Некоторые типы характеров из психоаналитической практики




 

Когда врач лечит нервнобольного психоанализом, то интерес его в первую голову направлен совсем не на характер пациента. Врачу скорее хотелось бы узнать, какое значение имеют симптомы пациента, что за влечения прячутся за ними и находят в них себе удовлетворение, каковы, наконец, были этапы таинственного пути от инстинктивных желаний и влечений к симптомам. Но техника, которой врачу приходится держаться, вскоре вынуждает его обратить свою пытливость на другие объекты. Тут он подмечает, что его исследованию начинают угрожать сопротивления, противопоставляемые ему больным, и он вправе приписать эти сопротивления характеру больного. Таким образом, характер приобретает особые права на интерес со стороны врача.

То, что оказывает противодействие стараниям врача, не всегда представляет собой черты характера, признаваемые у себя самого больным или приписываемые ему его близкими. Часто бывает и так, что особенность характера, свойственная больному, как казалось, лишь в умеренной степени, на деле развита до почти немыслимой интенсивности; или же у больного обнаруживаются такие установки, которые совершенно не проявлялись у него в других жизненных условиях и отношениях. Предстоящие строки будут посвящены описанию и объяснению некоторых неожиданных черт характера; конечно, только некоторых, а не всех.

 

 

 

Исключения

 

Во время психоаналитической работы врачу постоянно приходится видеть, что он поставлен перед задачей побудить больного отказаться от какого‑нибудь непосредственного удовольствия в ближайшее время. Не вообще от удовольствия должен он отказаться; вероятно, нет ни одного человека, способного выполнить подобное требование, и даже самой религии, требующей отказа от земной радости, приходится обосновывать это требование обещанием несравненно больших и более ценных радостей в некоем потустороннем мире. Нет, больной должен отказаться только от тех наслаждений, которые неизбежно приносят вред; он должен терпеть недостаток только временно, должен научиться только тому, чтобы уметь заменять непосредственно предстоящее удовольствие другим, более верным, хотя и несколько отложенным. Или, другими словами, он должен совершить под руководством врача тот переход от принципа наслаждения к принципу реальности, который отличает зрелого человека от ребенка. При этом воспитательном задании едва ли играет решительную роль то обстоятельство, что врач является более сведущим, чем сам больной; обыкновенно врач не в состоянии сказать больному больше того, что ему мог бы подсказать и его собственный рассудок. Но это совсем не то же самое – знать что‑нибудь о себе самом про себя и услышать то же самое от другого лица; врач принимает на себя роль этого другого лица, роль активную; он пользуется при этом тем влиянием, которое один человек способен оказывать на другого. Или вспомним о том, что в психоанализе принято заменять производное и смягченное первоначальным и коренным, и скажем, что врач в своей воспитывающей работе пользуется некой компонентой любви. Совершая задание такого довоспитания, он, вероятно, только повторяет тот процесс, который вообще сделал возможным и первое воспитание. Наряду с житейской необходимостью любовь – великая воспитательница; любовь близких побуждает несложившегося человека обращать внимание на законы необходимости, с тем чтобы избежать наказаний, связанных с нарушением этих законов. Но, требуя от больных предварительного отказа от того или иного удовлетворения, требуя от них жертвы, готовности на время взять на себя страдания ради лучшего будущего или просто решимости подчиниться общей для всех житейской необходимости, приходится иногда встречать людей, сопротивляющихся подобным требованиям и приводящих весьма своеобразную мотивировку. Они говорят, что довольно им страдать и терпеть лишения, у них есть право избавиться от дальнейших требований, они не желают больше подчиняться неприятной им необходимости, так как они представляют собой исключения и желают и впредь оставаться таковыми. У одного из этих больных эта претензия достигла размеров убеждения, что о нем печется особое провидение, которое и избавит его от подобных мучительных жертв. Против внутренней уверенности, проявляющейся с подобной силой, аргументы врача ничего не в силах поделать, да и влияние врача вначале пасует, и ему остается одно – обратиться на розыски источников, питающих этот вредный предрассудок. Но вот что несомненно: ведь каждому человеку хотелось бы выдавать себя за «исключение» и быть вправе требовать преимуществ перед остальными людьми. Именно потому‑то и требуется совершенно особая мотивировка, не всякий раз удающаяся, если уже в самом деле заявлять о себе как об исключении и вести себя соответствующим образом. Сколько бы ни существовало таких мотивировок, в исследованных мною случаях удалось доказать существование некоторой общей особенности в прошлой жизненной судьбе больных: невроз их начался по поводу какого‑нибудь переживания или присоединился к болезни, в которой они считали себя невиноватыми и каковую они могли расценить как несправедливое нанесение ущерба их личности. Они стали думать, что эта несправедливость дает им права на особые привилегии, у них выработалось желание ничему не подчиняться – все это в порядочной степени способствовало заострению тех конфликтов, которые в дальнейшем привели их к вспышке невроза. У одной пациентки описанная установка к жизни возникла, когда она узнала, что мучительное органическое заболевание, препятствовавшее ей в достижении ее жизненных целей, было врожденного происхождения. Она терпеливо выносила свою болезнь, пока считала ее случайной и благоприобретенной; узнав же, что болезнь наследственная, она подняла бунт. Молодой человек, проявлявший веру в то, что его охраняет особое провидение, был случайно заражен своей кормилицей и всю свою жизнь жил за счет претензий на вознаграждение, точно за счет ренты после несчастного случая, даже и не подозревая, на чем он основывал свои претензии. В его случае анализ, сконструировавший этот результат по смутным остаткам воспоминаний и с помощью интерпретации симптомов, получил и объективное подтверждение при расспросе членов его семьи.

По вполне понятным причинам я не могу более подробно рассказать об этих и некоторых других

историях болезни. Не буду также вдаваться в обсуждение близкого сходства между аномалиями характера, развившимися после многолетней болезненности в детском возрасте, и поведением целых народов, обремененных тяжким страдальческим прошлым. Но я не откажу себе в том, чтобы не указать на художественный образ, созданный величайшим писателем, в характере которого мотив претензий на исключительность тесно связан с моментом врожденного ущерба и даже обусловлен этим последним моментом.

Во вступительном монологе к «Ричарду III» Шекспира Глостер, будущий король, говорит следующее:

 

Один я – не для нежных создан шуток!

Не мне с любовью в зеркало глядеться:

Я видом груб, – в величии любви

Не мне порхать пред нимфою беспутной;

И ростом я, и стройностью обижен,

Обезображен лживою природой;

Не кончен, искривлен и раньше срока

Я выброшен в волнующийся мир –

Наполовину недоделок я.

И вышел я таким хромым и гадким,

Что, взвидевши меня, собаки лают!

………………………………………

Вот почему, надежды не имея

В любовниках дни эти коротать,

Я проклял наши праздные забавы

И бросился в злодейские дела…

 

Изд. 1862 г.

По первому впечатлению в этой программной речи, может быть, и нет никакого отношения к нашей теме. Ричард, по‑видимому, говорит не больше чем следующее: мне скучно в это бездельное время, и я хочу развлекаться. А так как наслаждения любви вследствие моего уродства мне заказаны, то я буду разыгрывать злодея, буду интриговать, не отступлю перед убийствами, буду делать все, что вздумается! Но столь фривольная мотивировка должна была бы задушить все следы сочувствия в зрителях, если бы за ней не скрывалось ничего более серьезного. Вся пьеса в этом случае была бы психологически невозможна, так как поэт должен уметь создать в нас особый сокровенный фон симпатии по отношению к герою, чтобы мы могли без внутренних возражений удивляться смелости и ловкости его искусства; но такая симпатия возможна только на основе ощущения возможной внутренней общности у зрителей с героем, понимания его ими.

Поэтому я думаю, что в монологе Ричарда не все высказано; в нем только намеки, а дополнить недосказанное предоставлено нам самим. Но если мы сделаем это дополнение, то вся тень фривольности пропадет и вступит в свои права вся та горечь и обстоятельность, с которыми Ричард описывает перед нами свое безобразие, и выясняется то общее, что заставляет нас симпатизировать даже этому злодею. Тогда получается следующее: природа совершила тяжкую несправедливость по отношению ко мне, она отказала мне в благообразии, которое завоевывает людскую любовь. За это жизнь должна вознаградить меня, и эту награду я возьму себе сам. Я предъявляю претензию на то, что я – исключение; я имею право не считаться с теми сомнениями и опасениями, которые останавливают остальных людей. Я имею право поступать несправедливо, так как я жертва несправедливости, – и вот мы чувствуем, что мы и сами могли бы стать такими же, как Ричард, что в малом масштабе мы даже похожи на него. Ричард – гигантское преувеличение этой одной черты, которую мы находим и в нас самих. Мы все в глубине души считаем, что у нас есть основания быть в обиде на судьбу и природу за ущерб, и врожденный, и нанесенный нам в детстве; все мы требуем компенсаций за оскорбления, нанесенные в наши юные годы нашему нарциссизму, нашей любви к себе. Почему природа не подарила нам золотых кудрей Кальдера или силы Зигфрида, высокого чела гения или благородного профиля аристократа? Почему нам пришлось родиться в мещанской обстановке, а не в королевском дворце? Мы превосходно сумели бы быть прекрасными и знатными, как и те, которым нам приходится теперь завидовать.

Но в том‑то и состоит тонкое, экономизирующее искусство поэта, что он не дает своему герою громко и безостаточно высказывать все тайны своей мотивировки. Этим он вынуждает нас дополнять недостающее, дает пищу нашей умственной деятельности, отвлекает наш ум от критической мысли и удерживает нас в ощущении нашей отождествленности с героем. Зато иначе поступил бы дилетант: все, что ему важно было бы сообщить нам, он вложил бы в определенные формы, выразил бы все – и в результате имел бы перед собой холодок нашей свободной и несвязанной мысли, исключающей возможность иллюзии какого‑нибудь углубления.

Кончим с исключениями, но вспомним в заключение, что на том же основании покоятся и женские притязания на привилегии и на освобождение от стольких жизненных тягот. Работая как психоаналитики, мы узнаем, что женщины смотрят на себя как на обделенных, безвинно урезанных и приниженных; и у очень многих дочерей ожесточение против матери имеет своим последним корнем упрек матери в том, что она родила ее на свет не мальчиком, а девочкой.

 

 

 

«Крушение в момент успеха»

 

Психоаналитическая работа подарила нам следующий тезис: люди становятся нервнобольными вследствие отказа в удовлетворении. Под этим разумеется отказ в удовлетворении их либидинозных желаний. Но чтобы понять смысл этого положения, надо пройти длинный окольный путь. Ибо для возникновения невроза необходим конфликт между либидинозными желаниями человека и той частью его существа, которую мы называем его «Я», которая является выражением его инстинктов самосохранения и заключает в себе его идеалы о своей собственной сущности. Подобный патогенный конфликт возникает только в том случае, если либидо хочет устремиться на такие пути и цели, которые «Я» давно уже преодолело и осудило, которые, следовательно, «Я» считает навсегда запрещенными; поступает же либидо таким образом лишь в том случае, если у него отнята возможность такого удовлетворения, которое находится в соответствии с «Я» и с его идеалами. Таким образом, недостаток и отказ в реальном удовлетворении становится первым условием для возникновения невроза, хотя далеко еще и не единственным условием.

Тем более должно поражать и даже приводить в смущение, когда в качестве врача делаешь наблюдение, что люди заболевают иногда как раз в тот момент, когда в их жизни исполняется какое‑нибудь давнее и глубоко обоснованное желание. Получается такое впечатление, как будто они были бы не в силах вынести свое счастье, так как не приходится сомневаться в причинной связи между успехом и заболеванием. Я имел возможность познакомиться с судьбой одной женщины и опишу этот случай как типичный случай подобных трагических перемен.

Хорошего происхождения и хорошо воспитанная, она, будучи еще совсем юной девушкой, не сумела обуздать своей страсти к жизни, ушла из родительского дома, предалась разным приключениям и болталась по всему миру до тех пор, пока не познакомилась с одним художником, сумевшим оценить ее прелесть как женщины и почувствовать также и более тонкую организацию в ее приниженном состоянии. Он взял ее к себе в дом и нашел в ней верную спутницу жизни, которой не хватало, казалось, лишь светской реабилитации для того, чтобы быть вполне счастливой.

После долголетней совместной жизни он добился, что его семья вступила с ней в дружеские отношения, и был уже готов сделать ее своей женой и перед законом. В этот момент она начала сдавать. Она стала запускать дом, в котором ей предстояло стать законной хозяйкой; считала, что родственники преследуют ее, в то время как они собирались принять ее в свою семью; бессмысленно ревновала мужа, лишила его всякого контакта с людьми, мешала ему в его художественной работе и впала вскоре в неизлечимое душевное заболевание.

В другой раз мне пришлось наблюдать одного весьма почтенного человека, университетского преподавателя, долгие годы питавшего вполне понятное желание стать преемником своего учителя, который сам ввел его в науку. Когда, после выхода старого ученого в отставку, коллеги сообщили ему, что в преемники будет избран не кто иной, как он сам, он начал приходить в робость, стал умалять свои заслуги, объявил себя недостаточным, неспособным выполнить доверяемое ему дело и впал в меланхолию, исключившую для него на ближайшие годы всякую работу.

Как ни различны оба эти случая, они совпадают все же в том, что заболевание возникает в момент исполнения желания и уничтожает возможность насладиться этим исполнением.

Противоречие между этими наблюдениями и тезисом, что человек заболевает вследствие отказа в удовлетворении, не неразрешимо. Оно устраняется, если сделать различение между внешней и внутренней неудовлетворенностью. Если отпал реальный объект, могущий дать удовлетворение либидо, то это внешнее лишение, внешняя неудовлетворенность. Сама по себе она лишена действия и не патогенна до тех пор, пока к ней не присоединится внутренняя неудовлетворенность. Эта последняя должна исходить от «Я» и должна оспаривать у либидо другие объекты, которыми оно хочет овладеть. Только в этом случае возникает конфликт и создается возможность невротического заболевания, то есть замещающего удовлетворения на окольном пути через вытесненное бессознательное. Внутренняя неудовлетворенность, следовательно, имеет значение во всех случаях, но действовать она начинает только тогда, когда внешний реальный отказ в удовлетворении подготовил для нее почву. В тех же исключительных случаях, когда люди заболевают при успехе, действовала одна внутренняя неудовлетворенность, да и проявилась она вовне лишь после того, как внешняя неудовлетворенность уступила место исполнению желания. На первый взгляд это кажется каким‑то странным, но, вдумываясь больше, мы отдаем себе отчет, что в этом нет ничего совсем уже необычного: пока какое‑нибудь желание совершенно безобидно, пока оно существует лишь в виде фантазии и кажется далеким от исполнения, «Я» терпит его, но то же «Я» тотчас же вооружается против этого желания, как только оно начинает приближаться к исполнению и грозит стать действительностью. Разница по сравнению с хорошо знакомыми нам ситуациями, при которых образуется невроз, только в том, что здесь такая фантазия, казавшаяся до сих пор незначащей и вполне терпимой, теперь благодаря повышенной насыщенности либидо, до сих пор на нее не устремленного, оказывается превращенной в страшного врага, между тем как в наших случаях сигнал к началу конфликта исходит от реальной внешней перемены в событиях.

При аналитической работе нетрудно вскрыть, что дело здесь идет о силах совести: совесть запрещает человеку извлечь наконец долго ожидавшуюся выгоду из счастливо переменившихся внешних условий. Но выяснение сущности и происхождения этих осуждающих и наказывающих тенденций представляет собой трудную задачу; эти тенденции мы нередко, к нашему изумлению, находим даже там, где мы их вовсе и не предполагали. О том, что нам по этому поводу может быть известно или предположено, я, по известным уже причинам, буду говорить, опираясь не на историю болезни, а на художественные образы, созданные великими писателями‑сердцеведами.

Личность, испытывающая крушение после достигнутого ею успеха, за который она боролась с неуклонной энергией, – это леди Макбет Шекспира. Раньше в ней не было никаких колебаний и никаких признаков внутренней борьбы, не было иного стремления, кроме желания победить сомнения мужа, честолюбивого, но мягкосердечного. Преступному замыслу она готова пожертвовать даже своей женственностью, совершенно не учитывая того, какая решающая роль выпадет на долю этой женственности, когда дело пойдет о том, чтобы утвердить за собой достигнутую с помощью преступления мечту ее честолюбия.

 

Акт I, сцена 5

 

Сюда, сюда, о демоны убийства,

И в женский дух мой влейте лютость зверя.

Сгустите кровь мою и преградите

Путь сожалению к моей груди.

………………………………….

………………………..Сюда,

Убийства ангелы………………..

К грудям моим, и желчью замените

Их молоко!……………………

 

Акт I, сцена 7

 

Кормила я и знаю,

Как дорого для матери дитя;

Но я без жалости отторгла б грудь

От нежных, улыбающихся губок

И череп бы малютки раздробила,

Когда б клялась, как клялся ты.

 

Перевод Кронеберга

Перед самым преступлением ее охватывает на миг слабое ощущение сопротивления:

 

Акт II, сцена 2

 

Не будь он

Во сне так на отца похож,

Я поразила бы его сама.

 

Теперь же, став королевой с помощью убийства Дункана, она начинает по временам испытывать нечто вроде разочарования и скуки. Мы не знаем почему.

 

Акт III, сцена 2

 

Что пользы нам желать и все желать?

Где ж тот покой, венец желаний жарких?

Не лучше ли в могиле тихо спать,

Чем жить среди души волнений жалких?

 

И все‑таки она держится. За этими словами следует сцена банкета. Тут она одна сохраняет присутствие духа, прикрывает замешательство своего мужа, находит повод, чтобы отпустить гостей. Дальше она исчезает от наших взоров. Мы видим ее снова (в первой сцене пятого акта) уже как сомнамбулу, фиксированную на впечатлениях преступной ночи. Как и тогда, она снова внушает своему мужу быть мужественным: «Стыдись: солдат – и боится? Какое дело – знают, нет ли: кто позовет нас к ответу?»

Она слышит стук в дверь, которого так испугался ее муж после убийства. Но наряду с этим она пытается «сделать несовершившимся то дело, которое уже невозможно больше сделать несовершившимся». Она моет руки, запятнанные кровью и пахнущие кровью, и сознает, что эти усилия напрасны. По‑видимому, ее осилило раскаяние, – ее, казавшуюся столь чуждой раскаянию. И когда она умирает, то Макбет, ставший тем временем таким же неумолимым, какой она казалась вначале, находит для нее только следующую короткую эпитафию:

 

Акт V, сцена 5

 

Она могла бы умереть и позже:

Всегда б прийти поспела эта весть.

 

И вот мы спрашиваем себя самих: что сломило этот характер, казавшийся выкованным из крепчайшего металла? Что это такое? Одно лишь разочарование, другой лик преступления, когда оно совершено; надо ли нам сделать вывод, что и у леди Макбет психика прежде была мягкая и женственно‑кроткая и что поэтому той концентрации и огромному напряжению, которым она себя взвинтила, не суждено было долго продолжаться? Или же мы вправе искать признаки такой более глубокой мотивировки этого надлома, которая сделала бы его нам более близким и понятным? Я не думаю, чтобы нам здесь возможно было бы окончательно решить этот вопрос. Шекспировский «Макбет» – пьеса, написанная по случайному поводу: к вступлению на престол Джемса, царствовавшего до сих пор в Шотландии. Сюжет был дан в готовом виде, одновременно разрабатывался и другими авторами, работой которых Шекспир, как и обычно, вероятно, воспользовался и на этот раз. Он дал любопытные намеки на современное положение. «Девственная» Елизавета, о которой ходила молва, что она бесплодна, сама себя назвавшая «бесплодным деревом»[4](услышав о рождении Джемса), была принуждена сделать своим преемником шотландского короля именно вследствие своего бесплодия. Но он был сыном Марии, той самой Марии, которую она, хоть и с отвращением, заставила казнить и которая, несмотря на все омрачавшие отношения политические соображения, все‑таки могла назваться ее родственницей по крови и ее гостьей. Вступление на престол Иакова I было как бы демонстрацией проклятий неплодия и благословений продолжающегося рода. На этом же противоречии основана эволюция и в «Макбете» Шекспира. Парки предсказали Макбету, что он будет королем, а Банко – что корона перейдет к его детям. Макбет возмущен этим решением судьбы, он не довольствуется удовлетворением собственного честолюбия, он хочет быть основателем династии, не хочет, чтобы совершенное им убийство служило выгоде других людей. На этот пункт обычно не обращают внимания, когда во всей пьесе Шекспира хотят видеть только трагедию честолюбия. Очевидно, что у Макбета, так как он не вечен, есть только один путь, чтобы лишить силы ту часть пророчества, которая ему противна, – иметь самому детей, которые могли бы ему наследовать. По‑видимому, он и ждет детей от своей крепкой и сильной жены:

 

Акт I, сцена 7

 

Рождай мне мальчиков одних!

Огонь, пылающий в твоей крови,

Одних мужей производить способен.

 

И также очевидно, что когда он обманывается в этих ожиданиях, то ему приходится или подчиниться судьбе, или же его деятельность теряет смысл и цель и превращается в слепое бешенство приговоренного к гибели человека, который уничтожает даже то, что достижимо ему. Мы видим, что Макбет действительно проделывает эту эволюцию, а на высоте трагедии мы слышим восклицание Макдуфа, которое часто признается весьма двусмысленным и которое, может быть, содержит ключ для понимания происшедшей с Макбетом перемены:

 

Акт IV, сцена 3

 

Макбет бездетен!

 

Смысл этих слов, конечно, следующий: он сам бездетный и только потому мог убить моих детей, но они могут заключать в себе и гораздо больший смысл. И прежде всего этими словами Макдуф мог бы вскрыть нам глубочайший мотив, действующий и в Макбете, и в его жене: мотив этот заставляет Макбета перейти за пределы его природы, характер же его твердой жены он ранит в его единственное чувствительное место. Но если обозреть всю пьесу с вершины, обозначаемой этими словами, то вся она окажется пронизанной указаниями на связь с комплексом детско‑родительских отношений. Убийство доброго Дункана мало отличается от отцеубийства; убивая Банко, Макбет убивает отца, между тем как сын от него ускользает; детей же Макдуфа он убивает потому, что бежал отец. В сцене заклинания парки внушают ему видение венчанной, окровавленной главы. Глава в боевом уборе, которую он видит перед этим, вероятно, его собственная голова. На заднем же плане поднимается мрачная фигура мстителя Макдуфа, который и сам исключение из законов рождения, ибо он не рожден своей матерью, а вырезан из ее утробы.

Представим себе, что бездетность Макбета и бесплодие его леди явились бы карой за их преступления против святыни родственной связи, что Макбет не мог бы стать отцом в наказание за то, что отнял у детей отца и у отца детей, что бесплодие леди было бы исполнением над нею того святотатства, к которому она призывала ангелов убийства. Все это было бы вполне в духе поэтической справедливости. Я думаю, что тогда заболевание леди было бы сразу понятно, было бы понятно, что превращение святотатственной гордыни в раскаяние – это реакция на бездетность, которая убедила ее в ее бессилии перед законами природы и в то же время напомнила ей, что ее вина отняла у нее то, что должно было явиться высшим плодом ее преступления.

В хронике Голиншеда (1577), из которой Шекспир почерпнул сюжет Макбета, есть одно‑единственное упоминание о леди Макбет как о честолюбице, подстрекающей своего мужа на убийство с целью сделаться потом королевой. О ее дальнейшей судьбе и эволюции ее характера не сказано ни слова

Напротив, создается такое впечатление, что изменение в характере Макбета, его превращение в кровавого изверга должны мотивироваться очень сходно с тем, как это попытались сделать и мы.

Дело в том, что, по Голиншеду, проходит десять лет между убийством Дункана, ведущим Макбета на трон, и его дальнейшими злодействами; в течение этих десяти лет Макбет был строгим, но справедливым государем. И лишь по истечении этого срока с ним происходит перемена, и наступает она вследствие мучительного опасения, что так же, как исполнилось пророчество о его судьбе, совершится и предсказание, относящееся к Банко. Только после этого он велит убить Банко и переходит затем от злодейства к злодейству, как и у Шекспира. И у Голиншеда тоже определенно не сказано, что на этот путь его толкнула бездетность, но, по крайней мере, даны и время, и место для подобной естественной мотивировки. У Шекспира иначе. В трагедии события летят перед нами с головокружительной быстротой, так что, если судить по замечаниям действующих лиц, можно предположить, что все действие совершается в течение приблизительно одной недели. Это ускорение отнимает почву у всех наших конструкций о мотивировке переворота в характерах Макбета и его супруги. Нет достаточного промежутка времени, в течение которого хроническое разочарование в надежде иметь детей могло бы размягчить жену, а мужа довести до упрямого бешенства. И остается противоречие: целый ряд тонких совпадений в пределах самой пьесы и между пьесой и поводом ее возникновения как будто бы имеет в виду свести все к мотиву бездетности, а экономия времени в трагедии такова, что мысль о всех иных мотивах, кроме психологических, определенно должна быть отвергнута.

Но, по моему мнению, невозможно угадать, что это за мотивы, в силу которых робкий честолюбец превращается в безудержного тирана, а твердая, как сталь, подстрекательница становится раздавленной раскаянием, больной. Я думаю, что следовало бы отказаться от попытки приподнять тройную завесу, состоящую из плохой сохранности текста, из незнания замысла автора и сокровенного смысла легенды. Я не согласен и с тем возражением, что подобные исследования представляют дело праздное в сравнении с тем огромным впечатлением, которое трагедия производит на зрителей. Поэт, правда, в силах овладеть нами своим искусством во время представления и парализовать тем самым нашу мысль, но он не в состоянии помешать нам пытаться в дальнейшем понять эти впечатления и из его психологического механизма. Неуместным я счел бы и то замечание, что автор вправе как угодно сокращать естественную последовательность событий, им изображенных, если он может, жертвуя пошлой правдоподобностью, рассчитывать на достижение более сильного драматического эффекта.

Подобная жертва оправдывается только в том случае, если приносят в жертву действительно одну только правдоподобность[5], а не разрушаются причинные связи; и драматический эффект, право, едва ли пострадал бы, если бы время действия было оставлено неопределенным, если бы оно не было сужено определенными указаниями в тексте до срока немногих дней.

Так трудно расстаться с такой проблемой, как макбетовская, с мыслью об ее неразрешимости, что я рискну сделать еще одно замечание, указывающее, может быть, на возможность найти новый выход. В одном из своих шекспировских этюдов Ludvig Fekels высказал мысль, что ему удалось разгадать кое‑что в поэтической технике Шекспира, причем его догадки, может быть, можно приложить и к «Макбету».

Он думает, что у Шекспира часто один характер оказывается распределенным на два действующих лица, так что каждое из них в отдельности представляется не совсем понятным, но это только до тех пор, пока они не рассматриваются как некое единство. Так дело могло бы обстоять и с Макбетом, и с его леди, и тогда, конечно, ни к чему не может повести, если рассматривать ее как самостоятельную личность, не принимая во внимание дополняющего ее Макбета. Не буду углубляться в эту мысль, но все‑таки укажу на нечто, весьма выразительно поддерживающее эту точку зрения: на то, что зачатки страха, пробивающиеся у Макбета в ночь убийства, развиваются в дальнейшем не у него, а у леди. Это у него появляется галлюцинация кинжала до преступления, но в душевное расстройство впадает позже не он, а его жена; после убийства он слышал, как в доме кричали «не спите, Макбет убивает сон», так что не спать полагалось бы именно Макбету, но мы не видим, чтобы король Макбет стал плохо спать, в то время как королева просыпается, впадает в сомнамбулическое состояние и выдает свою вину; он стоял беспомощный с окровавленными руками и вопил, что вся пучина морского бога не отмоет его рук; тогда она утешала его: немножко воды – и преступление будет смыто, а потом она четверть часа моет руки и не в силах устранить мнимые пятна крови. «Все ароматы Аравии не омоют этой маленькой руки» (акт V, сцена 1). Так то, чего Макбет опасался, испытывая страхи совести, исполняется на его жене. После преступления у нее появляется раскаяние, а у него – упорство, оба вместе они исчерпывают возможные реакции на преступление подобно двум находящимся в разладе между собой частям одной‑единствен‑ной психической индивидуальности; может быть, они – две копии с одного оригинала.

По поводу образа леди Макбет мы не смогли ответить на вопрос, почему она заболевает и терпит крушение после успеха; но, может быть, у нас будет больше шансов на успешное решение вопроса, если мы обратимся к творению другого великого драматурга, который с неумолимой строгостью проводит задание психологической отчетливости.

Ребекка Гамвик, дочь повивальной бабки, стала приемной дочерью доктора Веста; он дал ей воспитание в духе свободомыслия и презрения к тем путам, которые накладывает на наши желания основанная на религиозной вере мораль. После смерти доктора она добивается того, что ее принимают на службу в Росмерсгольме, родовом имении, принадлежащем старому роду, отпрыски которого не знают смеха и жертвуют радостью твердому исполнению долга. В Росмерсгольме живут пастор Иоганнес Росмер и его болезненная и бездетная жена Беата. Ребекку охватывает «дикая непреодолимая жажда» любви этого благородного человека; она решает убрать жену, стоящую ей поперек дороги, и опирается при этом на свою «мужественную, рожденную свободной» и не стесненную никакими задержками волю. Она подкидывает Беате медицинскую книжку, в которой проводится мысль о том, что цель брака – рождение детей; бедная женщина начинает сомневаться в оправданности своего брака, книга заставляет ее догадаться, что Росмер, в чтении и размышлениях которого она принимает участие, близок к тому, чтобы разделаться с прежними верованиями и стать на сторону современного просвещения; уверенность Беаты в нравственной положительности ее супруга оказывается, таким образом, поколебленной, тогда Ребекка дает ей наконец понять, что ей, Ребекке, вскоре придется покинуть дом, чтобы скрыть последствия недозволенной близости с Росмером. Преступный план удается. Бедная женщина, слывшая меланхоличной и невменяемой, бросается с мельничной плотины, так как ее мучит чувство собственного ничтожества и она не хочет мешать счастью любимого мужа.

С тех пор Ребекка и Росмер живут вдвоем в Росмерсгольме, их связывает близость, на которую Росмер хотел смотреть как на чисто духовную и идеальную дружбу. Но вот на эти отношения начинают падать первые тени разных толков, одновременно у Росмера появляются мучительные сомнения по поводу мотивов, по которым пошла на смерть его жена; тогда он просит Ребекку быть его второй женой, печальному прошлому он хочет противопоставить новую живую действительность (акт II). При этом предложении она на миг испытывает торжество, но уже в следующее мгновение она объявляет, что это невозможно и что она «пойдет путем Беаты», если он будет настаивать на этом. Росмер выслушивает этот отказ, ничего не понимая; но он еще более непонятен для нас, ибо нам лучше известны намерения и поступки Ребекки. Мы только не должны сомневаться в том, что ее отказ действительно вполне серьезен.

Как же могло случиться, что авантюристка, обладающая мужественной, искони свободной волей, безжалостно проложившая себе дорогу к осуществлению своих желаний, теперь, когда ей возможно пожать плоды успеха, опускает руки? В IV акте она сама дает нам разъяснение: «То‑то и ужасно, что теперь, когда судьба щедрой рукой предлагает мне все счастье, какое только может быть в жизни, – теперь я сделалась такой, что мое собственное прошлое закрывает мне двери к нему». Она, значит, стала другой с течением времени, ее совесть проснулась, у нее появилось сознание вины, которое кладет свое вето на возможность наслаждения.

Что же пробудило в ней совесть? Послушаем ее самое и подумаем потом, можем ли мы ей вполне поверить. «Росмеровское миросозерцание, – или, во всяком случае, твое миросозерцание, – заразило мою волю… и сделало ее больною. Поработило ее законом, не имевшим прежде для меня значения. Ты, совместная жизнь с тобою облагородили мою душу». Это влияние, надо думать, сказалось лишь после того, как началась ее жизнь вдвоем с Росмером: «В тишине, – в уединении, – когда ты стал высказывать мне без утайки все свои мысли, передавать мне всякое твое настроение так же мягко и тонко, как ты его чувствовал, – тогда‑то и совершился во мне великий переворот».

Только что перед этим она высказывала сожаление о другой стороне этой перемены: «Потому что Росмерсгольм отнял у меня силу. Он подрезал крылья у моей смелой воли. Изувечил ее. Миновало для меня то время, когда я дерзнула бы отважиться на все на свете. Я утратила способность действовать, Росмер».

Объяснения эти Ребекка дает после того, как добровольным признанием она разоблачила себя как преступницу перед Росмером и ректором Кроллем, братом устраненной ею Беаты. С помощью мелких черточек Ибсен мастерски тонко подчеркнул, что эта Ребекка никогда не лжет, но и никогда не бывает вполне откровенной: несмотря на всю свободу от предрассудков, она убавила свои лета на один год. Так и признание ее Росмеру и Кроллю неполно, и Кролль заставляет ее сделать добавления по некоторым важным пунктам. И мы вправе допустить, что разъяснение причин отказа выдает только кое‑что, с тем чтобы скрыть нечто другое.

Конечно, у нас нет оснований не доверять ее словам о том, что атмосфера Росмерсгольма, общение с аристократом Росмером подействовали на нее облагораживающе и – парализующе. Этими словами она высказывает то, что она знает и что она почувствовала. Но это, конечно, не все, что в ней произошло; также не обязательно, чтобы она могла во всем дать себе отчет. Влияние Росмера могло быть просто ширмой, за которой скрывается другое действие, и есть одна примечательная



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: