку,— скажи по правде, разве она более тебе по сердцу, чем твой народный саз и баяти? Есть люди, знающие десять-пятнадцать языков, но и они свой родной язык почитают выше всех. Говоря со своим народом, они стыдом себе считают высказывать мысль свою на чужом языке или вмешивать в речь чужестранные слова. Попробуй, вмешай в твой любимый хаш — рыбу, сахар, конфеты, изюм, сухие фрукты, икру — посмотри, какой получился вкус!

Вот ты вставляешь русские слова, говоришь: пошел «прогуляться», мне «скучно», я «обиделся», я подал «прошение», у меня много «занятий», голова у меня «кружится», он «бесчестный» человек, он «разбойник», ты какой-то «ябедник», пойдем «купаться», я иду с «собрания», они «проигрались», в дороге «все-таки удобно», много «хлопот»«случится»... и так далее. Свет очей моих, подымай только, что скажет слушатель!

Знающий, просвещенный человек — тот, кто старается на всяком языке изъясниться как можно более чисто. Что же тут дурного, если ты будешь говорить чисто на своем родном языке? — или, думаешь, ум у тебя отнимут, или премудрость твоя благоприобретенная в воду канет? Пли ты хочешь угодить правительству? Но разве пожелает попечительное правительство, чтобы человек отрезал себе язык, отошел бы от своего народа? Зачем же строят тогда столько школ, зачем оплачивают учителей, раздают им чины и всячески отличают? Если французы, немцы, англичане любят и восхваляют твой язык, насколько более ты сам должен его любить и восхвалять?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-12-07 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: